Архив автора
Ольга Кузьмичева-ДробышевскаяРодилась в городе Волжском Волгоградской области. С 1973 года живёт в Набережных Челнах. Окончила училище искусств (по классу виолончели) и педагогический институт (факультет педагогики и психологии). Лауреат всероссийских конкурсов авторской песни. Член Союза российских писателей. Сотрудничает с Татарстанским отделением Союза российских писателей с 2000 года как редактор, журналист и организатор литературно-музыкальных встреч. Автор двух поэтических книг, трёх песенных альбомов и художественно-документальной книги. Лауреат республиканского конкурса Татарстана «Хрустальное перо» (2010). В 2011 году окончила Высшие литературные курсы (семинар В.В. Сорокина) и в 2012-м – редакторские курсы при Литературном институте имени А. М. Горького. E-mail: helga-ovk@mail.ru
СТИХОТВОРЕНИЯ ОДНОКЛАССНИКИ. ПИСЬМА В БУДУЩЕЕ
«И Я ИДУ ПОЮЩИМ ПИЛИГРИМОМ»
Пасха в Москве Взметнулись купола. Христос воскресе! Звенят колокола. И сердце полнят радостные песни. И я не умерла. И я иду поющим пилигримом. Апрель меня хранит. Мелькают окна, город – мимо, мимо… Под каблуком – звенит. Из лабиринтов тёмных переходов зовут ступени вверх. Пробьётся голос в долгом эхе сводов, – замаливаю грех… Раззолоченным светом «аллилуйя» звенит, течёт с небес. Пронзают землю благостные струи. Воистину воскрес! 2011 г.
* * * Попросила: 2010 г.
Предрассветное Сорвалось вороньё, разгалделось, растревожив рассветный туман. Сгинул сон. И душе не летелось. Вороньё, как враньё. Сон – обман… Шла песком золотистым, не зыбким, в небе звёздном не видела туч, шла на зов несмолкающей скрипки, чей смычок, словно солнечный луч. И рассвет распахнул занавески. Устремилась навстречу ему светлой дымкой, счастливой невестой на порог к жениху своему. Укрывая фатою просторы, тихо слёзы роняла в траву, (так, на крыльях желанья, покорно я летела к тебе наяву). Только молнии вдруг засверкали, взвился пылью песок до небес, и кружили вороны, кричали, будто правил полётами бес. Закричала и я. Белой птицей пролетела сквозь тучу тоски… Ты ещё будешь долго мне сниться, память – строчки ронять на листки. 2009 г.
Памяти мамы 2002 г.
* * * …Ведь человек есть не что иное, 2003 г.
Рождественский сон
небо – чёрной ночи ткань, а луна дырою белой в ней зияет… – Милый, глянь: до окна – судьбы порога – льётся лунная дорога, мимо крыш и фонарей поднимаюсь я по ней. Ты, объятый сном, молчишь. Неозвученная тишь душу увлекает к свету, ухожу я в дверцу эту… Светотенью – Три Лица, золотятся три венца, взор божественный спокоен. Говорят между собою обо мне… Ах, я не слышу, улетаю выше, выше, чтобы внять Святым глазам и проникнуть в тайну, за… Как легко парить в лучах! Растворяюсь. Где же страх? Аура любви безбрежной обволакивает нежно, Истина Вселенной – рядом, к ней тянусь молящим взглядом, красота Её, о, Боже, ослепительна и… Всё же замерла я на пути, дальше мне нельзя идти. Тает ночь, тропа редеет, и восходом небо зреет. Раз ещё вгляделась ввысь – то ли голос, то ли мысль: – Возвращайся. Не спеши, – там – люби и пой, пиши… Лунная закрылась дверца. – Милый, здравствуй. Спишь, друг мой? Слушай, рвётся… бьётся сердце, я – вернулась. Я – с тобой. |
Казань Отечество 11.11.11
Часть первая Отец
Первой татарской книжкой, которую я читал в своей жизни, были кутуевские «Приключения Рустема». Когда я переехал из Самары в Казань, услышал в трамвае: «Следующая остановка – улица Аделя Кутуя», – и вспомнил ту чудную повесть о мальчике, который наелся цветов папоротника и стал невидимым. Устроившись на работу в журнал «Казань», познакомился с Аделем Кутуевым – внуком классика татарской литературы. А потом и с его отцом, работавшим в той же редакции. Позже Рустем Кутуй написал мне рекомендацию на вступление в Союз российских писателей. А когда в Рождество 2010 года я узнал, что его не стало, то снова вспомнил про ту детскую книжку и решил ее найти. Спасибо заведующей отделом обслуживания городской библиотечной системы Людмиле Викторовне Соловьевой, которая по компьютерному каталогу выяснила, что «Приключения Рустема», изданные Таткнигоиздатом в 1964 году тиражом в 150 тысяч, сохранились в единственном экземпляре на всю Казань – в филиале №29 на улице Восстания. Да и тот поступил в детскую библиотеку случайно, пять лет назад его принесли взамен утерянной книги… С тех пор потрепанную книжицу никто не брал почитать – я оказался первым. Если верить каталогу Научной библиотеки имени Н. Лобачевского, то, кроме упомянутого издания 1964 года, на русский язык у Аделя Кутуя перевели лишь повесть «Неотосланные письма». Эта повесть стала, конечно, самым известным произведением в татарской литературе, шутка ли – сорок переизданий! Появившись в русском переводе в 1945 году сразу после смерти поэта-солдата, она потом переиздавалась пятнадцать раз, кроме того, вышла шесть раз на татарском, трижды на китайском, а также – по разу – на чешском, чувашском, башкирском, марийском, киргизском, казахском, узбекском, каракалпакском, арабском, корейском, албанском, монгольском, вьетнамском, французском, английском языках. Это ли не слава! Вот только помимо прозы Адель Кутуй писал футуристические стихи и соцреалистические пьесы, рассказы и стихотворения в прозе… Неужели у него не оказалось больше ничего достойного для перевода? Я не литературовед, не мне решать – что достойно перевода, а что без перевода переживет (всех нас). Я лишь рассказываю историю своего знакомства с Рустемом Адельшевичем и Аделем Рустемовичем Кутуевыми, описываю свои путешествия по кутуевской прозе. И приглашаю всех стоявших на той же трамвайной остановке прокатиться вместе с нами.
Поехали!
Ровно пятьдесят лет назад Юрий Алексеевич Гагарин совершил первый полет человека в космос. Это стало началом новой эры в истории человечества. В том же году в славном городе Казани состоялось куда менее звездное событие – вышла первая книга молодого писателя Рустема Кутуя «Мальчишки». Не пытайтесь в этом сопоставлении отыскать авторскую иронию – я всего лишь обозначаю место и время, указываю точку отправления в путешествие. В конце концов, если верно утверждение, что в творчестве любого большого писателя нам открывается новый самобытный мир, неизведанная вселенная, то такое сравнение может оказаться вполне уместным. Тем более, в Казани когда-то работал в «шарашке» заключенный Сергей Королев, здесь строили первые космические ракеты Р-1 «Волга» – и все это происходило практически на соседней улице с домом № 33 по улице Комлева (ныне – улице Муштари), где родился наш герой. Перед самой смертью выйдут его воспоминания в литературном альманахе «Аргамак» (№ 2, 2009), где Рустем Кутуй опишет три самые ранние воспоминания об отце. Воскресное утро. Мама ушла на еврейский рынок, сын забрался к отцу под одеяло. Фарфоровая пепельница в виде собачки – папа погасил папиросу. Щенячьи восторги сына, возня, игра. Потом отец поторопил: пора к печи, надо греть чайник, мама вернется с холода… И запомнившиеся на всю жизнь слова отца: – Возле печи хорошо босиком. Адельша знал это чудное ощущение, все же вырос в деревне. Тогда она называлась Татарские Кынады и располагалась в Кузнецком уезде Саратовской губернии, ныне на картах обозначена как село Татарский Канадей Пензенской области. В тех краях вообще немало татарских селений, не случайно там расположено самое крупное поселение российских татар – Юрюзань. Немало татар проживало и в соседней Самарской губернии, куда дед Нурмухамед переехал со своим многочисленным семейством (Адельша был шестым из восьми его детей) в 1912 году, поступив на кожевенную фабрику Кутуевых в селе Алексеевском Бузулукского уезда. Видимо, поэтому в тридцатые годы Кутую припишут происхождение из фабрикантов? Хотя, возможно, наоборот, до этой фабрики их семья обходилась без фамилии. Ведь известно, как татарам вписывали фамилии и отчества в российские документы. До сих пор у многих старожилов отчества совпадают с фамилией. В революционном семнадцатом семья перебралась на станцию Кряж под самой Самарой (в том городе сорок лет спустя родится ваш покорный слуга, а на том Кряже в летнем трудовом лагере научится курить), Кутуевы заняли брошенный хозяевами дом. Адельша со старшей сестрой Зайнуль закончили трудовую школу поступили на подготовительные курсы Самарского университета. Зайнуль пошла на медицинский, Адельша – на экономический факультет. Параллельно занимался в литературном объединении при Доме печати под руководством известного писателя Александра Неверова и в театральном кружке при Татарском клубе. В Самаре и сегодня живет много татар. В нашем подъезде жила семья Ахметовых, их дочь Валечка ходила со мной в одну садиковую группу. Позже я узнал, что она по документам не Валентина, а Валия. В нашем подъезде также жила большая чувашская семья Николаевых, с их Сашкой мы дружили и все трое учились в одном классе. Типичное для Поволжья соседство. Свои первые стихи Адельша Кутуев написал на русском языке, под впечатлением революционной поэзии Владимира Маяковского. В этом кратком биографическом путешествии – с небольшими автобиографическими перекрестками – мы можем наметить ряд интересных параллелей в судьбе отца и его еще не родившегося сына. Рустем тоже будет писать стихи на русском языке и заниматься в литературном объединении при Доме печати, только не в Самаре, а в Казани – под руководством известного писателя-фронтовика Геннадия Паушкина. Когда Самарский университет закрылся, Адель решил переехать в Казань – туда тогда тянуло молодых татар со всей Советской России, поскольку родной язык в только что сформированной Татарской автономной республике сохраняли и активно развивали. Позже сын Рустем уже не станет писать по-татарски. В годы Великой Отечественной войны в Казани практически не останется школ и институтов, где преподавали на татарском языке. В начале двадцатых годов Адельша такой вуз застал. Проучившись два курса на химфаке, он перевелся в Казанский восточный педагогический институт, впрочем, на отделение русского языка и литературы. Любовь к «великому и могучему» ему привили в самарской школе имени Льва Толстого, а Неверов ее укрепил. В 1923 году начинающий татарский поэт встретился в Москве со своим кумиром Маяковским – и прочитал ему свой перевод «Левого марша». Очевидно, Владимир Владимирович своего татарского «фаната» поддержал, потому что Кутуй вскоре создал в Казани свой «левый фронт искусств», по аналогии с ЛЕФом – возник СУЛФ. Вряд ли со стороны Адельши это было самозванством, можно предположить, что сам Маяковский эту идею благословил. Одна за другой у Кутуя в Казани выходят книги, в газетах – статьи и рецензии на спектакли, у поэта появляется много поклонников, сторонников, единомышленников. Сорок лет спустя также стремительно ворвется в литературную жизнь Казани его сын Рустем. И тоже будет ратовать за новые формы в поэзии… Адель Кутуй в литературе ощущал себя революционером. Старое поколение творческой интеллигенции смыло волной эмиграции, остальных скрыли подвалы ЧК, а молодые увидели впереди широкую, расчищенную дорогу строительства новой жизни и нового искусства. И Кутуй шел впереди, во всяком случае, за пять лет сделал себе литературное имя. По рейтингу журнала «Безнен юл» ("Наш путь") за 1927 год (буржуазного слова «рейтинг» тогда, понятно, не употребляли, но все остальное было как всегда) он был включен в пятерку наиболее значимых, по мнению редакции, татарских писателей 1920-х годов – наряду с Хади Такташем, Кави Наджми, Хасаном Туфаном и Гумером Тулумбайским. Добавим, все они были товарищами, новаторами, ниспровергателями. Им даже Габдулла Тукай тогда казался буржуазным! Отношения в литературе всегда выстраиваются сложно и противоречиво, для российской литературной жизни вообще характерно не мирное сосуществование различных течений и группировок, как на буржуазном Западе, а их взаимооталкивание и развитие через борьбу противоположностей. В те пламенные годы все это было к тому же замешано на революционной экзальтации. Вот, скажем, Адель Кутуй с Хади Такташем были друзьями, даже свадьбы сыграли в один день, однако это не помешало Кутую устроить показательный суд над своим другом и единомышленником Хади Такташем. Впрочем, не пугайтесь, «суд» в те годы был популярным жанром литературных вечеров. Сегодня на «музыкальных рингах» тоже не машут кулаками. Коли мы отвлеклись, попрошу взглянуть сквозь запыленное трамвайное окно в послевоенное будущее. Рустема Кутуя тоже будут причислять в 60-е годы к поэтам «новой волны», которая поднимется в Казани, как отголосок московской поэтической оттепели. Известно, каждое новое поколение ищет новые формы. Это касается не только стихов, но вообще способов самовыражения. Молодым обязательно надо – хотя бы прической – отличаться от предыдущего поколения. Роковые тридцатые годы для новой волны татарской литературы начались с выстрела в московской квартире Владимира Маяковского 10 апреля 1930 года. Его самоубийство у некоторых историков и сегодня вызывает определенные сомнения. Намекают на некого соседа по коммунальной квартире, который оказался в комнате поэта почему-то раньше Полонской. Прекрасная Вероника – возлюбленная Маяковского и супруга знаменитого актера МХАТ Михаила Яншина – только что вышла на лестницу, торопилась на репетицию, но услышала выстрел, вернулась и увидела поэта лежавшим на ковре с дыркой в груди. Он еще был жив, но ничего уже сказать не смог… Так сам себя убил «певец революции» или ему «помогли»? Тайна покрыта мраком. Но известно, что сразу после смерти Маяковского его стихи перестали издавать, его имя надолго исчезло со страниц газет. Татарскому футуристу Кутую тоже поспешили сшить политическое дело. Адельшу арестовали в феврале 1931 года, обвиняли в создании татаро-башкирской контрреволюционной организации «Джидеген» (переводится как «семерка», «Большая Медведица» – самое известное созвездие из семи звезд), вместе с ним на «Черном озере» оказались Абдрахман Минский, Сайфи Кудаш, Сагит Агишев, Наки Исанбет. Со слов последнего запишут в протоколе такие слова: «Кутуй – типичный карьерист, горлопан и политический авантюрист, сын фабриканта». В протоколах допросов Аделя Кутуя в адрес товарищей тоже прозвучит немало подобных высказываний. Впрочем, заполненные рукой следователя протоколы вряд ли можно считать прямой речью подследственных, сейчас уже никто не поручится, насколько дословно фиксировались их показания. Время изменилось – и то, что было обычным делом в двадцатые годы (резкость суждений, непримиримость критики даже по отношению к друзьям), в тридцатые станет поводом для политических выводов, а порой обвинительным пунктом в смертном приговоре. Тем не менее, «дела» сфабриковать не удалось. Выяснилось, что в 1928 году Кутуй встретился с уфимцем Ченекаем, они и создали «семерку», проще говоря, молодые татарские поэты обещали помогать друг другу с публикациями казанцев в Уфе, а уфимцев в Казани. Да и сотрудничество их особо не продвинулось. Через восемь месяцев дело на «Черном озере» зашло в тупик. Кутуя и его товарищей выпустили. Однако перестали печатать. От него отвернулись друзья, даже Хади Такташ умер (в декабре 1931 года от жестокой простуды) в убеждении, что друг – предатель. Годы спустя Ахмет Исхак рассказывал Рустему Кутую, как отгонял его отца от гроба Хади Такташа («…друга, товарища отодвинул. Ах, понимаешь ли, бараний лоб подвел, шайтан подтолкнул!»). Впрочем, Адель Кутуй все равно пролез сквозь кладбищенскую ограду и бросил горсть земли на гроб друга… О событиях литературной жизни в Казани тех лет много чего рассказывают. Приходилось слышать, будто в Такташа стреляли – и заказчиком убийства был якобы все тот же завистник Кутуй! В воспоминаниях очевидцев, в устных свидетельствах даже из той сравнительно недавней истории остается столько белых пятен, столько субъективных домыслов и вымыслов! Складывается впечатление, что татарскую интеллигенцию тридцатых годов нарочно перессорили, запутали перекрестными допросами и доносами. На «Черном озере» тогда не применяли мер физического воздействия (их разрешат лишь в 1938-м), значит, чекисты вынуждены были выбивать признания не пытками, а более изощренными методами, используя в том числе клевету и наветы. Надо ли говорить, что любой протокол можно написать и пришить к делу, а сделать подпись арестованного внешне похожей вообще не составляет труда. Да и зачем подделывать подписи графологически точно, если документы все равно засекретят на долгие годы – и никто, кроме архивных мышей, их не увидит? На наш взгляд из далекого трамвая времени, важнее понять причины перемен. Почему на смену бурным и плодовитым двадцатым годам пришли свинцовые тридцатые? Откуда все пошло? Известно, что чистки в писательских рядах Татарии начались осенью 1929 года. По России тогда прокатилась крестьянская война, о которой горожане ничего практически не слышали. Части НКВД и спецотряды Красной Армии подавляли мятежи, сжигая целые деревни. У единоличников изымались не излишки хлеба, а все имевшееся зерно без остатка. Подавление сопротивления сопровождалось насильственным «околхозиванием» и «раскулачиванием», причем часто раскулачивали не «мироеда», а просто соседа, который мало пил и много работал, а порой подгоняли число раскулаченных для галочки, чтобы районному начальству отчитаться. Вскоре эти перегибы породят страшный голод в Поволжье, голодомор на Украине – и это в главных житницах России! На фоне тех страшных событий, миллионов загубленных судеб, согласитесь, чистки творческих организаций, искоренение писательского инакомыслия (не на философском уровне, а лишь по внешним формальным признакам) выглядят малой каплей в море человеческого горя. Ну, арестовали десяток-другой писак… Впрочем, применим и иной масштаб: судьба избранного эпохой поэта – это тоже национальная трагедия. Аделя Кутуя не печатают, фактически его отлучили от литературы. Он преподает, работает на радио. Потом до Сталина все же дошло письмо Лили Брик, на котором вождь оставил резолюцию, дескать, Маяковский остается крупнейшим поэтом современности. И сразу «певца революции» вернули на пьедестал, а его произведения – в школьную программу. Следом и Аделю Кутую в Казани разрешат печататься. Только из поздних его сочинений исчезнут сатира и революционный пыл, взамен появится лирическая глубина. Очевидно, так проявился не только личный уход от политики и борьбы, но и некие объективные изменения, общие запросы и ожидания, витавшие в воздухе. Не случайно эпистолярная повесть про любовь вдруг станет так популярна у читателей. Сын Рустем появился на свет в один год с повестью «Тапшырылмаган хатлар» – «Неотосланные письма», сделавшей его отца знаменитым. Адель Кутуй вернулся в литературу – и привел туда за руку сына.
Довоенный вид из окна трамвая
Ходить Рустем учился в деревеньке Кызыл Байрак, что находится за Волгой, ниже по течению. Там семья проводила лето. Детские воспоминания сохранили в памяти самовар на траве и клетчатое покрывало, расстеленное на земле в качестве скатерти-самобранки. Рядом отец и мать, молодые и счастливые. Вряд ли у годовалого малыша могли сохраниться такие ранние воспоминания, возможно, в памяти сохранились картинки, возникшие на основе поздних рассказов матери о том счастливом лете. А если довериться кутуевской прозе, то самовар и клетчатое одеяло появятся совсем в другом месте – в дачном поселке Займище, на нашем берегу Волги, сразу за поселком железнодорожников, который назвали в честь какого-то революционера Юдина. Во всяком случае, лирический герой повести «Годовые кольца» связывает те воспоминания именно с той дачей. Оттуда, повзрослев, наш герой любил совершать лесные прогулки до другой пригородной станции – Обсерватории, где сейчас я пишу эти строки. Где бы ни стоял тот довоенный самовар, разумеется, сейчас те места выглядят далеко не так, как раньше, с какого берега реки ни погляди. Казань детства Рустема Кутуя географически отличается от той, что мы видим нынче. Начнем с того, что границы города тогда заканчивались Архангельским и Арским кладбищами, потом погосты очутились чуть ли не в центре Казани. Нынешние очертания береговых линий Волги и Казанки также изменились значительно – в результате создания Куйбышевского водохранилища. В нашем путешествии придется мысленно реставрировать иную картинку в трамвайном окне, можно черно-белую, как в старой кинохронике. Представьте, что в историческом центре еще нет высоток университета, нет здания оперного театра, нет хрущевок на улице Красная Позиция… В этой ретроспективе город сжимается на глазах, народонаселение уменьшается раз в десять. И вот мы видим дореволюционные дома, в основном двухэтажные деревянные. Хотя на улице Карла Маркса, бывшей Грузинской, немало было и каменных домов, но попадались и гибриды – первый этаж кирпичный, второй – бревенчатый. Вот дом на улице Муштари, бывшей Комлева, ныне в нем поликлиника РАН. Он сохранился почти в первозданном виде, хотя во дворе уже нет деревянного флигеля, в котором жили Кутуевы. Если пройти немного дальше, то выйдешь к усадьбе Сандецкого, где ныне находится изомузей, а в годы войны располагался туберкулезный диспансер, который возглавляла старшая сестра Аделя Кутуя – Зайнуль Нурмухаметовна Валеева. На довоенной картинке напротив дивной усадьбы, понятно, нет еще бетонной коробки выставочного зала Союза художников. И музея Василия Аксенова еще не построили, ведь сам Вася только-только в школу пошел… «Среди деревянных построек виднее был уклад жизни, как гнездовье. Жизнь сама по себе была одноэтажна, сближена порогами, плачами, праздниками. Ее укромность прочитывалась скорее как стыд, отсюда перегородки, закутки», – писал о том времени Рустем Кутуй в авторском предисловии к книге избранных произведений «Смеюсь, задыхаюсь и плачу» (Казань, Таткнигоиздат, 1996), последнем сборнике своей прозы. Та старая довоенная Казань была достаточно тихой и патриархальной, ближе к университету больше профессорской, ближе к озеру Кабан – все больше с суконным рылом. Там были слободы – последней с лица казанской земли исчезнет самая большая из них – Суконная, в память о ней останется нам лишь название станции метро… Своим делом старые мастера гордились, это была даже не профессия – судьба, переданная по наследству от отца и деда. «Разумел ли я, что умирают, сходят ручьями целые сословия мастеровых людей? Краснодеревщик жил через дорогу, – вспоминает далее автор, – от него всегда пахло лаком, темной тоской дерева сияли глазки: где он добывал это неведомое красное дерево, почиталось тайной, совершеннейшим секретом. А лудильщики, стекольщики, точильщики ножей, старьевщики, портные, сапожники – не успел обернуться, как и не бывало!» Не успели мы отвернуться от трамвайного окна в прошлое тысячелетие, как на наших глазах исчезли казанские низы, причудливые изгибы улочек вдоль улиц Касаткиной и Федосеевской, которые еще в семидесятых годах сохраняли свой дореволюционный дух. Даже «Мосфильм» приезжал снимать на этих старых склонах художественный фильм о юности кого-то из революционеров. Тут же, недалеко от главной площади, до войны находился знаменитый еврейский базар. Разумеется, там торговали не только евреи (как и ныне на вьетнамском рынке торгуют не вьетнамцы), по сути это была толкучка, «блошиный» рынок, потом, в восьмидесятые годы, здесь насыпали холм и возвели Ленинский мемориал, который в народе сразу прозвали «крематорием» (ныне там – национальный культурный центр «Казань»). От деревянной Федосеевки, где в 1976-м я полгода снимал угол, остался лишь старый храм, а вокруг выросли особняки нефтяных корольков. Внешний облик Казани формировали, как известно, архитектурные акценты. Самыми высокими строениями были колокольни сорока церквей и монастырей, а также минареты семнадцати мечетей. Социалистические преобразования двадцатых и тридцатых годов еще не поменяли кардинально облик центральной части города, разве что культовые памятники сносили ударными темпами. На месте божьих храмов возникали храмы науки, скажем, когда снесли величественный Воскресенский собор, стоявший наискосок от университета, на его месте (и на его тесте) вырос химфак КГУ. Жилищное строительство двигалось медленнее и массовым его называть не приходится. Не хватало средств, не хватало стройматериалов. Из полученного при разборке соборов камня строили на тех же фундаментах жилые многоэтажные дома. Квартиры в них давали в первую очередь «своим», спецам, ценным кадрам – в общем, новой элите. По свидетельству известного гитлеровского военачальника Гудериана, посетившего Казань с краткой инспекторской проверкой, город был в большом запустении – разве что фасады вдоль центральных улиц подновляются, а новое строительство отличается гигантоманией и долгостроем. Вспомним, в 1939 году СССР и Германия подписали пакт о ненападении, фактически два режима начали сотрудничать в экономической, военно-промышленной и иных сферах. В Казанском танковом училище проходили подготовку немецкие курсанты, которых приезжал навестить Гудериан. Многие из них очень скоро станут воевать против своих учителей, но пока фашисты занимали западноевропейские столицы, а советские войска «мирно» входили в прибалтийские государства, Западную Белоруссию, Бессарабию – о войне никто еще не думал. Так что внешне Казань довоенная мало отличалась от дореволюционной. Новая жизнь громыхала разве что в Соцгороде. Новый город задумали как образец другого быта, счастливого и справедливого бытия и, наверное, правильно рассудили, что для чистоты эксперимента лучше будет начинать с чистого листа, на голом месте. Для «города Солнца» выбрали возвышенное место на другом берегу Казанки, на самом горизонте, если смотреть с Подлужной горы, от Фуксовского садика. Туда ходил трамвай «девятый номер» («в том трамвае кто-то помер!» – пели пацаны). Там, за лесом, воздвигали Авиапром – гигантский завод, который позднее разделится на три производственных объединения: авиастроительное, моторостроительное и вертолетное. По замыслу строителей нового социалистического уклада, оттуда должна была рвануть в небо новая Казань – с красивыми большими кварталами, широкими проспектами и прекрасной справедливой жизнью. Всеобщее счастье достроят, увы, в далеком будущем, сейчас туда тянут ветку метрополитена, в Авиастроительном районе до сих пор идет активное жилищное строительство, там казанцы, внуки тех первопроходцев, получают квартиры по программе социальной ипотеки. В тридцатые тоже строили жилье «эконом-класса», была и своя социальная жилищная программа – простая и эффективная. Власти просто «закрывали глаза» на самострой, когда понаехавший на ударную стройку со всей страны разномастный люд стал наскоро и незаконно сооружать себе хибарки, насыпушки, петлявшие кривыми улочками по болотам Заречья. В народе тому массовому заселению придумали хорошее хлесткое название – «нахаловка». Один из таких «нахальных поселков» казанцы прозвали Грязью, конечно, за ее непросыхающие улочки – ее остатки до сих пор еще не снесли! Кстати, в одном из тех домишек ютился в детстве будущий Президент России Борис Ельцин. С другого края Грязи, справа от Кизического монастыря (его знаменитый погост, где покоится дед Льва Толстого, снесут в 60-е годы – накануне визита Никиты Хрущева), за Козьей слободой, в такой же насыпушке всю жизнь прожил мой дядя Петр Куренков. Мы с мамой у него остановились, когда я приехал поступать в театральное училище. В том далеком 1975-м дядя не без гордости поведал, что их «нахальную» Савинку собираются сносить. Но еще четверть века пришлось дожидаться обещанного, когда ветерану войны дадут квартиру в унылой девятиэтажке в Новой Савиновке, в спальном массиве, который казанцы продолжают звать бездушно – Кварталами. Ныне от НКЦ, из Фуксовского сада, открывается грандиозная панорама – все Заречье застроено плотно, жилые микрорайоны теснятся в перемешку с заводскими корпусами и дымящими трубами теплоцентралей. Увы, немногие ныне помнят, как красиво смотрелись тогда эти дали: озерца, болотца, отдельные деревца и целые деревеньки! На том берегу реки гнездились дикие утки, водились даже зайцы – в начале восьмидесятых я видел их в прибрежных зарослях своими глазами. Той довоенной Казани в прозе Рустема Кутуя практически не встретишь. «К началу Великой Отечественной войны мне не исполнилось и пяти лет. На мою долю выпал кровоточащий отрезок пути, насыщенный горечью, – продолжает Рустем Кутуй (там же). – Быт тяготел к простоте, нужда заставляла обходиться малым – драгоценным был необходимый предмет, без которого ну, как без глаз! Какая роскошь, откуда ей быть, что она такое? На фоне этого и явилось слово. Ведь слову надо было прежде оторваться от речи, чтобы стать найденным звуком. До чего просто и ошеломляюще… Почему наивное пьянит и услаждает сердце: «Живу ли я, умру ли я – я мошка все ж счастливая…» Так детский рисунок правдив неумелостью, простодушием. Примитивисты играют, а дети проживают. Искусство – не выделывание красоты, а угадывание сообразности. Морозное окно являло для меня картины необыкновенные. Я что хочешь мог вообразить, расширить мир, населить его, умножить, довосполнить. А быт укрощал фантазию привычностью, определенностью. Поэтому мыслить картинами для меня предпочтительнее, чем преследовать нравоучительные цели». Давайте и мы в нашем трамвае времени последуем этому примеру – постараемся рассмотреть картинки былого за окном, не отвлекаясь на эмоции и суждения. Для начала вспомним, что Булак тогда впадал в Казанку. Да, ныне трудно представить, что по этой узенькой протоке, которая сейчас считается Булаком, когда-то ходили пароходики. Но ведь так было. Булак был короткой рекой, всего два с небольшим километра, вытекавшей из озера Кабан и впадавшей в Казанку. Рустем Кутуй нашел для нее другое слово – «поророка». «В природе есть такое явление: река по непонятным причинам начинает движение вспять, – пишет он в том же предисловии. – Так похоже на мои блуждания. Возвращение – какой-то обязательный ритуал, путь к соборной чистоте…». Впрочем, другие авторы привыкли называть поророкой лишь нижнее течение Амазонки, которую морские приливы заставляют течь в обратном направлении, а не все реверсивные реки. Хотя это название было бы справедливо по отношению к прежнему Булаку. Его волны весной гнало вспять половодье, когда весенний разлив распирал Казанку почти до тех размеров, какой мы ее видим сегодня. Талая вода перетекала в Нижний Кабан, из него в Средний и Дальний. К лету течение Булака возобновлялось – и река снова впадала в Казанку, возвращая ей взятые в долг воды. И сама Казанка возвращалась в старое русло, сравнительно неширокое, распадавшееся к устью на рукавчики и протоки. А выше по течению Казанка была неширокой, там даже был пешеходный деревянный мост, который казанцы прозвали Коровьим. По нему из центра Казани жители водили коров пастись на заливные луга Козьей слободы… Сегодня уже не верится, что каких-то тридцать-сорок лет назад горожане держали во дворах скотину. Жили трудно, потому и курочке в сарайчике были рады. Перечитайте рассказ Рустема Кутуя «Тауфик и корова Резеда». Там мальчик мечтает завести корову и пасти ее в Лядском саду. Это не фантастический, заметьте, рассказ. Вполне реалистический. Кутуй писал, как акын, только то, что видел лично. А вот Тауфику, как и автору рассказа, наверное, показалось бы фантастикой, причем самого дурного пошиба, если бы им сказали, что совсем скоро, к концу пятидесятых годов, Волга и Казанка разольются по весне – да так и не вернутся больше в свои прежние берега, что судоходный Булак – по примеру московской реки Неглинки – превратят в подземную реку Стикс, пустив ее течение по огромным трубам (те, конечно, сразу и навечно забьются илом)… Исчезнут заливные луга, рачьи протоки, малые острова. Знаменитый остров Маркиз в устье Казанки – излюбленное место отдыха горожан – скукожится до неприличия, к нему уже не станут подходить трамвайчики, а по вечерам на верандах его кафе-шантанов не будет звучать живая музыка… Остров станет необитаемым. Как и прежде, во времена Некрасова, стон по Волге-матушке не стихает, хотя, наверно, уже поздно стенать и плакать. Волгу нам не вернуть, великая русская река (она же мерянская и марийская, чувашская и болгарская – Болга-Волга) окончательно задушена каскадом гидроэлектростанций, отсутствие течения и продолжающиеся сбросы нечистот все больше делают волжские воды безжизненными. Рыбе негде нереститься, малькам нечем дышать и кормиться, приходится их выращивать искусственно… Нет сил смотреть на эти безобразия, лучше вернемся назад – в Казань начала сороковых.
Мальчишки военных лет
Война началась для большинства обычных людей внезапно. Отечественной ее назвали не сразу, и никто еще не предполагал, что станет она Великой. Поначалу сообщение Совинформбюро о вероломном нападении гитлеровской Германии не вызвало среди населения ощущения надвигавшейся катастрофы. Воспитанные на советской пропаганде тех лет, что Красная Армия разобьет любого врага «малой кровью на чужой территории», многие казанцы были уверены, что все закончится уже через неделю, может, чуть позже. Как на Халкин-Голе. Молодежь, подростки, пацаны даже радовались этому известию и уже мечтали, как тоже пойдут бить врага. Разумеется, более информированные граждане, сохранившие способность на самостоятельные умозаключения, понимали: только что закончившаяся финская война (РККА споткнулась о «линию Маннергейма» и потеряла много красноармейцев убитыми и обмороженными), покажется легкой лыжной прогулкой в сравнении с фашисткой военной машиной, которая захватила и поставила себе под ружье чуть ли не всю Европу… Несомненно, одним из таких здравомыслящих казанцев был татарский писатель, преподаватель русского языка и литературы Адель Кутуй. В первый же день он подал заявление в военкомат. Возможно, арест десятилетней давности послужил причиной того, что в добровольцы его не записали. Но все равно забрали через полгода, когда от прежней Красной Армии (после летнего разгрома) практически ничего не осталось. В каком-то смысле Аделю Кутую повезло. Всех, кто уходил на фронт в первые дни войны, сразу гнали на передовую – и подавляющее большинство татарстанцев-новобранцев погибло либо в первых же боях, либо в окружении, либо в плену. Так, не повезло моему деду Воронину Павлу Маркеловичу, которого призвал Апастовский райвоенкомат сразу же, как началась война. По воспоминаниям бабушки Варвары, полгода от него еще приходили письма, но в начале сорок второго пришло извещение, что муж пропал без вести. Ни пенсии, ни льгот таким вдовам не полагалось – живи с тремя детьми как хочешь… Мой отец стал главой семьи в четырнадцать лет. А в сорок четвертом сам пошел в райвоенкомат. После автошколы был направлен на Берлин. На подходе к Варшаве их автополк услышал залпы Победы. Папа умер в 1971 году, так и не узнав судьбы своего отца. О ней совсем недавно мне рассказала тетя Тая: ее внучка через интернет узнала – благодаря Михаилу Черепанову, заведующему музеем-мемориалом Великой Отечественной войны в Казанском Кремле, что Воронин П.М. уроженец села Бишево ( Кутуя Адельшу Нурмухаметовича призвали на фронт, когда забирали уже всех подряд. Он попал под Сталинград, где произошла самая страшная битва той войны. Пришлось не просто понюхать пороха в качестве рядового-артиллериста, сталинградцы заглянули на самое дно глазниц горгоны-медузы! Но и тут Кутую повезло, он выжил в том аду, хотя не раз был ранен. Командование представило Адельшу Нурмухаметовича к офицерскому званию. В воспоминаниях сына начало войны нарисовано по-детски безмятежно: «Отец ушел на войну, я был спокоен: побьет врага и вернется. Ведь меня укрепляли в этом. Подкатила беда и отхлынула. Потому стал я спокоен в глубине сердца, истинно – ангел-хранитель, как всякое дитя». В первый день войны герой его повести «Мальчишки» больше занят другим событием: мама разрешила ему держать в сенях собаку Шалуна, отбитого у друга-задиры – рыжего Сеньки. Мама ничего не сказала только что подравшемуся сыну, потому что началась война, взрослым было не до детских драк. А маленький сынишка был счастлив, что его, как взрослого, взяли с собой на вокзал – в час ночи! Героев первых рассказов Рустема Кутуя, от имени которых часто ведется повествование, объединяют общие мысли и чувства, нелегкие судьбы и детали тылового быта. Однако не стоит всем персонажам приписывать автобиографическое начало, ведь автор не случайно давал им разные имена. Очевидно, мы имеем дело с неким собирательным образом, хотя и возможно, некоторые черты Кутуй списал с себя. Военное детство, первое осознание себя в грозовом мире, точнее, пространстве, которое нельзя назвать миром, потому что все вокруг живет по законам военного времени, первые утраты и обретения – эта тема станет основной в творчестве Рустема Кутуя. Население кутуевской прозы, как и самой Казани тех военных лет, демографически своеобразно – в нем много детей, женщин и стариков. Ведь взрослые мужчины, если они не ушли на фронт, трудились по брони в цехах и закрытых «шарашках» практически безвылазно. Помню, мать мне рассказывала, как ее старший брат – Иван Куренков, работавший на одном из военных заводов Казани, однажды выбрался на Колхозный рынок, чтобы выменять каких-нибудь продуктов к рабочему пайку. Там его и забрала военная комендатура. Не посмотрели на имеющуюся бронь, сразу отправили на фронт. Военкоматам уже некого было ставить под ружье, потому и устраивали облавы. Почти полвека мы считали дядю Ваню пропавшим без вести, пока на мой запрос в Ленинградском военном архиве не выдали справки, что Куренков И.Я. геройски погиб при прорыве блокады… Кстати, до этого сорок с лишним лет родные его считали живым! Помню историю, будто кто-то из наших родственников, деревенских, после войны вдруг встретил Ивана Яковлевича на базаре в Казани. Якобы тот обрадовался, расспросил про своих сестер (мою маму и мою крестную), а когда его в ответ стали спрашивать, мол, как живешь… Иван отвернулся и затерялся в толпе. Таких чудесных историй в годы войны рассказывали множество. Всяких необыкновенных случаев и совпадений, забавных и трагических, а порой мистических, действительно, происходило немало. Видимо, мировая трагедия сконцентрировала массу народной энергии, наэлектризовала воздух, приблизила астральное пространство. И вот из того эфира перед маленьким Рустемом Кутуем однажды из орехового куста вдруг явилась загадочная высокая женщина в одеянии широком, до пят, без швов и пуговиц, положила свою руку на стриженую детскую головку и сказала: – Все будет у тебя хорошо. До кого прикоснешься – и тому станет не больно. А кто замыслит против тебя плохое, сам начнет погибать. «Она не простилась со мной, просто с глаз пропала, обметя рукавом лицо. И на ее месте возник куст орешника, – вспоминает Рустем Адельшевич. – Война обострила чувства. Невероятные истории случались со всеми. Подробности приключений не уточнялись. Кому же я мог поведать о совершенно бесподобной женщине, чужой и точно бы приснившейся…» С тех пор мальчик был совершенно спокоен и верил, что с отцом они обязательно свидятся. Как и все мальчишки во дворе, сын ждал отца. Думал о нем, засыпая. Вспоминал только ему одному запомнившиеся моменты. Увы, не так много их сохранила детская память. Но в них папа оставался таким родным, надежным, спокойным. Одно из самых ранних воспоминаний согревало сына всю долгую жизнь: «… скрипят, ползут салазки. Меня везут из больницы после скарлатины. Я вижу только ноги, натянутую веревочку и взрыхленный снег. Мать, отец. Веревка крепкая, не лопнет от натуги, да и я не больно тяжелый, небось полегче мешка с картошкой. Вот так бы везли, везли, хоть на край света. Вдвоем. А я бы, сбереженный, покачивался в санках, в тугом коконе одеяла… Ноги родителей уминают тропу, и косенько перелетающий, подрезающий веревочку снег не пугает меня, блещет множеством лезвий на внезапном пятачке света. И снова я думаю: у меня есть мать, отец. Больше никого не надо. Домой еду, не к черту на рога!.. Тает на лице снег, я где-то внизу, у самой затвердевшей земли, впереди меня оглядывающиеся родители. Как сосуд драгоценный, охраняют меня от опасного холода. – Ты не засыпай, гляди, дома наспишься, – голос матери. – Поскучай еще маленько, – голос отца». Рустем Кутуй в детстве часто болел. Но предсказания ореховой женщины сбылись: он не умер, как многие тогда умирали, а прожил долгую и в целом счастливую жизнь. Выжили и его сестры Гульшат и Эсмеральда. Их мама Алима Садыковна работала в госпитале, позже в разных рассказах Кутуй опишет свои путешествия по бесконечным больничным коридорам, беседы с ранеными бойцами в огромных палатах с высокими окнами. Разумеется, маленькому мальчику не показывали подвальных закутов, специально отведенных для умирающих. В одной из таких палат одного из казанских госпиталей около месяца провел раненый Виктор Розов – в будущем известный драматург, автор сценария прогремевшего на весь мир фильма «Летят журавли», мой учитель по Литературному институту имени А.М. Горького. В своих мемуарах Виктор Сергеевич описал казанский госпиталь в клубе меховщиков, конечно, под иным углом зрения. Однако о том я вспомнил вовсе не затем, чтобы упрекнуть Рустема Кутуя в «лакировке действительности». Он обживал суровый мир военных лет глазами маленького ребенка, а детям мир, что бы в нем ни происходило, все равно кажется радужным – какие же тут могут быть упреки! Война стала самым тяжелым временем в судьбе Рустема Кутуя, однако пришлась на самую лучшую пору раннего детства, и всю оставшуюся жизнь он вспоминал ее, как самые светлые и счастливые свои годы. Собственно, литература и не обязана представлять жизнь такой, какой она является на самом деле – достоверно этого, положим, все равно никто не знает. Художественная проза создает некое пространство, где реальность может отразиться, словно в капле воды, вся целиком в одном образе, а искривления действительности лишь помогают ощутить подлинный объем. Все дело в мере. Рустем Кутуй в прозу погружался с головой, рискуя не всплыть на поверхность, рисуя, словно акварелью, образы окружавших его людей. И показывал их глазами маленького мальчика – ведь он сам тогда был маленьким, в школу пошел лишь в 1944 году. Кстати, учиться им пришлось уже в отдельных школах, поскольку в сорок третьем в СССР ввели раздельное образование. Последующая отмена этого решения еще раз доказала пагубность совместного обучения мальчиков и девочек. Все же гендерные особенности и качества правильнее формируются, когда мальчишек не заставляют конкурировать с девчонками. Ведь известно, что девочки развиваются значительно быстрее мальчиков-сверстников – и физически, и интеллектуально. Детство мальчишек из первых рассказов Рустема Кутуя приходится на годы войны. С ее началом жизнь, и до того не у всех сытная, резко ухудшилась. За хлебом вставали затемно, выстаивали очередь в один-два квартала. Тот хлебный магазин, на углу улиц Горького и Гоголя еще долго оставался хлебным (и лишь недавно вместо него открыли аптеку, кстати, вторую в этом доме!). В том доме сейчас музей-квартира Мусы Джалиля. А Рустем Кутуй вспоминал, что запах хлеба из открытой двери того магазина мгновенно переносил его в сорок третий год… Зима, холодно, темно, люди жались друг к другу, стараясь согреться, очередь двигалась медленно. «Хлеб выдавали по карточкам. Мама резала его тонкими ломтиками, слегка посыпала солью и укладывала на тарелку. Марта приносила с кухни сковородку жареной картошки, и мы усаживались за стол, бодро стуча ложками. Мама скрывала то, что картошка жарилась на рыбьем жире, а мы с Мартой ни о чем не спрашивали и усердно показывали, что обед вкусен. Но скоро кончился и рыбий жир, и на столе задымилась в прокопченной кастрюле картошка «в мундире», обжигающая и рассыпчатая. Мне тогда казалось – нет ничего на свете, кроме черного хлеба, соли и картошки. Это вечное «я хочу есть», сверлящее мозг, осталось жутким желанием». Желание это для многих оставалось навязчивым всю жизнь. Особенно у тех, кто в годы войны бедовал в деревне. Мама вспоминала, как трудно приходилось им в селе Бишево, до сих пор помнит вкус весенней травы, запах хлеба с лебедой, где пшеничной муки, возможно, и вовсе не было… Вслед за пропавшим братом ей удалось бежать в Казань, там ей помогли добрые люди (стояла у проходной, ревела) устроиться на завод ученицей, а через год получить паспорт, который в деревне бы ей просто не выдали. На всю огромную комнату в общежитии она была одна русская, остальные пятнадцать учениц ФЗУ были деревенскими татарочками – из них лишь одна могла немного говорить по-русски. Она прошла вдоль коек, отщипывая у каждой немного шерсти, сунула новенькой большой комок – пряди! Они маму научили вязать носки и варежки, фэзэушницы обменивали их на еду. Заводской пайки не хватало… Мама незаметно выучила татарский, правда, говорить не решалась, девчонки смеялись над ее произношением. Однако до сих пор понимает татарскую речь. И когда она приезжала из Самары навестить меня и внуков, то смотрела по телевизору татарские спектакли, еще и нам переводила… Но что-то мы застоялись на трамвайном перекрестке, едем дальше. Игры детей военных лет также нашли отражение в кутуевской прозе. Для мальчишек – это в первую очередь игра в войну. Причем все хотели быть «нашими» и никто не желал становиться «фашистами», оттого эти незавидные роли доставались, как правило, слабейшим. Им полагалось падать и притворяться убитыми. У девчонок была популярна игра в «серую шляпу». В своей книге Рустем Кутуй так трактует ее правила: «Эта нехитрая забава занимала много времени и приносила капельку радости. Весь смысл был в последней, сороковой шляпе. Только она решала, «быть или не быть». Надо было подойти к дяде и как можно беззаботней спросить: который час? Если дядя отвечал, то желание исполнялось. Если нет, то начиналось все сначала. Но был в этой игре проклятый момент, когда случайно встретившаяся черная шляпа гасила серые… Было загадано: вернется отец или нет? Было уже насчитано тридцать девять серых шляп! И вдруг черная…» Детская игра невольно рисует расклад тех лет: в шляпах ходили в основном служащие, то есть начальники низшего звена. Рабочих кепок днем не встретишь, все заводы перевели на военное положение. А черные шляпы встречались крайне редко, потому что большей частью их носили большие шишки, а те пешком не ходят – таким во все времена полагается служебная машина. Ребята постарше увлеченно играли в чику. Так называли азартную игру, где можно было выиграть небольшую сумму. Если помните, маленький герой рассказа Валентина Распутина «Уроки французского» той чикой зарабатывал себе на молоко. Каждый из играющих вносил деньги в «банк», монеты складывали стопкой и кидали в нее свои биты. У кого ближе упадет биток, тот первым бьет по стопке. Если монетка от удара перевернулась – забираешь ее себе, если нет – ход переходит к другому. Рустем Кутуй описывает и другую популярную игру в «махнушку». Ее любовно мастерили из куска такого дефицитного по военным временам меха, утяжеленного свинцовым грузилом. Встречались мастера, которые внутренней стороной стопы набивали ее (вместо мяча) до тысячи раз! В одном из рассказов Рустема Кутуя один горе-игрок решил похвастаться своей махнушкой, где вместо грузила красовалась боевая медаль «За отвагу». Дураку даже не стали объяснять, почему это нехорошо, кощунственно… Сразу отлупили и прогнали с глаз долой. В этом году редакция «Казанских ведомостей» подготовила книгу «Музей детства в Казани». Много лет эту рубрику вела главный редактор Венера Якупова – автор идеи уникального музея и составитель сборника, в котором очевидцы рассказали о играх и игрушках тех далеких лет, начиная с тридцатых годов прошедшего века. Эта замечательная книга лишний раз подтверждает, насколько достоверно в кутуевской прозе воссоздана жизнь военных лет. И если благая идея когда-нибудь воплотится – и в Казани, по примеру стокгольмского музея знаменитой писательницы Астрид Линдгрен, действительно появится Музей детства, несомненно, один из его разделов нужно посвятить творчеству Рустема Кутуя, который первым так подробно и проникновенно описал Казань своего детства. В те годы все с замиранием сердца ждали почтальонов, которые поистине стали вестниками судьбы – приносили кому треугольную радость, кому прямоугольное горе… Фронтовики отправляли свои письма без конвертов – сворачивали особым способом, получался треугольничек. Я тут попытался было повторить тот нехитрый прием… Не вышло. А в стандартных конвертах обычно присылали официальные бумаги: «Ваш муж геройски погиб в боях за Советскую Родину…» Редко кому выпадало счастье в виде почтовой открытки, извещавшей, что надо на почте получить посылку. «Радость таилась в небольшом фанерном ящике. Он стоял на розовой скатерти, обнажив шляпки гвоздей, – писал Рустем Кутуй в «Мальчишках». – И когда крышка хрустнула и медленно поползла вверх, мне показалось, что под ней откроется клад, и я зажмурил глаза. Мама, хлопнув три раза в ладоши, откинула крышку. Сверху желтела банка леденцов. Но она почему-то оказалась легкой, и в ней что-то перекатывалось. Я нечаянно уронил ее на пол, банка зазвенела и раскрылась. На паркет выкатились осколок железа и свернутая в трубочку бумажка. Марта развернула листок и прочитала: «Когда-то он был горячим и злым и, пробив ватник, впился в руку». Мама сдвинула брови, ее лоб прорезала ровная черточка. Потом вынули часы, карандаш и даже сахар. Но когда появилась кожаная кобура, правда чуть потертая, но зато, как сказала Марта, «стреляная», я забыл обо всем, убежал в кабинет и, достав из-под матраца маленький игрушечный наган, выпрыгнул из окна в сад». Конечно, далеко не всем выпадала радость поднять осколок с паркета. Да и паркет был далеко не у всех. Кутуевы принадлежали к более высокому советскому сословию, их уровень жизни был все же выше, чем у большинства казанцев. В рассказе «Санта-Лючия» Рустем Кутуй вспоминает тетю Клаву, школьную гардеробщицу, которая в годы войны ходила по этажам с колокольчиком в руках – давала звонки на урок и перемену. Однажды шел урок географии, он давно уже должен был закончиться, а звонка все не было. Злая географичка вышла из класса, спустилась вниз и стала отчитывать гардеробщицу, забывшую позвонить. Свидетелями этой сцены стали одноклассники Радик и Эрнест. «А тетя Клава бумагу достала из кармана телогрейки. Хотела показать, передумала, за пальто ушла. Мы с тобой бегали и звонили, помнишь? Колокольчиком. По очереди. У тети Клавы убили мужа. А географичка… Но мы про нее забыли, правда? Надо забывать про некоторых». Таких скупых свидетельств человеческого горя можно немало найти на страницах кутуевской прозы. Да, конечно, социальное расслоение никуда не делось, хотя в войну всем жилось трудно. Это была совсем другая Казань. В сорок первом население города за счет эвакуированных резко возросло. По свидетельству очевидцев (к сожалению, официальных данных я не видел), не вдвое, даже не в пять раз – много больше. Десятки заводов вместе с рабочими, крупные организации в полном составе переехали в столицу Татарии. Одна Академия наук СССР чего стоит! Уплотнение коснулось практически каждой семьи, и без того небезлюдные казанские дворики заполнили многоголосье языков, многообразие лиц. От самих казанцев эвакуированные крайне редко слышали, как ныне, мол, «понаехали тут…». Тогда беда была на всех одна. Маленькому герою кутуевской прозы также довелось встречать эвакуированных, бежавших от смерти. Пришлось и самому очень рано увидеть воочию смерть. Маленькая девочка, прибывшая с мамой из блокадного Ленинграда, умирала на его глазах. Она обещала показать ему питерские белые ночи, когда выздоровеет, и просила его придумать для нее сказку. Сочинить свою сказку он не успел – девочка умерла. Носик заострился, щеки стали восковыми. Неподвижное тельце вынесли из дома… Встретились они снова лишь на склоне лет, в одном из поздних рассказов «Белые ночи». В ранней повести «Мальчишки» он называл ее Леной. В «Белых ночах» она стала девушкой Сашей, которая повстречалась лирическому герою-повествователю на набережной Мойки. Кстати, в тексте сразу же читателя обжигает «белый снег». Мне почему-то казалось, что белые ночи в Питере бывают только летом… Возможно, то был белый снег воспоминаний? Вряд ли в реальной жизни Рустем Кутуй видел настоящие белые ночи, иначе он обязательно бы написал замечательный лирический пейзаж, на которые был мастер. А описывать у него хорошо получалось лишь то, что он видел сам, лично, непосредственно. Впрочем, о мелких погрешностях кутуевской прозы говорить не хочется. Перо поэта Рустема Кутуя вообще мало останавливается на бытовых подробностях тех лет. Куда больше их можно почерпнуть в последнем, недописанном романе Василия Аксенова «Дети ленд-лиза» (Lend-leasing, журнал «Октябрь», 9'2010), где те же время и место, поскольку его герой Акси-Вакси жил в соседнем от Кутуевых дворе: «Говорят, что с начала войны трамвайный городище Булгары по количеству населения вырос в десять раз и превзошел два с половиной миллиона. Толпы эвакуированных толклись на барахоловках, пытаясь что-нибудь продать из предметов обхода – ну, скажем, абажур или патефон, – чтобы купить хоть малую толику съестного, – писал Василий Павлович в первых страницах своего последнего романа. – Голод, между тем, только увеличивался. Городские власти почти в истерическом состоянии стали открывать питательные пункты, куда пропускали по талонам. Тетя Котя, то есть дочь тети Ксюши и мать моих малолетних племянников, только что поступила на работу в Радиокомитет, и ей до начала следующего месяца предложили питаться по пунктам. Вместо того, чтобы растянуть эти свои талончики на две недели, она собрала все семейство и двинулась в «Пассаж», под стеклянной крышей которого как раз и располагался основной питательный пункт. По мраморной лестнице со стертыми до острых углов ступенями лепились очереди голодных. Что еще запомнилось? Как ни странно, обилие света. Остатки кафеля на полу и на стенах отсвечивали солнечные лучи, проникающие сквозь разбитый грязный купол. Беспорядочно порхали воробьи, и зловеще кружили вороны. К концу войны этот купол, кажется, обвалился. В меню было одно блюдо – «горячий суп с капустой». Отнюдь не щи и уж тем более не борщ. Подсобники с красными повязками вываливали в котлы с кипятком грубо нарубленные кочаны. Там они более или менее размягчались. «Суп» обладал удивительной зеленоватой прозрачностью, потому что в нем не было никаких питательных добавок: ни картошки, ни крупы, ни свеклы, не говоря уже о мясе или масле. Похоже, что и соли туда не добавляли, хотя подсобники растаскивали мокрые, с обрывками упаковки булыги минерала. Иными словами, питательный состав был близок к совершенству: горячая вода с кусками капусты… Мы покончили со своей едой, не вдаваясь в подробности вкуса. Миски и ложки у нас тут же отобрали и показали нам всем на выход. Запомнилось ощущение горячей тяжести в желудке. Вокруг среди выходящих повторяли популярную фразу тылового кошмара: «Жить можно». «По крайней мере сегодня», – дерзковато хохотнула школьница Шапиро. Она даже крутанула какой-то фокстротик и чуть-чуть пукнула капустным пузырьком». Василий Аксенов был на четыре года старше Рустема Кутуя и, естественно, происходящее в Казани военных лет воспринимал как подросток, а не дитя. Да и талант Кутуя-рассказчика принципиально иной. Он погружает нас в акт взросления героя, передает его внутренние состояния: «Нет достоверней документа, чем свидетельство внутренней жизни отдельного человека в момент перелома, в момент роковых испытаний. Чувства тоже могут быть документом. Иначе не понять нравственной силы поколения, – считает Рустем Кутуй. – Я размышлял об этом, о сути писательства. Мироощущение неподдельно. Лишних корней у дерева нет. О блокадном детстве напишет другой, о мрачном взрослении в тисках оккупации кто-то еще – напишут иными красками, своей болью отверженности и причастности. Я же невольно гляжу «оттуда» – из в общем-то тихого тыла, где были обнажены большие трагедии обычных жизней, где и теперь сходятся все нервные окончания. Излишне заниматься сочинительством, до сих пор живы ожоги, не обросли корочкой заживления. Я вроде и не сочиняю, а воссоздаю свое духовное начало. Там душа не ведала повторов и не была искажена. Это теперь я на других кругах, суетных и как бы повторяющихся, не однозначных, нет, соки жизни продолжают движение. Но в поисках ответа я непременно возвращаюсь туда, «сверяю» часы по тем ходикам. Я не совсем воспринимаю выражение: «Нельзя дважды заступить в ручей»… Я могу нести три поклажи: прошлого, настоящего и будущего. Это и есть осмысление: сверкающий на солнце стакан воды стоял передо мной и тогда и теперь – жизнь». Здесь и далее я позволяю длинные цитаты, чтобы не только по возможности полно дать высказаться герою нашего повествования, но и услышать ритм, ощутить стиль, рассмотреть саму ткань его поэтической прозы – и опять вернуться к главной теме его творчества. Рустем Кутуй снова и снова возвращается к этой мысли: духовное начало каждого писателя сокрыто в его детстве. Во всяком случае, со своим детством он сверял свои творческие стрелки постоянно. Сравнивать творчество разных писателей – удел литературоведов. Мы же просто путешествуем на трамвае: оттуда – сюда и обратно по времени. По мне намного интереснее не искать отличий в том, что писали Аксенов (быт) и Кутуй (бытие), а складывать ими написанное в одну картинку. Они ходили в одну школу № 19, что находилась на улице Горького, в двух кварталах от их дома. Ходили в нее одни мальчишки. Василий Аксенов учился на три класса старше. Потом он поступит в мединститут, но доучиваться будет в Ленинграде. В дальнейшем они не раз еще встретятся в Москве, будучи уже известными писателями. Но об этом мы еще поговорим на другой остановке, а сейчас наш трамвай все еще там, в сорок четвертом году, в «трамвайном городище Булгары», как называл Казань любивший играть в переименования Аксенов Василий (Акси-Вакси). В том же городе Рустем Кутуй, как и все мальчишки тех военных лет, ждал с фронта своего отца. Многим приносили похоронки, к счастью, Кутуевым всегда приходили письма. А мать читала детям письма с фронта, где отец, конечно, приукрашивал происходящее. Впрочем, если бы и не приукрашивал, то военная цензура все равно бы разукрасила его письма черной тушью. Так что у папы на войне все было хорошо, по-другому и быть не могло… К ним заходили знакомые, с радостью узнавали новости об Адельше. Среди тех визитеров сын запомнит музыкантов Александра Ключарева, Загида Хабибуллина, Сару Садыкову. И еще один музыкант, нарочито не названный по имени в рассказе «Голубая лошадь под снегом», осветил детство Рустема Кутуя короткой яркой встречей. Он стоял зимним вечером на углу и слушал снег. «Этот перекресток называли «штаны». Одна улица расходилась на две улочки и утекала вниз. В центре, как замок, уходил к облаку дом с башенками, тяжелый, бегемотного цвета. По соседству плескал флагом стадион. А мы стояли на театральном углу, как приговоренные». На штаны перекресток раскраивал огромный треугольный дом Кекина – знаменитое в Казани здание. Фасад его смотрел на литературный музей А.М. Горького и татарский театр имени Г. Камала. Музыкант жил в театре, точнее, во дворе, во флигеле. Пригласил мальчика к себе, зажег свечи, стал играть на рояле. Маленький гость пригрелся, вспомнил отца, который сейчас в окопе, и незаметно заснул. Музыкант принес мальчика, спящего, к маме… Конечно, речь в рассказе шла о Салихе Сайдашеве. Он знал, где живут Кутуевы, ведь пьесы Аделя Кутуя шли в камаловском театре. Летом он тоже любил отдыхать в деревеньке Кызыл Байрак, как и многие артисты и музыканты тех лет. В другом месте и в другое время Рустем опишет последнюю встречу с Сайдашевым. От знаменитого Дома Кекина, остроносого фрегата, он помогал дойти до дому пьяненькому Салиху абый… Вскоре случилось чудо – и сам отец приехал на короткую побывку. Рустем Адельшевич на склоне лет удивлялся, почему причудливая память сохранила не одну, а две встречи с отцом. Видно, сыну так хотелось увидеть папу, что одного короткого свидания показалось мало? Возможно, другой папин приезд мальчик сам придумал или увидел во сне, а потом обманщица-память убедила, будто так оно и было? И когда это было – летом или зимой? «Отец обнял меня крепенько, усадил на колено. Он был уже другим, не домашним, с медалью и орденом. Я понюхал овчинный полушубок, висящий на гвозде, с обеих сторон понюхал – в меховую пазуху зарылся лицом, слазил в рукав. «Не замёрзнет, – сказал себе. – Сверху гладко, изнутри шерсти полно. И в снегу спать можно, если в валенках». Снял полушубок с гвоздя, утонул в нём, погрузился в щекочущие кудряшки меха, притихнув на диване. Никто не видел меня – на кухне готовились к вечернему гостевому чаю. Я и притих‑то на момент, а потом водворил полушубок на место. Глаз все цеплялся за него, не отпускал, будто весь интерес притянула к себе эта овчина. Полушубок на гвозде белел и ночью. Потом пропал. Несколько дней я улавливал его запах, настигающий меня то здесь, то там». Запах овчины, запах отца будет долго еще витать в доме. И сохранится в разных рассказах Рустема Кутуя. Позже о том приезде Аделя Кутуя расскажет Диас Валеев – сын его сестры Зайнуль Нурмухамедовны Кутуевой: «Помнится, в году сорок третьем или сорок четвертом он приезжал на побывку в Казань и заходил к нам домой. У нас на стене висел дешевенький коврик «Три поросенка». И мы под этим ковриком с моим старшим братом Радиком благоговейно и трепетно рассматривали его пистолет, который он нам дал подержать в руках, – писал Диас Валеев в статье «Золотой корень творчества» (журнал «Казань» 8’2003). – Это была великая минута в моей ранней детской жизни. Мой отец Назих Валеев с декабря 1941-го по июнь 1943 года работал первым секретарем Алькеевского района в Базарных Матаках. Я не знаю, где он был арестован – у себя в районе или был вызван в Казань и его арестовали у нас в квартире на улице Коротченко 46/6? Одно помню отчетливо: обыск, который проводили у нас дома, вероятно, тогда же, в июне. Это было первое детское воспоминание. Приход в гости Аделя Кутуя со страшным пистолетом был уже воспоминанием вторым». Больше Диас своего дядю-фронтовика не увидит. «Пройдя живым и невредимым через сталинградское пекло, через все фронты, перед окончанием войны он жестоко простудится, заболеет скоротечной чахоткой и в июне 1945-го умрет в польском городе Згеже. От болезни, в которой моя мать была специалистом. Помню, она переживала: «Если бы Адельшу привезли в Казань, я бы его спасла». Наверное, так. Ведь спасла она от смерти сотни других, отчего не спасти брата! Заметим, Зайнуль Кутуева-Валеева во время войны работала главным врачом Республиканской туберкулезной больницы, помещавшейся в бывшем дворце генерал-губернатора Сандецкого на улице Карла Маркса. Как раз напротив дома № 55, где проживал у своих родственников Вася Аксенов. А через дом жили жена и дети Аделя Кутуя, и тетя Зайнуль не раз заглядывала к родственникам. Они с братом очень любили друг друга. В любом случае – или летом, или в самом конце 1944 года – Адель Кутуй побывал в Казани. И встретился с заметно повзрослевшим сыном-первоклассником. В тот приезд (или два приезда?) Рустем запомнил отца гораздо лучше, чем в раннем детстве. Например, помнит, как Адельша Нурмухаметович взял его с собой, когда пошел по делам в Радиокомитет, где до войны работал. Рустем всего лишь посидел в коридоре, подождал отца. Но сама дорога до радио и обратно (два квартала до улицы Горького, рядом с камаловским театром) для восьмилетнего мальчика – уже было целым событием! Разумеется, Рустем не знал тогда, что путешествует с отцом в последний раз, и вряд ли интересовался целью посещения Аделем Кутуем различных республиканских учреждений. По воспоминаниям современников, Кутуя-старшего вызвали с фронта специально – в начальственных кабинетах зародилась идея выдвинуть его на ответственную должность. По одним сведениям, его прочили в председатели республиканского отделения Союза писателей СССР. Другие источники намекают – бери выше! Якобы кандидатуру писателя-фронтовика выдвигали на пост наркома просвещения Татарской АССР. То есть главы республиканской системы образования и всей сферы культуры, что в нынешней табели о рангах соответствует постам министра культуры, образования и науки – в одном флаконе! Разумеется, его кандидатура не могла быть безальтернативной, обычно обком рассматривал нескольких претендентов. Джидегеновское дело начала 30-х годов вряд ли добавило очков в пользу Аделя Нурмухаметовича. Впрочем, и в положении кандидата были свои преимущества – Кутуй мог рассчитывать на бронь, ему могли продлить отпуск… Однако он решил вернуться на передовую. С точки зрения оставшихся в тылу, поступок опрометчивый, в конце концов, в тылу его бы точно выходили и он остался жив. С другой стороны, все фронтовики, которым удавалось получить недельный отпуск, практически сразу рвались назад в окопы. Вспомним симоновские «Двадцать дней без войны» и одноименный фильм Алексея Германа с гениальным Юрием Никулиным в роли Лопахина. Обожженные войной, они всегда чувствовали себя в неоплатном долгу перед павшими товарищами. Наконец, прошедшие ад сражений совершенно отвыкали от жизни «на гражданке», у них поменялся угол зрения на привычные предметы и представления. Нам, мирным овощам и фруктам, этого не понять… Одно уже хорошо – с передовой его перевели по службе в редакцию фронтовой газеты «Кызыл Армия», которая выходила на татарском языке. Удостоверение выдали 8 января 1945 года в политуправлении 1-го Белорусского фронта: «Пред"явитель сего МЛАДШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ КУТУЕВ АДЕЛЬША НУРМУХАМЕТОВИЧ состоит на действительной военной службе в РЕДАКЦИИ газеты «КРАСНАЯ АРМИЯ» в должности КОРРЕСПОНДЕНТА-ОРГАНИЗАТОРА». Военные корреспонденты, конечно, тоже часто рисковали жизнью на передовой, однако родных таким переводом можно было успокоить. Конец войны близился, советские солдаты уже воевали на чужой территории. Жаль, что каждая пядь той чужбины давалась далеко не малой кровью… Кутуй много ездил, много писал, и конечно, не только корреспонденции в газету. Еще раньше до этого были написаны поэма «Мы – сталинградцы!», «Тоска» и другие рассказы. После поездки в Казань писатель задумал фантастический роман «Приключения Рустема». Можно предположить, что в основу замысла легли разговоры с сыном Рустемом. Все мальчишки тех лет мечтали попасть на фронт, чтобы бить фашистов, только не знали, как туда добраться. Легче всего, конечно, стать невидимкой. И для этого не обязательно выдумывать псевдоученые нелепости в духе Герберта Уэллса. Достаточно вспомнить татарские народные поверья. Так поэт Адель Кутуй придумал для сына чудесную сказку о мальчике-невидимке. Попытался взглянуть на происходящее его ясными глазами. А заодно испытать радость мысленного продолжения разговора с сыном. На прощание… Роман обрывается на самом интересном месте, довольно неожиданно. Жаль, автор не успел его закончить. В начале 1945 года Адель Кутуй попал в госпиталь с жестокой простудой. Не долечился, ушел из госпиталя под расписку – так рвался на Берлин. Однако вскоре снова болезнь дала о себе знать. Поднялась высокая температура. Снова госпиталь. На этот раз все оказалась страшнее, чем сам военкор предполагал. Он умирал от туберкулеза, который пожирал его хребет… Умирал медленно и мучительно в маленьком польском городишке Згеж, что в Лодзинском воеводстве. Там услышал, что война окончилась, там узнал, что ему не суждено уже с нее вернуться… В Казань известие о смерти Адельши пришло летом. Семья Кутуевых тогда жила в Бакирово, куда Алима Садыковна устроилась на лето в санаторий. Страшный удар, обрушившийся на девятилетнего мальчика-мечтателя, словно гром среди ясного неба, еще долго будет отзываться далеким эхом в душе Рустема Кутуя, прольется каплями дождя в его рассказах и повестях… Но, конечно, никакие описания не смогут передать той детской боли. Казалось бы, только вчера вместе с ребятами их двора праздновали Победу, встречали первых победителей. Казалось бы, теперь уже ничего ужасного случиться не может. Мальчик никак не мог предположить, что война продолжает убивать даже когда закончилась… Впрочем, СССР вскоре объявит войну императорской Японии (с японцами до сих пор не подписан мирный договор). Война продолжалась. Солдаты умирали в казанских госпиталях и в 1946-м, и позже. На Арском кладбище есть целая аллея красноармейцев, умерших от ран в казанских госпиталях. Когда сын вырос, то разыскал в Стерлитамаке сын медсестру, на руках которой в Згеже умирал отец. И записал ее рассказ: «Я молоденькая была. Война уже кончалась. А в госпитале полным-полнёхонько. И писатель тут! Он очень беспокойный был человек. Обрадовался, что на польской земле рядом будет татарка. Я ему блинчики пекла, песни пела. Он не думал, что время пришло умирать. Хотя без предчувствия жизни не бывает. Как поглядишь, в глазах стоят слёзы. А рука всё поверху одеяла блуждала, будто крохи оставшихся дней собирала. Его бы и полюбить ещё не грех, не старый, прибранный на простынях, волосы мягкие. Он брился – я зеркало держала… Тут что произошло: он прежде в Познани лежал. Подлечили – полегчало. От спины как доску с гвоздями оторвали, так он сказал. Ну, он и выписался под расписку. Наступление на Берлин идёт, как он отстанет. Только десять километров и проехал в открытой машине – в кузове, без шинельки. Сняли совсем горяченького. Доставили в Згеж… Умирало их, маменька родная, поболее десяти в день. Нервы кончились. Война вся на костном мозгу держалась. Поди догадайся, что там внутри происходит. А там – пламя. Истлели косточки‑то… Перед выходными было. Меня на танцы увели. Победа уже наступила, почему же не порадоваться на свободе. Я – девчушка, кровь весёлая. Вернулась через день – пустая постель, цветы на тумбочке. Я кинулась вниз. Всё! Жутко просто. Он дней десять без сознания был. Очнётся ненадолго, но где‑то далеко-далеко. Одно утешение – блинчиками успела его накормить. Как в большую дорогу. Напоследок…» Сразу за известием о смерти Аделя Кутуя поднялась новая волна «раскрутки» его имени. Довоенную повесть «Неотосланные письма» в 1945 году перевели на русский язык – и она сразу приобрела благодарного всесоюзного читателя. Никакая пропаганда, даже школьная программа, на мой взгляд, не смогла превратить роман Фадеева «Молодая гвардия» в шедевр русской литературы, несмотря на беспроигрышный сюжет из жизни. Его переиздавали, инсценировали, экранизировали, но даже СССР не успели развалить на удельные княжества, а весь «романтизьм» с главного фадеевского произведения уже слетел и стал никому не интересен. Так же, мне кажется, обошлось с романом Чернышевского «Что делать?» жестокое время… Но посмотрите – в новой России снова переиздают кутуевские «Неотосланные письма» на татарском и русском языках! И книга по-прежнему пользуется спросом, что бесспорно свидетельствует о подлинности повести и таланте автора. Вряд ли сыну стало легче жить после того, как его отца утвердили посмертно в роли классика татарской литературы. Мысль о том, что у него уже никогда не будет папы, пугает невообразимой неподъемностью, неотвратимостью. Воспоминания об отце перемешиваются с рассказами матери и бабушки, родных и знакомых, становятся постоянным рефреном жизни Рустема Кутуя. В школе, во дворе, в деревне Кызыл Байрак, куда его отправляли в пионерский лагерь на лето, – все напоминало об отце. «Мой диалог с отцом продолжался. Не диалог с появляющейся тенью на скалистом побережье, как у Гамлета, а – в любой повседневности, среди обыденных мелочей. Это можно было бы оценить и так – побег именно от жутких масок вздорного века, преодоление инерции, оцепенения, униженности и ограбленности, – вспоминал Рустем Кутуй на склоне дней. – Тем самым я сохранял душевное здоровье, сохранял жизнестойкость. Образ отца лепился, выглаживался усилием душевного тепла, изголодавшейся жаждой заселить пустоту возле себя, дабы ублажить болезненно-ранимое воображение. Я, как птица, в укрытии собирал гнездо, до баловства ли… С направленным к сердцу злом я вроде бы и не встречался, ветерком его относило, а нутряной мрак приходилось освещать самому. Чем больше я отчуждался от матери, говоря мягче, чем дальше я уходил от женского начала, тяготился им, тем чаще и продолжительнее собеседовал с отцом. Мать, конечно, святое, спасительное. Она величием самой природы обречена на вечную погоню – до гробовой доски – ловить, хвататься за ускользающий конец отрезанной пуповины. Это мучительный дар – спасти, оберечь! Дочери ближе и понятней матери, всё‑таки знакомое, прочувствованное естество. Сын же загадочен, непредугадан, он удаляется, удаляется, утверждаясь прямо на глазах. Мощь его мятежности, отрицание, казалось бы, разумного, взлелеянного равносильны разрыву обжитого, выверенного, оберегающего круга. Пожалуй, эта противоположность и есть искренняя сила – взращивать своё одиночество вопреки магнетизму общения. Сын, сохраняя тяжёлые зёрна прошлого, обнаруживает готовность к моментальному бунту. Таков мир, демонстративно отделяющий себя, – мир Гамлета. Рука об руку с ним Тень отца – опора, предостережение, мера, знак одобрения, призыв к мужеству…» В это время у Рустема появился друг, товарищ по несчастью, который учился с ним в одной школе, только классом постарше. Виль Мустафин жил на улице Галактионова, напротив того самого дома-фрегата, прославившего казанского купца Кекина, рядом со стадионом «Динамо» и музеем Горького. Познакомились они благодаря старшим сестрам, которые дружили и ходили друг к другу в гости. Мальчишки сошлись ближе, когда выяснили, что их погибшие отцы до войны были (не могли не быть!) хорошо знакомы. Для десятилетнего Виля май 1945 года помимо всенародного праздника Победы принес еще одну большую радость – вернулась из заключения его мать, Зюгра Сулеймановна. На сына-подростка свалилась нелегкая ноша: он узнал правду о репрессированных родителях. В войну ему повторяли, что в школе надо говорить (так научила тетя, заменившая им мать), мол, отец пропал без вести. И особо не уточнять, какая у него была фамилия. Дело в том, что сиротам в школе выдавали дополнительные пирожки, их вкус еще долго был памятен ЧСИРоте (члену семьи изменника Родины). Виля с сестрами спас дед Сулейман Мустафин, который возволил внуков из детдомов, оформил над ними опеку и дал свою фамилию. Сам вскоре умер, но успел сделать все, чтобы уберечь детей от гибели. Салах Атнагулов до войны действительно знал Аделя Кутуя, наверняка они встречались на многочисленных литературных собраниях. К тому же, оба были преподавателями-филологами, значит, имели возможность встретиться и на педагогических семинарах. Салах Садриевич был крупным общественным деятелем, литературным критиком и журналистом, автором «Правил орфографии татарского литературного языка» (совместно с Г.Х. Алпаровым, Ш. Рамазановым, 1934). Любопытное совпадение: в годы гражданской войны Атнагулов руководил газетой на татарском языке «Кзыл Армия», и именно «Красная Армия» четверть века спустя стала последним местом службы военного корреспондента Аделя Кутуя! И вот их сыновья полезли в старый диван отцовского кабинета в деревянном флигеле Кутуевых на улице Комлева, чтобы среди старых фотографий найти отца Виля. Каким образом собирался сын узнать на общих снимках своего отца, которого ни разу в жизни не видал? При том, что в те времена любили сниматься сразу по 40-50 человек в пять-шесть рядов. Может, надеялся, сыновье сердце подскажет… Эта мальчишеская тайна, эта общая боль сблизит Рустема Кутуя и Виля Мустафина на всю жизнь. Так, должно быть, возникает настоящая дружба. Мысли об отце похожи на навязчивый мотив, который так сложно бывает отогнать… С годами он превратится в некий внутренний камертон. Чуть задень его – и тихо зазвенит в душе слышное одному тебе (меня поймут те, кто рано лишился отца, и я остался сиротой в двенадцать лет…) Этот камертон не позволит расслабиться или сфальшивить, не выдаст и не предаст. Назовите его памятью, совестью, стилем, талантом, темой, как угодно – на эту ноту настроена лира Рустема Кутуя. И звуки ее невольно слышишь с первых страниц его прозы, с первых строк его стихов.
Любовь с закрытыми глазами
Давно подмечено: в Казани много красивых девушек. И красивы они по-разному. Объяснение тому можно найти на поверхности, точнее, в глубине веков. На перекрестке Северного Волжского и Великого Шелкового путей тысячу лет назад в месте впадения Казанки в Волгу, а в Волги в Каму (ныне считается наоборот) переплелось множество нитей народных. До ХХ века большинство населения Казанской губернии составляли чуваши, помимо тюрков и славян здесь проживали представители финно-угорских племен. И все это перемешивалось в одном общем казане! Последняя военная волна переселенцев сделала казанцами и выходцев с Западной Украины, и коренных ленинградцев (их до сих пор много осталось в Дербышках, куда эвакуировали знаменитый завод оптики ЛОМО, ныне КОМЗ). Это смешение генов придало местным жителям особый шарм. Наверное, нужно родиться и очень долго прожить в Казани, чтобы эта врожденная гениальность перестала бросаться в глаза, примелькалась, тем не менее, люди приезжие часто обращают на это внимание. Подтверждают сей замечательный факт и ставшие ныне привычными для многих заграничные поездки. Особенно разочарованы были те, кому посчастливилось побывать в Париже – француженки, увы, в основной своей массе ни в какое сравнение не идут со среднестатистической жительницей средневолжского «трамвайного городища»! Впрочем, кулик про свое болото может петь бесконечно, поэтому едем дальше, наш трамвай девятый номер весело звенит! В ранних рассказах Рустема Кутуя тема любви, еще совсем детской, наивной, мальчишеской, варьируется в разных тональностях. При этом обязательно перекликается с темой замечательной волжской природы. Родившиеся на берегах Волги, конечно, никогда уже не смогут поменять заставку на мониторе (как у вашего покорного слуги) на какой-нибудь заморский пляжный пейзаж! Первое открытие неброской волжской красоты у Рустема Кутуя связано было с поездками в Кызыл Байрак. Там, по признанию писателя, находится его потаенное место. Внешне оно ничем не примечательное, конечно, другие мимо пройдут и не заметят. Обычная полянка в глубине оврага среди зарослей… Кутуй считал, что у каждого человека в жизни есть такое место (у меня оно тоже связано с Волгой, только в районе Жигулей, напротив устья реки Сок). В ту чудную татарскую деревеньку, где они отдыхали летом, Рустем Адельшевич потом не раз приезжал, став взрослым. С той деревней связана сюжетно последняя и самая крупная повесть Рустема Кутуя «Яблоко пополам», о которой мы поговорим подробнее на следующей остановке. Описания природы в кутуевской прозе лиричны и вдохновенны, что давно было подмечено литературной критикой. Поэтому не станем на них особо останавливаться, отметим лишь, что сам Рустем Адельшевич не только любил природу, но и хорошо ее знал. Разбирался в ягодах и грибах, за что последние, кстати, тоже его выделяли. Чуть ли не сами лезли в лукошко! Но слишком часто писатель забирается в такие потаенные места, где для путешествий на нашем трамвае просто не проложены рельсы. Заглянем лучше сквозь заднее стекло в наш прицепной вагон и постараемся рассмотреть несколько женских лиц, мелькнувших на страницах рассказов и повестей Рустема Кутуя. Первой его любовью стала рыжеволосая красавица Анна. Она оставила сладкую рану на сердце и отразилась в рассказе «Первое свидание». Лирический его герой в последний момент, когда подошло время идти на каток, вдруг обнаружил, что сестра ушла гулять в валенках, которые были одни на двоих… Пришлось просить валенки у взрослого соседа, всего на час. «Это был SOS, и сосед понял. Он лишь кивнул и вынес два огромных, много раз перелатанных, подшитых, словно две старых шхуны, валенка и поставил перед подростком». Девочка, с которой он вчера катался на коньках на стадионе «Динамо», так и не пришла. «Конец света не наступил. Соседу вернулись валенки, как возвращаются постаревшие шхуны в гавань. Единственный человек, которому он отомстил, была сестра. Ночью он отрезал ей конец косы». Обычная, в общем, история. У всех поколений повторяется та же цепочка детских открытий: любовь, верность, ревность, предательство… Вот только на свидание с мальчиком теперь не ходят в туфлях с заплатками. Таких деталей послевоенного быта в рассказах Кутуя не так уж много, но «документ чувств» того времени благодаря этим мелочам получается более достоверным. Костлявая еврейская девочка Рива, которую крикливая мамаша Циля Израилевна не пускает с мальчишками гулять, переглядывается с Лизкой-косюкой, напуганной в детстве пьяным отцом – и с тех пор косоглазой. Обе тихие, покорные судьбе, боящиеся поверить, что и их могут любить. Рива – эвакуированная, горожанка. Лизавета – деревенская девчонка, она также грациозно носит ведра на коромысле, как и отчаянная Верка из рассказа «Любовь». Юные герои Кутуя способны переживать не только свою первую любовь, но и сопереживать чувствам старших. Так, в рассказе «С закрытыми глазами» мальчик Иля, которого все зовут «наперстком», пытается помочь сестре-десятикласснице, роман которой с суворовцем Бриковским кончился крахом. Брат Иля идет в училище, бросается на обидчика с кулаками, хотя заведомо младше его и слабее. Но не только отчаянной смелостью интересен нам этот маленький герой. По совету сестры он переписывал по одному стихотворению Пушкина в день. Только никак не мог заставить себя читать стихи с открытыми глазами. И потому отказывался выходить на сцену. Иля тоже влюбился и написал однокласснице Леле стихотворение, он вложил стихи в конверт и послал по партам… Но когда она пришла на свидание, вдруг заявил, что хотел послать стихи Тоне Макаровой. А Лельке ответил так: «Ты ей в пятки не годишься. У тебя… У тебя… глаза рыжие и зубы еще молочные». А она ему в ответ: «Обманщик! Троечник несчастный! Стихоплет-обормот! У самого зубы из воды». После этого диалога сразу следует другой – с закрытыми глазами. «Когда я закрываю глаза, я вижу не задиру Лельку. Я вижу ее другой, примолкшей, опустившей голову. «Я, Иля, тебе нравлюсь? – говорит она мне. – Давай пойдем на край света. Поищем, куда солнце садится…» Тут Лелька снова его окликает, снова пытается разозлить. Но просит еще написать ей письмо. «Как красиво получать письма со стихами. Только мне, а не Тоньке Макаровой…» Трудно понять, какую Лельку больше любит Иля, выдуманную или настоящую. «У Лели черные туфли. Она их каждый день кремом мажет, чтоб не было видно заплаток. У Лели волосы легче паутины и глаза печальные. Она задирает меня, чтоб я ее не обидел. И поэтому я закрываю глаза и вижу совсем другую Лелю, застывшую у ворот, с острым подбородком – мать хочет ее в церковь взять, а она упирается и яйца цветные не ест. А со мной разговаривает придуманная Лелька, веселая, как окна в праздник». В этом состоит особенность детской влюбленности – предмет обожания нередко проигрывает его идеальному отражению! У Акси-Вакси в «Lend-leasing (Дети ленд-лиза)» тема любви подана более весомо, грубо, зримо, что и понятно – Василию Аксенову к концу войны уже исполнилось двенадцать лет. «Рядом с парком культуры с его киношками и танцульками находился лесопарк с оврагами, тайнами и авантюрами. Парк назывался «Тэпэи», в этом слышалось что-то японское, что-то сродни корифейскому роду Тагути. На самом деле название расшифровывалось попросту как Татарский педагогический институт. До революции, как говорили иные старожилы, в здешних зданиях располагался кадетский корпус. Кому-то вспоминается, что основное здание отличалось удивительной белизной своих колонн. Белизна была с течением советской власти утрачена и заменена разными оттенками бельевого цвета. Там под обшарпанными колоннами огромного военного госпиталя в погожую пору собирались девчушки-щебетуньи. К ним на предмет познакомиться выходили военные юнцы, кто на костылях, кто с медицинскими клюками. Обмотанные головы, щелки для глаз. Подвязанные пустые рукава. Болтающаяся между костылями культя ноги. Поправляющиеся и более или менее уцелевшие офицеры выходили в кителях и даже в кое-каких военных наградах. Остальное костыльное общество ухажеров щеголяло в палатных халатах и кальсонах. Командование госпиталя поощряло знакомства. В окружении девушек даже у покалеченных возникало что-то все-таки похожее на романтику. Брали одеяла, кое-какие припасы, заветный бутыльмент разведенной спиртяги, отправлялись по аллеям лесопарка на какую-нибудь опушку, разбивали пикники, заводили довоенные песни. Таинственный мир молодых взрослых кружил голову несовершеннолетней пацанве, особенно на холмах и в оврагах парка ТПИ. Компании покалеченных юнцов и их подруг, «выпив за армию нашу могучую, выпив за доблестный флот», разбредались парочками по тенистым тропкам. Пацаны вслед этим парочкам шныряли по кустам, и с ними Акси-Вакси, хоть ему и было это зазорно. Вдруг выносились на какую-нибудь поляну, а там – жадные поцелуи. Вдруг под навесом какой-нибудь сирени обнаруживается апофеоз любви: стройные девичьи ноги в латаных чулках, а между ними две сильные ягодицы ходят ходуном. Девушка стонет от страсти: «Ой, Ленечка, ой, миленький, давай, давай!» А парень старается в лопухах, подсовывая ладони то под девичий затылок, то под ее лопаточки, то под нежную попку: тебе хорошо? тебе сладко? тебе, как мне, да? Три пацана, Акси-Вакси, Крюк и Утюг лежат в куриной слепоте, вытаращив глаза и залепив рты. Подходят по папоротникам две почти взрослые фигуры – Шранин и Савочко. «Это что за бл…ство тут кипит в вооруженных силах? Эй, лейтенант, кончай глумиться над несовершеннолетней! Шмок, давай на них поссым для санитарии!» Влюбленный стоит в незаправленных штанах, держит костыль над головой: «Ни с места, гады, убью!» Девчонка рыдает: слезы, сопли и слюни проникают через пальцы. Недоросли продолжают мочиться, стараясь своими дугами достичь гнезда любви. Хохот. «Крюк, Утюг, Акси-Вакси, легкая кавалерия, в атаку!» Все перечисленные, кроме А-В, с посвистом, как бесенята, кружат по опушке. А-В вырывает здоровенный корень репейника и вращает его над головой, пытаясь их утихомирить. Высокий красивый раненый в накинутом лейтенантском кителе уводит свою девушку с поля боя». Позволим себе еще одну аксеновскую цитату, и это снова будет типичная для всех времен история. В летнем лагере Вовк Оссиновский подговорил ребят ночью пробраться на девичью террасу: «Одна девчонка обещала мне открыть дверь когда весь отряд задрыхнет. Мы проходим неслышно, как могикане, внутрь, крадемся по рядам и делаем выбор. Потом каждый из смельчаков залезает к своей красотке под одеяло. Там, под одеялом, каждый обнимает выбранную киску как хочет, а потом бесшумно улепетывает на лужайку под свет луны. Кстати, сегодня мы насладимся полнолунием, о сеньоры!» Акси-Вакси, понятно, оказался среди «семерых смелых». Они пробрались в палату девочек… «И тут Акси-Вакси растерялся: ну что мне тут делать, ведь это какой-то парадокс, ужасная нелепость – лежать под одним одеялом с девочкой. И вдруг я увидел глаза Вольсман – огромные! В ужасе она смотрела на Акси-Вакси и видела, как ему показалось, его собственный ужас. Выпростала из-под одеяла указательный палец и запечатала им свои губы… Оттянула край одеяла, а он его отвернул. Она лежала перед ним в самодельной домашней комбинашке и вся просвечивала сквозь мелкие цветочки. А он был в футбольных трусах и под ними несусветно торчал. Он склонился над ней и некоторое время висел, а потом опустился и разрешил ей повиснуть на нем. Нежность и сладость, несоразмерные возрасту, овладели ими, и они стонали, не понимая, что происходит. Ни единого членораздельного слова не было сказано, но стон открывал все». Для музы Василия Аксенова характерна именно такая «первая любовь», лишенная литературщины, полная здорового эротизма. Акси-Вакси вырос среди дворовых пацанов и навсегда остался забиякой. Для Кутуя подобная «романтика» была неприемлема – ни в жизни, ни в литературе. Рустема с детства окружали женщины – мать, сестры, их подруги. Он был домашним ребенком, ходил со скрипочкой в музыкалку. Разве что очков не носил. Поэтому даже эротика (если сцена на сеновале не спрятана в абзацный отступ) в его описании выглядит вполне целомудренно. Дело тут не столько во внутреннем цензоре, сколько в чистом детском взгляде, который Кутуй сохранил до старости. Вот так, например, герой рассказа «Цветные стеклышки» вспоминает тот день, когда ему в первый раз вдруг захотелось назвать девочку из соседнего двора не Сонькой, а Соней. «Когда солнце и падают листья, удивительно ярок, свеж и неожиданен мир. Я помню, как стоял у забора, как с вяза слетали листья, будто подожженные солнцем, как чуть поодаль от меня, помахивая веткой, смеялась и раскачивалась, повиснув на суку, Соня, рассказывая что-то очень интересное, звонкое, – и я вдруг впервые увидел, вернее осознал, что она девочка, что у нее тонкие, чистые и легкие руки, что у нее очень яркие, невозможно блестящие губы, наверно, пахнущие солнцем и сухими листьями. Я покраснел. Я почувствовал, как плавно кружится земля, как жарко стало под рубахой, и, чтоб не видела Соня, отвернулся в сторону и принялся глядеть в щель забора на улицу, стараясь считать мелькающих прохожих и думать о чем угодно, только не о Соне». В этом простом и предельно насыщенном описании снова и снова прочитывается любовь Рустема Кутуя к главному документу эпохи – чувствам человека, проживающего в конкретный исторический отрезок, очень короткий, очень личный и лиричный. И в итоге выводит нас к вселенским обобщениям. Первые чувства, непонятное волнение, сбившееся дыхание… «Замечательный народ девчонки – ябеды, сластены, трусихи, говоруньи и модницы. Для них всякое стеклышко имеет великий интерес, всякая собака страшнее людоеда». Когда я читал этот рассказ, невольно вспомнилось, как мои сестры возились с такими же кладами. Только у нас во дворе (на Мехзаводе в Самаре) их называли «секретом». Само слово «секрет» я впервые услышал от сестер и долго потом считал, что так называется маленькая ямка, куда зарывают цветные осколки и обертки конфет, а сверху все это прикрывают кусочком прозрачного стекла – и получается что-то вроде мозаики в игрушечном калейдоскопе. Каждая девчонка во дворе старалась сделать себе «секрет», показывала его только самым близким подругам, поклявшимся «никому, никогда, ни за что». Кстати, после многие забывали, где зарыли свой «секрет», и потом мы искали его все вместе. Все было так же, как двадцать лет спустя. А позже, через двадцать лет, уже в Казани, я увидел, как моя дочка с соседскими девчонками роет ямки во дворе и закладывает туда цветные стеклышки… Причудливо вращается калейдоскоп времен! Для прозы Кутуя характерны такие мелочи. В них жизнь послевоенной поры рисуется как бы случайными мазками, без проработанных деталей быта, но всегда с особенной чуткостью к душевным волнениям маленьких героев. Как правило, первая любовь вспоминается с грустью… А может, это и правильно, что первые подростковые влюбленности никогда не приводят к длительным отношениям, счастливому браку, банальному хэппи-энду? Тот первый жизненный ожог непременно останется маленьким шрамом на душе, еще одной зарубкой на память – так складывается наш жизненный опыт. После этого мальчики обычно начинают писать стихи. Литература в самом деле лучший способ самоутешения. Сочиняя чью-то выдуманную жизнь, можно пинг-понгом отбить шарик отчаяния на чужую половину, отобразившись (как в зеркале) в других людях, отразить (как теннисной ракеткой) рутину взрослой реальности, наконец, познать себя. Для многих зуд марания бумаги так и заканчивается ничем, далеко не у всех юношеское увлечение перерастает в жизненную потребность. Но отдельным счастливчикам доведется с испугом испытать момент, когда баловство неожиданно превращается в болезненную тягу. Все мальчишки начинают покуривать тайком, сначала задыхаясь и кашляя, потом получая даже удовольствие от табака… И никто не замечает, как переступает черту, за которой начинается неодолимое пристрастие, невозможность бросить. С годами сигареты становятся не только привычкой, в организме изменился обмен веществ, так что без никотина уже не обойтись. Так и с поэзией: когда человек поймет, что без нее уже не может – обычно бывает поздно. Все знают: курить вредно. Однако не все подозревают, что для курящих это бывает и полезно, и приятно. Если разобраться, жить вообще вредно. Правильно Кшиштоф Занусси назвал один из лучших своих фильмов: «Жизнь как смертельная болезнь, передающаяся половым путем». Это необязательное, казалось бы, ответвление от нашего трамвайного маршрута, если подумать, в некотором роде небезосновательно. Рустем Кутуй попробовал курить очень рано, почти одновременно с первыми поэтическими опытами. И в дальнейшим всю жизнь был заядлым курильщиком, причем в процессе сочинения сигарета играла существенную роль. Вредно для здоровья? Конечно! Но без сладкой затяжки чего-то не хватает. Не вдохновения… Кстати, с литературой в общем все примерно так же – она вредна для душевного здоровья, она мешает человеку спокойно жить, она завлекает дурманом несбыточной мечты, далеких образов из прошлого, великих идей из будущего… Одним словом, не дает человеку просто учиться, работать, жениться, плодиться, выходить на пенсию и спокойно отходить в лучший мир – без особых забот, без терзаний над вопросом «для чего?» Известная татарская актриса Фатыма Ильская была другом дома Кутуевых с незапамятных времен, она мыла маленького Рустема в корытце и вспоминала Кутуя-большого, в пьесах которого ей довелось блистать. Не имея своей семьи, она охотно взваливала на себя часть их семейных забот, а позже даже ревниво оглядывала знакомых девушек Рустема – достойны ли они занять его сердце. «Она жила нашим домом, воспринимая его беды-радости, как свои родные печали-удачи, – вспоминал Кутуй в последней своей публикации. – Игольным ушком, через которое проходила светящаяся нить, был отец. «Ты пообещал, когда вырастешь, жениться на мне, – со смехом напоминала она. – Не забудь только! Пока я платье белое шью да туфли выбираю, время и набежит». «Позже, много позже, я останусь с ней один на один в пустом доме. Она согласится заночевать у нас. И я услышу коротенькую запальчивую исповедь. Ильская заговорит об отце: каким он был стремительным, неподчиняющимся человеком. Так говорят только влюблённые женщины. Мать будет на медицинской учёбе в другом городе, я – только‑только закончу девятый класс. Ночь потрясений отложилась в памяти. Монолог звучал в темноте, как перед чёрным залом примолкшей жизни: на сцене были двое. Она забылась, сместив время. Наконец, спохватившись, расплакалась. «Я уже не могу играть Офелию. Давно не могу. У меня отняли роль, – восклицала Ильская. – На что я гожусь! Твой отец не позволил бы этого. Он бы, он бы…» Народная артистка России и Татарстана Фатыма Салиховна Ильская (Хужасаитова, 1902 – 1984) прославилась своей звездной шекспировской ролью – Джульеттой. Она была действительно великой актрисой, казанские зрители трех с лишним десятилетий были в восторге от ее Луизы («Коварство и любовь» Ф. Шиллера), Катерины («Гроза» А. Островского), Сюзанны («Женитьба Фигаро» П. Бомарше), Тани («Таня» А. Арбузова). Оставив заметный след в истории советского татарского театра, Фатыма Салиховна практически не оставила своим последующим биографам подробных сведений о своей личной жизни. Ильская лишь приоткрыла перед растерянным подростком, так похожим на своего отца, какую-то личную тайну. Однако никогда больше о том не говорила. Рустему еще не раз пришлось сталкиваться с неожиданными открытиями – у его отца была большая, насыщенная и такая неизвестная для него жизнь! С годами он будет учиться воспринимать сложный мир взрослых, уважать их право на другие, сторонние отношения, не ограничивающиеся простым набором ролей, хорошо знакомых по извечной детской игре в «дочки – матери». И в его рассказах у маленьких героев рядом с их матерями-вдовами станут появляться посторонние мужчины. А подростки будут мучительно переживать и осмысливать новое понятие – отчим. И категорично решат: заменить отца не может никто! Их послевоенному поколению с этой проблемой пришлось столкнуться, пожалуй, как никакому другому. Слишком много отцов полегло в Великую Отечественную. Многие женщины не выдержали испытания вдовьей долей. Кто же их за это может винить? Ведь большинство из них были еще так молоды! Еще большее потрясение оставила в душе юного Рустема Кутуя встреча с незнакомой женщиной, которая окликнула его однажды возле дома и протянула конверт: «Передай это маме!» Мать надорвала конверт и сомкнула губы. «Чего она хочет? – спросил я. Впервые шевельнулось во мне враждебное чувство к чужому пришлому человеку. «Она несчастная, – сказала мать. – Попозже разберёшься, распутаешь узелки». – «Когда попозже?» – «Ещё не время. Мало интересного. Поранишься лишний раз, а толку ни на грош. Пусть душа пока будет лёгкой. Да и война всех помрачила, никого не пощадила. Тебя – тоже. Не твоего ума дело. В отцовы юбки пусть ветер дует». Конверт она спрятала, да разве могут быть в доме такие места, где бы ребенок не нашел того, что его заинтриговало? Рустем прочитал таинственное письмо и поразился: оказалось, что у него есть еще одна сестра – сводная! Гузель была старше на тринадцать лет, выходит, родилась она еще до того, как его родители стали мужем и женой. Прошли годы, и Кутуй стал получать письма, подписанные для конспирации завитками – Лео Норд. Ему писала первая жена отца Зайнаб Баширова, которая в оттепельных пятидесятых годах «задалась целью реабилитировать отца за «джидегянщину», и пыталась подключить меня к действию». Они встретились, когда Рустем уже заканчивал университет. «Лео Норд назначила мне встречу, назвала адрес. Я зашёл в тёмный двор на улице Жуковского, поднялся по лестнице. Отодвинулись, громыхнув, щеколды, – вспоминал он. – Стены были увешены преувеличенными фотографиями отца. Под его взглядами, должно быть, жизнь как бы сохраняла неизменность. На портретах он был молод, улыбчив, необманчив. Я уплетал пирожки, слушал тоскующий голос хозяйки, рассматривал фотографии». Первый брак Адельши Кутуя распался после события, ярко характеризующего далекие двадцатые годы: «Вышли на улицу бойкие, смелые девушки, обнаженные по пояс, с лентами через голоплечие: «Долой стыд!» Трудно вообразить даже в наше расхристанное время, – пишет дальше Рустем Адельшевич. – Дорисуйте это шествие, читатель, создайте собственное кино, срежиссируйте – и, я уверен, оно взволнует вас необычайностью. В реальности же… распалась неокрепшая семья. Прощается ли подобное супруге, к тому же – татарке?» Этот эпизод сделал образ отца более объемным, неоднозначным. К тому времени уже сам Рустем Кутуй начал влюбляться и писать первые рассказы. И жизнь подсказывала: не делай поспешных выводов, не выноси скороспелых оценок. В Казанском университете он ближе сошелся с другом детства Мустафиным, который поступил в КГУ годом раньше и успел стать знаменитостью не только одного физмата – благодаря блистательным выступлениям в вузовской самодеятельности. Дело в том, что у Виля в юности прорезался великолепный бас, он вдохновенно исполнял классические арии и зажигательно пел джазовые партии. Носил шляпу и слыл первым парнем «сковородки». Собой был виден, жаль, росточком не вышел. Как и Кутуй, впрочем. Рустем тоже пел в самодеятельности, а раньше занимался во Дворце пионеров, голосочком не блистал, но слух имел, и в музыке хорошо разбирался. Сын знаменитого писателя в компании со знаменитым басом, конечно, пользовались у девушек успехом. А тут еще оба начали писать стихи. Собственно, «стихи марать» Рустем Кутуй и не прекращал. Еще в школе, в тайне от одноклассников, совершал первые пробы пера. Когда в классе одни мальчишки, то и состязательность среди них возникает чисто пацанская – кто сильнее, у кого рогатка дальше стреляет… Так что стихами не похвастаешь. Другое дело – университет, филфак, где на тебя смотрят как на сына классика татарской литературы. А еще не дает остыть писательскому зуду встреча с такими же особами и особями, ужаленными той же осой сочинительства. Для того и создаются ЛИТО – литературные объединения. В Казани такое создали в годы оттепели, вскоре после знаменитого ХХ съезда, когда первый секретарь Никита Хрущев выступил с развенчанием «культа личности». Что это было за литобъединение, рассказал в своей книге поэт Николай Беляев: «Литобъединение им. В. Луговского – так мы тогда почему‑то назывались. Даже удостоверения нам на плотной малиновой бумаге напечатали. Мы – сказано не зря. Это некая ощутимая общность тех, кто начинал что‑то делать «в литературе» или около оной, чьи имена появились в прессе, то бишь – в маленькой, «половинной», но славной газетке нашей – в «Комсомольце Татарии». А порой – и ещё где‑нибудь. Книг у нас ещё нет. Но они будут, в этом никто не сомневается. Мы собираемся по четвергам в «Доме печали» – на лестнице перед Союзом писателей, где каждый раз сооружаем каре из счетверённых стульев, посредине ставим урну для окурков и – рассаживаясь, говорим о стихах, о новостях, спорим о прочитанном и услышанном. Официально у нас есть руководитель – Геннадий Александрович Паушкин, литконсультант Союза писателей. Он – почитатель Есенина. А практически мы – сами по себе. Паушкин у нас почти не появляется. Если сидит – то не мешает по крайней мере. Варимся в собственном соку. Пейте собственные соки! Белозубы, белобоки, потому что до беды – три версты белиберды! По-разному сложатся наши судьбы. Очень по‑разному…» Имя советского поэта Владимира Луговского, к сожалению, сейчас почти забыто. А в те годы о нем заговорили, как это обычно у нас бывает, в связи с его скоропостижной кончиной. Вспомнили, что начинал он как поэт-конструктивист, создал один из самых ярких образцов поэтической формы «тактовика», воспевал революцию, пострадал во время чисток-проработок тридцатых годов. В 1937-м вышло постановление правления Союза писателей СССР, в котором некоторые стихи Луговского осуждались как политически вредные. Владимир Александрович был вынужден принести публичное покаяние. Его не увезли в «черном воронке» на Лубянку, но публиковать стали редко. В годы войны Луговского эвакуировали не в Татарию, в маленький Чистополь на Каме, куда поехали многие советские писатели, прежде всего вожди СП, а в далекий Ташкент. Таким образом, он надолго был отодвинут на задворки и незаслуженно забыт… Бедствовал, попивал. После эвакуации вернулся в Москву. А сразу после смерти поэта вышли сборник стихов «Солнцеворот» и книга «Середина века», состоявшая из двадцати пяти поэм – они стали литературным событием тех лет. На волне того посмертного интереса к творчеству конструктивиста, пострадавшего от «культа личности», кто-то в Союзе писателей ТАССР решил присвоить его имя литобъединению. Возможно, идея принадлежала тому же Геннадию Паушкину. Коли почитал Сергей Есенина, то наверняка знал, что сам Есенин – один из создателей Ордена иммажинистов, в двадцатых годах всерьез увлекался конструктивистскими изысками в поэзии. Формалистическими новациями переболели тогда и молодые казанские поэты, так что имя Луговского «литовцы» (участники ЛИТО) оправдали вполне. Поиск новых форм в искусстве закономерен для любого поколения. В Казани многие поэты и прозаики вышли из того ЛИТО – это Юрий Макаров и Гортензия Никитина, Марк Зарецкий и Нонна Орешина, Роман Солнцев (Ренат Суфеев) и Булат Галеев, а также многие другие. Туда же пришли Виль Мустафин и Рустем Кутуй – чтобы сразу выделиться на этом пестром фоне. Их стихи были полны формотворчества, модных ритмов и символов. Кумирами молодежи тогда считались молодые московские поэты Евгений Евтушенко и Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский и Роберт Рождественский, позже к ним добавились барды Булат Окуджава и Владимир Высоцкий, Новелла Матвеева и Юрий Визбор. На них равнялись, им подражали. Но мечтали, конечно, запеть собственным голосом. Собрания в курилке Дома печати были жаркими, друг друга не жалели. Как вспоминал позже Булат Галеев (в дальнейшем – член Союза российских писателей, член-корреспондент Академии наук РТ, особенно ругали первые рассказы студента-геолога Диаса Валеева, который примкнул к их кругу позже. Привел его двоюродный брат Рустем Кутуй. Впрочем, Диаска-тарантаска (в родне так его называли, потому что мальчик родился в тарантасе, на полпути к роддому, однако согласно другой семейной легенде – испанское имя он получил, потому что Валеевы его усыновили тайно, а привезли его из Испании, где тогда шла гражданская война) со старшим кузеном общался мало, вообще был замкнутым и некомпанейским. На любовных фронтах удачами не отличался, влюбленности переживал тяжко. Да и на литературном поприще поначалу не блистал, потому что формы избирал традиционные, (по мнению продвинутых «литовцев»), устаревшие и немодные. Стихов почти не писал, рассказы его были тяжеловесные, в духе мало кому известного, а значит, никому не интересного писателя Пильняка. Мерилом успешной и современном прозы для многих в литобъединении стали первые повести их земляка Василия Аксенова «Коллеги» и «Звездный билет». Кутую и Мустафину особо было приятно, что Вася учился в их школе, был своим, более старшим однокашником. Его всесоюзная слава была стремительна и блистательна – журнал «Юность» тогда печатался тиражом более двух миллионов экземпляров. К тому же повести удачно экранизировали, оба фильма – «Коллеги» и «Мой младший брат» (по «Звездному билету») – сняли в 1962 году. Не остался в стороне от полемик по поводу поэтических форм и Рустем Кутуй. Среди «литовцев» он выделялся не только происхождением. Хотя и это нельзя сбрасывать со счетов. Когда в Казани стали возводить свои «Черемушки», первые хрущевские пятиэтажки – сразу за железной дорогой, проходящей вдоль улицы Абжалилова, то одну из главных улиц новостроек назвали именем фронтовика-писателя Аделя Кутуя, И сын Рустем, смеясь, вспоминал, как однажды ночью его забирали в вытрезвитель, а он кричал милиционерам, мол, вы где меня забираете? Это же улица моего отца! И наряд его не задержал, наоборот, с почетом довезли «сына лейтенанта» до дома… Впрочем, магия имени действовала больше на маститых татарских писателей, чем на племя младое, бесцеремонное. В среде ЛИТО свою состоятельность можно было доказывать только творчеством. Быстро пришедший литературный успех многих друзей Рустема Кутуя, конечно, порадовал. Пожалуй, искреннее других радовался за друга Виль Мустафин, хотя в разборе своих и чужих стихов всегда был строг и требователен. У них было принято всех судить без экивоков, только по «гамбургскому счету». Однако нашлись и завистники – без этого в литературе никак невозможно. Кутуй-сын многим тогда казался этаким баловнем судьбы. Шутка ли, первая книга вышла в Таткнигоиздате, когда автору было всего двадцать пять! Повесть-новелла «Мальчишки», во многом автобиографичная, рассказывала о военном детстве, о погибшем отце – тема беспроигрышная. «В Займище отдыхали в ту пору Кави Наджми, Назиб Жиганов, Хасан Хайри. И гости были – другие писатели. Я зорко присматривался, нет-нет да схватывал косо проскальзывающий укол. Не такой уж я был неуязвимый, самоуверенный. Больше ложилось на душу ласковое внимание, памятливость, ревнивый присмотр, как слежение за стрелкой барометра: таким ли растёт, туда ли прицеливается, не заносчив ли? Но я только намечал дорогу и в строжайшей тайне хранил замысел, сознавая, предчувствуя, что мир художника может жить, дышать лишь под грозовым небом, перехлёстом стихий. Меркой тому был отец. Планка поднималась, поднималась – к достоинству, чести, правдивости. Здесь всё сложно – в разворачивающемся клубке постижения. Да и речь сейчас не о противоречиях роста. Постижение уходящего предполагает бескомпромиссную, углубленную внимательность, настороженность к мелькающему, передвигающемуся окружению. Идёт мощный интуитивный процесс проникновения в суть, а поверху взглянуть – тишь да гладь, чем не Чарли Чаплин, помахивающий простодушно тросточкой. Отец как бы поощрял меня в ранней самостоятельности. Помощников не будет, точно говорил он, полагайся только на себя. Жизнь, в сущности, тогда, когда она на лету, когда как на духу, не измышлена, а взята сердечной мукой. Остальное – житейская смута, свара, дребезги». С другой стороны, если даже первые книги Рустема Кутуя в Казани можно было объяснить конъюктурными моментами, повышенно-доброжелательным отношением местных писателей и редакторов издательства к талантливому сыну известного писателя-фронтовика, то столичное литературное начальство этим не прошибешь – в каждой союзной республике у классиков имелись дети… Но Кутуй-сын доказал, что литературные связи в его случае не являются определяющими, когда в одном из всесоюзных издательств вышел большой сборник его прозы «Дождь будет». Позже, спустя пятнадцать лет, известный писатель-фронтовик Василий Росляков вспомнит их первое знакомство и напишет в предисловии к книге Рустема Кутуя «Повести и рассказы» (Москва, Советская Россия, 1978): «Много лет назад в издательство «Советский писатель», в тесную комнатенку русской прозы вошел смуглый паренек неписательского возраста, он был слишком юн по сравнению с теми, кого я привык видеть там изо дня в день. В его руках была папка с аккуратно завязанными тесемками. Дверь открыл он несмело, несмело преодолел комнатное пространство и так же несмело присел на край предложенного ему стула. Сказал самое необходимое, не очень связно и совсем тихо, прокашливался, чтобы получилось громче – боялся, что его не расслышат. При этом смуглое лицо его казалось лицом баловня судьбы, оно было красиво небойкой, но какой-то застенчивой, очень тихой и все же редкой красотой. Я слушал его и думал: нет, не может талант жить под такой оболочкой, принадлежать этакому красавчику. Одно только мешало моему впечатлению – пристальные и печальные глаза. И все же опыт подсказывал: чудес не бывает, а если они и бывают, то очень редко. А потому я не стал регистрировать рукопись, взял ее с собой, чтобы после работы прочитать дома, а утром поговорить с автором без официальных затей, по душам». Понятно, почему Росляков не зарегистрировал рукопись. Ведь тогда бы автору пришлось в положенный срок отвечать официальным письмом-отказом на бланке издательства. И того гляди обиженный неудачник еще начнет писать письма в инстанции, те поручат рассмотреть вопрос, начнется канитель на месяцы! В общем, морока с ними, графоманами… А тут отдал рукопись, сказал просто, дескать, не подходит, извините. И – до свидания. Разумеется, тихо сплавить посетителя можно лишь в том случае, когда редакторский опыт подсказывает: такой застенчивый и тихий провинциал выступать не станет – сам уйдет. Однако дома, уже по первому рассказу Василий Петрович понял, что имеет дело с настоящей хорошей прозой. Он и сам только что издал автобиографическую повесть «Один из нас», которая стала самым известным его произведением. Главный герой повести Коля Терентьев пишет поэму о красном комиссаре, который «очень красиво умирал за свободу и революцию» во время «очень складной и очень красивой гражданской войны». Не случайно фашист, увидев раненного в грудь Колю, сразу решил: «Комиссар!» – и его расстреляли. Романтичный Росляков сразу почувствовал в Кутуе родственную душу, общую судьбу, неповторимый воздух войны… Василий Петрович был на пятнадцать лет старше, его поколению пришлось повоевать, тем не менее, в начале шестидесятых они входили в литературу как одно поколение. Наутро Росляков «ничего особенного не сказал Рустему, сказал только, что книгу будем издавать». Вряд ли это зависело от молодого литсотрудника крупнейшего издательства страны, но безусловно редактору было известно, какие книги выходят, а какие заведомо «непроходные». В последующие годы Василий Росляков станет писать очерки, займется литературной критикой, и не раз еще напишет о творчестве казанского писателя, которого именно он первым открыл всесоюзному читателю: «Теперь, когда рассказов написано много, уже четко определился круг писательских интересов Рустема Кутуя. Он пишет о детях вместе с той сложной, порою драматической средой, в которую волею судьбы помещены все – дети, взрослые, старики. Его подростки – большей частью подростки войны и послевоенных лет. Безотцовщина, неустроенность, семейная нескладица – все это придает рассказам Рустема грустный, порою пронзительно острый оттенок. Однако в рассказах его столько любви, столько добра разлито – и от автора, и от его героя, – что грусть и драматизм в жизни подростков не вызывают уныния, пессимизма, напротив – его рассказы приносят радость от соприкосновения с человеческим добром, с любовью, с незамутненной свежестью восприятия мира». Очень тепло о прозе Рустема Кутуя отозвался и другой столичный критик Лев Аннинский. Кстати, они были не только ровесниками (Кутуй на два года младше), их сближало и то, что в войну оба потеряли отцов. И после долго шли по их следам… Донской казак Александр Иванов, уроженец станицы Ново-Анненская, встретил в Ростове будущую жену – еврейку из Любеча, оба выучились, преподавали, потом переехали в Москву. Там Александр Иванович и взял себе псевдоним, когда устроился на только что выстроенный «Мосфильм» заведующим актерским цехом. В первый день войны он, как и Адель Кутуй в Казани, побежал записываться добровольцем. Написал с фронта лишь одно письмо – из Великих Лук. И пропал на десятилетия. Всю жизнь сын собирал об отце сведения, вчитывался в его поэмы, наконец, нашел памятный камень под Полоцком на Западной Двине, где отца расстреляли фашисты – за связь с партизанами. Сам Лева Аннинский два года провел в эвакуации в Свердловске, потом с мамой вернулся в Москву, окончил филфак университета, пришел работать в журнал «Знамя», где они и познакомились – московский и казанский сироты, филфаковцы, литераторы. В дальнейшем Рустем Кутуй сойдется со многими московскими писателями, но особенно станет его выделять Василий Аксенов – они не раз встречались в Москве, в Центральном Доме литераторов, с удовольствием вспоминали свою улицу, свою школу! И даже разница в возрасте теперь почти не ощущалась, наоборот, давала возможность Аксенову проявлять некоторую заботу об однокашнике. Бывало, земляки выпивали в ЦДЛ, что в те годы уже многое значило: с кем попало шестидесятники не пили, а если что – могли и в морду засветить по чисто идеологическим, творческим соображениям. Кстати, боксер Вася с удовольствием это демонстрировал в знаменитом писательском ресторане, о чем в последствии Рустем Адельшевич с не меньшим удовольствием нам, молодым, рассказывал. Среди московских знакомцев Кутуя был еще один почти земляк, с которым они сошлись, так сказать, по писательскому цеху. Это был известный детский писатель, главный редактор молодежного журнала «Смена» Альберт Лиханов. Он родился в Кирове, по соседству с Татарией, окончил в Свердловске журфак УГУ, и в том же 1962 году, когда Рустем Кутуй принес Рослякову в издательство «Советский писатель» свою книгу «Дождь будет», опубликовал свой первый рассказ «Шагреневая кожа» в знаменитом столичном журнале «Юность». Отец Лиханова – Анатолий Николаевич тоже ушел добровольцем на фронт в первые дни войны. А мать, Милица Алексеевна, как и Алима Садыковна Кутуева, работала в военном госпитале. Помимо биографических и географических сближений объединяло их и то, что обоих тогда называли детскими писателями, хотя ни Альберт Лиханов, ни Рустем Кутуй никогда не входили в известный круг «детлитовских» авторов (Кассиль, Алексин, Сапгир и прочая). Проза Лиханова жестка, порой жестока, в ней «по-взрослому» рассказывалось о трудностях, что выпали на долю «детей войны». «Долгие годы знаю я Рустема, начав знакомство с книги рассказов «Снежная баба», вышедшей в 1965 году, – писал Альберт Анатольевич в послесловии к книге «… И слезы первые любви» (Москва, Молодая гвардия, 1985). – Та книга обрадовала меня тогдашней молодостью автора и удивительной при этом зрелостью. Потом мы познакомились, как говорится, на деловой основе – к первопубликации многих рассказов Кутуя я имел прямое отношение. И меня всегда радует его творческая неусталось, молодость взгляда, хотя все мы, конечно же, стареем… К тому же писать Рустем начал очень рано, по крайней мере к своему тридцатилетию он выпустил не одну книгу – и не только у себя на родине, в Казани, но и в Москве. И все последующее время он работал много, упоенно – упоенность эта заметна и в прозе: она не несет ни малейшего признака вымученности, когда писатель пишет только потому, что пишет, а вдохновение давно покинуло кончик его пера. Писатель, зевающий над собственным листом, не способен ни к чему иному, как тиражировать зевоту в толпах читателей. Так вот, проза Рустема Кутуя счастливо полна жизнью, мускулиста, фраза его жива и гибка, точно лоза… Возникает чувство, что ты попал не то чтобы в особый, но, безусловно, в интересный мир, где все совсем не так, как в соседней книге. Вроде бы не так уж это и много, всякий писатель и должен отличаться от другого писателя. Но вот не перестает покидать удивление способностью выстроить реальный мир с узнаваемыми приметами и открываемой, неожиданной, совсем новой глубиной. Пространство рассказов Рустема Кутуя именно такое. Писатель как бы стирает с обыкновенных вещей пыль привычности, и перед нами новыми красками сияет мир, внушающий доброту и надежду». Альберт Лиханов заключает: «Татарин по рождению, сын классика татарской литературы Аделя Кутуя, Рустем соединил в себе кровь отца с литературным языком Ивана Бунина и Юрия Казакова. Его рассказы и повести – это не рассказы и повести татарского писателя, усвоившего русский язык. Это рассказы и повести русского интеллигента, в жилах которого течет кровь его народа. Мне думается, это нельзя оценить иначе, чем приобретение – как для татарской, так и для русской литературы». Как далеко прокатилось эхо всесоюзной известности Рустема Кутуя, можно судить по воспоминаниям его двоюродного брата Диаса Валеева, который после университета работал по распределению геологом в Горной Шории. Однажды его послали в командировку в Новокузнецк – и первое, что он там увидел на книжном развале, была книга Рустема Кутуя «Дождь будет», выпущенная солидным столичным издательством и разлетевшаяся по всей необъятной стране. И вдруг – привет тебе с родины! Брат и порадовался, и позавидовал. И конечно, сразу купил красивый томик. Вот эта книга, лежит сейчас передо мною. На титульной странице автограф: «Диаске! Моему брату, которому и в которого я очень верю. И жду такой же книги. Кутуй. 11.5.63». Вряд ли Рустем Адельшевич тогда догадывался, что уже через семь-восемь лет к Диаске, как он его по-семейному просто и душевно (а может, несколько пренебрежительно?) называл, тоже придет всесоюзная известность, что пьесу Валеева «Дарю тебе жизнь» поставят на сцене одного из главных московских театров, на главной улице столицы (которую москвичи продолжали называть Тверской, а стиляги, там собиравшиеся, звали – Пешкой или Пешков-стрит). И слава Диаса Валеева в семидесятых – восьмидесятых годах будет, пожалуй, более громкой, нежели почти уже забытое яркое начало «шестидесятника» Рустема Кутуя… Диас Валеев знал о своем призвании: откровение свыше пришло к нему ему в той же Горной Шории, среди бела дня – атеист в один миг прозрел и сразу уяснил для себя идеи новой мировой религии. Проповедовать ее в те антирелигиозные времена (Никита Хрущев стал самым яростным гонителем церкви за весь советский период истории), понятно, Диас не осмелился – он понимал, что сразу угодит в психушку. Поэтому для пропаганды нового мировоззрения избрал писательское поприще. Но даже в завуалированной форме, высказанные эзоповым языком, его мысли, пробивавшись в еще неизданных рассказах Валеева, стали поводом для звоночка – молодого писателя, как только он вернулся с семьей в Казань и устроился на работу в газету «Комсомолец Татарии», вызвали к Комитет государственной безопасности на профилактические беседы! Другим поводом «приглашения на Черное озеро», как считал Диас Назихович, стал его отказ идти на выборы Верховного Совета СССР. Примерно в то же время гнев властей обрушился и на его товарища по литобъединению Виля Мустафина, который осмелился прочесть в первом телевизионном мосте Казань – Горький свои крамольные стихи. Судя по всему, на передачу из Казанской студии телевидения его пригласил Рустем Кутуй, который там работал редактором художественных программ. Кстати, на телевидении работала и поэтесса Гортензия Никитина, с которой они познакомились в литобъединении имени В. Луговского. Записывающей техники тогда на телевидении не было, передача шла в прямом эфире. Вот Виль и выдал: «Голосуете? Голосуйте! Суйте головы в петли, Суйте!» Пожалуй, за такие стихи в прямом эфире не только тогда, пятьдесят лет назад, но и в наше «либеральное» времячко по головке бы не погладили… Но как ни странно, после такого скандала Мустафина не стали вызывать в КГБ для проработок. Тем не менее, реакция последовала незамедлительно. Негласное распоряжение – не печатать произведений опального автора – действовало неукоснительно. И Виль решил для себя: не печататься? И пожалуйста! К тому времени стихов он писал меньше, решил всерьез заняться музыкой. По приглашению ректора Назиба Жиганова поступил в Казанскую консерваторию. Увы, хрущевская оттепель оказалась недолгой. Да и чувствовалась она, пожалуй, лишь в Москве. На периферии с новыми веяниями боролись рьяно. И Рустему Кутую не раз доставалось от коллег-писателей. Нелегко приходилось и другим участникам литературного объединения имени В. Луговского, кто не мог или не хотел писать на родном языке. Некоторым из них пришлось переменить род занятий или место жительства. Например, Булат Галеев создал знаменитое СКБ «Прометей», где занимался своими светомузыкальными экспериментами и искусствоведческими исследованиями, написал много книг – но уже не стихов. А талантливый поэт Ринат Суфеев навсегда уехал в Красноярск, взяв себе литературный псевдоним Роман Солнцев – и прославился на всю страну своими пьесами и романами, как в последствии и замечательным журналом «День и ночь». Не их вина, скорее, может, их беда, что они, дети войны, практически не знали своего родного языка. В Казани, переполненной эвакуированными со всех уголков страны, русский язык безусловно доминировал. После войны негласная политика русификации городского населения продолжалась. Школ с преподаванием на татарском практически не оставалось, а получить высшее образование на родном языке было невозможно. Поэтому многие казанские татары владели родным языком в лучшем случае на бытовом уровне, но для литературного творчества этого недостаточно. Так что жизнь «литовцев» поразбросала. Лишь судьба Рустема Кутуя сложилась, пожалуй, сразу и счастливо. Писатели Татарии не спешили причислять его к «предателям родного языкя», отчасти, потому что произведения многих татарских поэтов Рустем Адельшевич переводил на русский язык. Читатели огромного Советского Союза узнали стихи Сибгата Хакима, Нури Арсланова, Салиха Баттала и многих других татарских поэтов именно в кутуевских переводах. В дальнейшем Рустем Адельшевич часто перебивался переводами, кстати, и друзьям своим при случае их подкидывал. В частности, некоторые книги татарской прозы на русский язык перевел Мустафин, жаль, теперь невозможно восстановить список его переводных работ – незадолго до смерти Виль Салахович изъял из своей домашней библиотеки все книги татарских писателей, которые вышли в его переводе. И завещал, чтобы никогда их в доме не было. В отличие от друга Рустем Кутуй переводами не гнушался. И с московскими переводчиками сошелся довольно близко. Среди известных имен, пожалуй, следует особо назвать Арсения Тарковского, замечательного русского поэта, который долгие годы был всем известен исключительно как переводчик.
Эхо далекого детства
Первым опытом литературного перевода для Рустема Кутуя стала незаконченная военная повесть его отца. Вряд ли идея перевести повесть Аделя Кутуя «Приключения Рустема» принадлежала сыну, имя которого даже вынесено в заглавие. В те годы решение о печатании книги в государственном издательстве (других и не было!) принималось коллегиально, за закрытыми дверями, без обозначения авторства. «Есть мнение» – и этого достаточно. И не принято было переспрашивать, мол, чье же именно мнение. Хотя, возможно, Рустем Кутуй переспрашивал. В рассказе «Санта-Лючия» он описал подобного деятеля, который запретил на физмате выставку молодого художника. «Я ему говорю: «У вас есть собственное мнение?» А он как кочергой: «Какое может быть собственное мнение? Я – общественная организация. Мы должны смотреть глазами государства». Я ему и скажи: «Вы не государство. Вы – обыватель». Назначить в качестве переводчика не кого-нибудь, а сына писателя решили, конечно, свыше. Для нас сейчас уже не так и важно, кто и как принимал это решение, главное – оно стало горьким счастьем для сына. Рустем Кутуй получил возможность снова говорить с отцом, отголоски того разговора до сих пор отчетливо слышны в той маленькой книжечке «для детей среднего школьного возраста», как указано в ее выходных данных. Вот передо мной сейчас лежит эта маленькая потрепанная книжка «Приключения Рустема» (Казань, Татарское книжное издательство, 1964). Тот самый единственный экземпляр, счастливо нашедшийся во всей Центральной библиотечной системе города Казани. С первых же страниц сюжет уносит меня в далекое детство, когда я впервые читал эти строки. И вспомнил я, как заманчиво гремят орехи в мешочке, привезенные из деревни бабушкой. Точнее, как в меня тогда запал тот мешочек, о котором я прочел в кутуевской повести. Я вспомнил вкус цветка папоротника, который цветет в полночь и только в грозу, поэтому его цветов никто никогда не видит… В детстве я ощутил их волшебный вкус, читая «Приключения Рустема»! И до сих пор вижу, как кипит родниковая вода, которую маленький беглец кипятил на костерке, бросив в кружку листьев лесной земляники. Почему мне все это так врезалось в память? Почему возникает даже сейчас ощущение, будто все это происходило лично со мной? Быть может, потому, что в детстве я так же, как Рустем Асадуллин, читал взахлеб и считал книги своими лучшими друзьями? Как и он, выбирал в библиотеке книги о необычайных приключениях того же Робинзона Крузо или Джима Хокинса на Острове сокровищ… В своих мечтах я поднимал со дна океанов затонувшие старинные корабли и улетал на Луну. После первого полета Юрия Гагарина в космос по стране прокатился бум фантастической литературы. И нелишне будет отметить, что «Приключения Рустема» стали одной из первых книг в этом жанре. Именно с нее начался у меня интерес к фантастике, культовая повесть братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу» появилась позднее. И Станислава Лема я узнал лишь после того, как Андрей Тарковский экранизировал его роман «Солярис». И вот теперь, спустя почти полвека, я перечитываю ту детскую книгу – и вижу, что не ошибся в том далеком самарском детстве, запомнив именно «Приключения Рустема» среди сотен прочитанных в детской библиотеке поселка Мехзавод, запомнив имя именно Кутуя среди всех безымянных описателей подвигов пионеров-героев, чьими портретами были увешаны стены в школах. Адель Кутуй после встречи с девятилетним сыном Рустемом, безусловно, задумал и написал удивительную книгу, увы, незаконченную. Возможно, его герой Рустем-Расад должен был дожить до взятия Берлина? А вдруг он действительно осуществил бы свою мечту – добрался бы до логова самого Адольфа Гитлера? Увы, автор не успел дойти до Берлина, его смерть оборвала повесть о Рассаде на самом интересном месте. Его сын Рустем – пусть не закончил историю, но все же дал той книге новую жизнь. Помню, на одном из дневных сеансов в заводском клубе в те годы по школьному абонементу нам показали фильм «Иваново детство». Я еще не знал, кто такой Андрей Тарковский (никто не знал, ведь это был его первый фильм), не читал рассказа Владимира Богомолова, по которому снималась картина. Но, безусловно, и рассказ («Иван», журнал «Знамя», 1957) и фильм (приз Венецианского кинофестиваля, 1962) переводчику Рустему Кутую могли быть известны. И не могли не бросаться в глаза тематические и композиционные сближения повести о Рустеме и рассказа об Иване. Отметим лишь некоторые из сюжетных пересечений. Так, у Богомолова молодого комбата Гальцева разбудили среди ночи и ввели к нему в землянку мокрого маленького мальчика, который немедленно заявил, что нужно сообщить о его прибытии в штаб. По телефону из штаба Гальцеву действительно подтвердили: «Это наш парень, ему нужно создать все условия и обращаться деликатнее». Оказалось, Иван – юный разведчик, сын полка, добывающий за линией фронта ценнейшие сведения. Кстати, он тоже своего рода «невидимка», о его существовании комбату мягко, но настоятельно посоветовали забыть и никому не рассказывать. И пропал Иван также незаметно – ушел без спросу в последнюю разведку. И не вернулся. А у Аделя Кутуя казанский мальчик Рустем Асадуллин решил проверить бабушкину сказку про цветущий папоротник – и стал невидимым. В жизни его тоже появился подполковник П., правда, тот оказался контрразведчиком. Дядя Яков помог мальчику-невидимке добраться до Москвы, подарил пистолет. И Рустем поклялся первых десять фашистов убить от его имени. Фантастичность сюжета повести не отменяет реалистичности переживаний мальчика. Как он испугался, как он обрадовался, как растерялся, как он развеселился – все происходившее с героем искусно вплетается автором в реальную жизнь военного времени, окрашивается подлинными чувствами героев. В финале фильма перенесший тяжелое ранение Гальцев становится контрразведчиком, в Берлине он смотрит архив тайной полевой полиции, вдруг на глаза ему попадается фотография Ивана. В донесении сказано, что в декабре 1943 года задержали мальчишку, который явно следил за движением немецких эшелонов в запретной зоне. После допросов, на которых мальчик «держался вызывающе», его расстреляли. В повести «Приключения Рустема» ужас войны предстает перед глазами сразу, как только мальчик-невидимка приближается к передовой. И передается нам через диалог двух солдат – сибиряка Федора Громова и новобранца Фатыха Уразаева из Казани. После первого же авианалета, который довелось пережить Рустему, он нашел фамилию земляка на братской могиле, на фанере, только что прибитой к столбу… Так же коротко и страшно Андрей Тарковский показывает линию фронта. Двое красноармейцев сидят у дерева, на груди у одного табличка «Добро пожаловать» – у обоих на шее затянуты петли, и веревки мешают им упасть… Адель Кутуй вовсе не делает своего мальчика-героя неким голливудским бэтменом. Он ведет своего невидимку к партизанам, подробно останавливаясь на всех мелочах, чтобы у читателя не осталось сомнений в реальности происходящего. В результате финальные подвиги Расада (Рустема Асадуллина) в тылу врага не кажутся фанерными, ходульными, надуманными. Партизан-невидимка наводит ужас на оккупантов, он спасает из плена того самого Федора Громова (не забыв сунуть ему в карман письмо для родных в Казани), пускает под откос вражеские поезда… Сотни раз Рустем мог погибнуть, как погиб Уразаев, как погиб Иван в рассказе Богомолова. Расад взрослеет на наших глазах – война действительно быстро делала взрослыми вчерашних мальчишек. И в этом главная мысль Аделя Кутуя, которую он выразил в неоконченной повести «Приключения Рустема». Рустем Кутуй сделал безусловно замечательный перевод. Работая над ним, как мне представляется, он слышал голос своего отца. Ведь сын помнил его голос, его характерные интонации – на русском и на татарском. Безусловно, для молодого писателя это стало хорошей школой. Тем более, и описания природы, и метафоричность языка – все это было характерно также для ранних рассказов самого Рустема Кутуя. Путешествуя на трамвае по кутуевской прозе, я невольно ловил себя на мысли, что некоторые тексты из книги Аделя Кутуя, переведенные его сыном, не вяжутся со стилистикой детской фантастико-приключенческой повести, а больше напоминают разговор отца с сыном, своего рода литературное наставление. Не случайно звучит оно в повелительном наклонении: «Лес близко – сел на трамвай № 9, проехал девять остановок и – пожалуйста. Трава, сосны, птицы. Вслушайся – и услышишь, как дышит лес, точно никак не может отдышаться от зимних метелей, поскрипывает, словно разминает затежелевшие плечи. Ляг на траву, подложи под голову руки и гляди в небо – его уже тронул закат розовым по голубому… Пройди по лесу, вглядись попристальнее в разбросанные тут и там цветы, в каждую тощую травинку – сколько тайн еще на свете. Они ждут тебя, открывай. Может быть, вот этот невидный цветок с крошечным венчиком, спрятанный в высокой траве, даст человеку вторую жизнь, когда смертельная болезнь подступит к сердцу. Ведь чудеса бывают не только в сказках. Но чтобы открыть на земле чудо и взять его на ладонь, надо верить в необыкновенное…» В этих словах из повести Аделя Кутуя словно слышится завещание сыну Рустему. И сын, конечно, слышал отца. Еще в детстве он любил ходить один в лесу, когда жил в пионерском лагере у деревеньки Кызыл Байрак. И в Займище, где отдыхали летом, и в Бакирово, где сына подстерегло известие о смерти отца, – везде с ним были леса, луга, берега. Казалось бы, такая незамысловатая, неброская природа Поволжья. А поброди по свету, походи по морям и странам – и поймешь, что краше нашей стороны действительно не найти. И еще мне представляется, что Рустем Кутуй после выхода в свет «Приключений Рустема» в его переводе на русский язык, казалось бы, сам решил стать невидимкой. Он не любил просиживать на литературно-партийных собраниях, тем более, на них выступать. Не рвался активно участвовать в общественной жизни, как это делал Диас Валеев. Кстати, между двоюродными братьями отношения становились все более натянутыми. Прежде всего, по идейным соображениям. Рустем Кутуй не воспринимал пьес кузена – слишком грохотала в них строительная техника. Кутую же производственная тема была противопоказана, он не признавал конъюктурных сюжетов про Мусу Джалиля, тем более про юность Ленина. Рустем Кутуй ничего подобного писать не мог, поскольку это не совпадало с внутренним камертоном: ни слова неправды! Во всей книге «Дождь будет» слово «коммунизм» промелькнуло у него, кажется, однажды, да и то в прямой речи кого-то из второстепенных героев, как-то мимоходом… Рустем Кутуй никогда не был диссидентом, как Виль Мустафин, однако принцип «неучастия во лжи», столь характерный для многих шестидесятников, он усвоил твердо. Всегда следовал лишь одной своей экзюперианской теме. Впрочем, не забывал пользоваться привилегиями, которые давало членство в Союзе писателей СССР. В частности, часто бывал в домах творчества, где можно было месяц жить задаром, на всем готовом – знай пиши «нетленку»! А еще он руководил семинарами молодых поэтов, прозаиков и переводчиков, которые проводились в тех же домах творчества на республиканском и всероссийском уровнях и, кстати, неплохо оплачивались. Об одном таком семинаре вспоминал главный редактор литературного альманаха «Аргамак», председатель Татарстанского отделения Союза российских писателей Николай Алешков. В 1968 году начинающий поэт «пытался участвовать в семинаре, устроенном для молодых авторов Союзом писателей Татарии, представив на обсуждение стихи о любви к Родине (слава Богу, не к партии): Мне шепчет Русь – не падай на колени. Мне Русь, как мать, вовеки не изменит. И я, как сын, Руси не изменю… и т.д. Кутуя я встретил в коридоре еще до начала семинара. Он назвал мои вирши никудышными: – Понимаешь, это прокламации, не имеющие никакого отношения к поэзии. Если хочешь развивать тему, то учись у классиков, – и прочитал мне четверостишие Тютчева, давно ставшее знаменитым, но тогда я услышал его впервые («Умом Россию не понять…»). И еще я навсегда запомнил совет. – Не спеши со скороспелыми декларациями. В жизни все проще и тяжелей. Вот так была укрощена прыть двадцатитрехлетнего стихотворца, у которого, слава Богу, хватило ума «остановиться, оглянуться». Есть ли за душой что-то кроме разрывания рубахи на груди? В общем, на семинар я не пошел, – писал Николай Алешков («Аргамаке», 2'2009). – И в течение долгих лет по капле выдавливал из своих сочинений банальную публицистику, на которой, видимо, набил руку, работая в газете… А Рустем Адельшевич, как потом выяснилось, крест на мне не поставил. К моему удивлению, в конце восьмидесятых он написал очень добрую внутреннюю рецензию для Таткнигоиздата на мою вторую книжку». Кстати, написание внутренних рецензий в советские годы тоже оплачивалось прилично, я знал таких московских писателей, которые на этом зарабатывали на безбедную жизнь. Но, конечно, в Казани такая «синекура» подворачивалась редко и вознаграждалась ниже. Тем не менее, с 1964 года Рустем Кутуй, по его собственному признанию, стал профессиональным писателем, то есть нигде больше не служил. Жил, как положено, на одни гонорары. И продолжалось это ровно тридцать лет. На недели, на месяцы выпадал Рустем из привычной казанской жизни, где нужно встречаться с друзьями, ходить к художникам на открытия выставок, а значит снова пить. Как признавался Кутуй, любил подолгу бродить один в лесу. Или за Волгой, в Кызыл Байраке, или на этом берегу, возле Займища и Обсерватории, а то и совсем рядом с Казанью, на озере Лебяжьем, куда мальчишками гоняли на велосипедах, или напротив, на Глубоком, в маленьком писательском дачном поселке, нашем казанском Переделкине, где позднее у писателя Рустема Адельшевича Кутуя появится свой дачный дом. В том домике, кстати, однажды и мне довелось побывать. Но обо всем по порядку.
Часть вторая Сын
Когда я устроился в журнал «Казань» (редактором отдела), то первым человеком, с кем я сошелся и вскоре сблизился, был Адель Кутуй. Он оказался простым компанейским парнем, сразу перешел на ты и познакомил со всеми журнальными «тайнами мадридского двора». Насчет своего имени тоже сразу просветил. Адель Рустемович Кутуев – сын знаменитого писателя и внук классика татарской литературы. Сам литератором не стал и в редакции работал не с текстами, а в основном с накладными, рекламодателями, почтовиками. Адель и познакомил меня с отцом. Рустем Адельшевич Кутуев мне показался внешне очень старым человеком, хотя ему было лишь чуточку за шестьдесят. Просто сам я себе казался еще пацаном, как раз в тот год готовился не отмечать сорокалетие – примета плохая. Он был щеголеват и манерен, при этом одновременно простодушен и доброжелателен ко всем. На лице его чаще всего блуждала легкая улыбка – то ли снисходительности, то ли неуверенности. Словно заранее извинялся, что вошел не во время, помешал присутствующим делать важные дела. Вместе с тем, выражение его лица было несколько надменным, чем-то немного недовольным. Он всегда хорошо одевался, впрочем, заметно было, что Кутуй, как и многие в лихие девяностые, в основном донашивал свой гардероб советских времен. Во всем облике было что-то барское и детское, щегольское и жалкое одновременно. При этом «лицо баловня судьбы», как написал о нем Василий Росляков, все еще «было красиво небойкой, но какой-то застенчивой, очень тихой и все же редкой красотой». Рустем Адельшевич носил бородку клинышком и сразу отметил, как будто обрадовался, что в редакции появилась еще одна борода (я перестал бриться сразу, как только ушел из актеров – от советских бритв не проходили раздражения на шее). Поскольку Адель знакомил нас в курилке, речь зашла, конечно, о том, не выпить ли нам понемногу за знакомство. Кутуй предложил это, словно одарил милостью, разумеется, подразумевалось, что междусобойчик за мой счет. Да, трезвенником он не был, но алкоголь для него, как мне кажется, скорее всего был способом преодолеть барьеры в общении, перешагнуть через скованность. Когда мы познакомились ближе, я понял, в чем заключалось несоответствие в кутуевском облике. При внешней состаренности (лицо, походка), он все еще оставался большим ребенком, непосредственным и наивным. Неожиданно переходил с одной темы разговора на другую. Вдруг замирал, пораженный тем, как красиво падает свет в запыленное окно. Я с удовольствием ему признался, как любил в детстве книгу «Приключения Рустема». Кутуй улыбнулся, но говорить о своем переводе повести отца не стал. Только сверкнул снизу вверх глазом: «свой». Было бы наглостью с моей стороны заявлять, что с Рустемом Адельшевичем мы были близкими друзьями. По-моему, он ни с кем в редакции не общался как-то особо. Даже с главным редактором Юрием Анатольевичем Балашовым разговаривал в той же манере, что и с Раисой – нашей наборщицей и уборщицей по совместительству. Приветливо и отстраненно. Я бы назвал эту манеру общения повадками невидимки. Во всяком случае, создавалось впечатление, что ему так хочется, подобно тезке, герою той военной повести, оставаться для всех невидимым.
Приехали!
Надо сказать, в редакции ему это удавалось. На службу Кутуй захаживал редко, главным образом, в день зарплаты или аванса, у него даже своего стола не было. С подборками стихов и прозаическими рукописями внештатных авторов работал на дому. Понятно, что у других сотрудников редакции это вызывало некоторую зависть. С другой стороны, в каждом номере журнала выходили солидные литературные подборки, подготовленные Рустемом Адельшевичем, так что бездельником его никак нельзя было назвать. Помимо того, что его имя придавало авторитет литературному разделу журнала, его невидимые труды давали возможность главному редактору хоть немного отдохнуть от нескончаемого графоманского потока. Отбор публикаций Рустема Кутуя к тому же не страдал извечной журнальной болезнью «вкусовщины». Он одинаково охотно рекомендовал к публикации самых разных авторов – молодых и старых, маститых и начинающих, реалистов и постмодернистов. Главным критерием всегда было Слово. Хорошо написано – это было решающим аргументом. Потом уже начинались разговоры об актуальности темы, новизне характеров и прочем. Он мог отказать маститому писателю и горячо отстаивать никому не известного автора, написавшего первый рассказ. При этом не скрывал, что работать в журнале его заставляет нужда. Ушли добрые советские времена, когда на гонорар от книги можно было год-два жить безбедно. Литература как профессия перестала существовать, писателям пришлось подрабатывать, постепенно забывая, что писать «нетленку» невозможно в свободное (оставшееся) от основной работы время. Само собой, это стало первой темой нашего разговора с Рустемом Кутуем, когда мы с ним знакомились. В журнале «Казань» помимо него работал еще один известный писатель, который в прежние годы жил лишь за счет изданных книг. Ахат Гаффар занимался дублированными номерами журнала на татарском языке. Мы с ним тоже общались, впоследствии продолжили сотрудничество, когда я перешел работать в «Казанские ведомости» (помню, помог его дочери устроиться к нам на работу корреспондентом). Ахат абый тоже не скрывал своего пристрастия к рюмочке. Однако с ним выпивать не доводилось, все же он был маститым татарским писателем, а те русскоязычных коллег близко не допускают. Вскоре – в целях сокращения издательских расходов – учредители отказались дублировать журнал «Казань», оставив лишь русскоязычный вариант (одновременно ополовинили и журнал «Татарстан», который стал выходить только на татарском). Гаффар перешел на работу в газету «Шахри Казан», позже служил в Большом концертном зале имени С. Сайдашева. Мы стали видеться реже. Но тогда, в 1998-м, все сидели в одной большой комнате, несмотря на то, что у редакции журнала было еще четыре помещения в том же коридоре второго этажа редакционного комплекса по улице Чистопольской, 5. Две комнаты сдавались в аренду одной казанской фирме, которая перепродавала компьютеры и расплачивалась с редакцией оргтехникой. В третьей комнате очень долго шел ремонт, а последняя стала складом. Мы сидели чуть ли не на головах друг у друга. Впрочем, к посторонним разговорам я довольно скоро привык, тем более, что мне достался стол с краю, у окна, до меня на нем стоял огромный розовый куст. Я пристроил ведро с цветком так, чтобы дерево почти полностью укрыло меня от взоров главного редактора и сослуживцев. Перед глазами был лишь дисплей монитора и алые цветы в густой листве. Над головой тихо шелестел кондиционер, создавая иллюзию свежего лесного ветерка. Лето было жарким, а у нас в редакции было прохладно, светло и спокойно. Помню, даже на перекур выходить не хотелось – в коридоре сразу обдавало влажным жаром. Хотелось на природу, к воде… Провести корпоратив собрались лишь к концу лета, а может уже в начале осени. И поехали в место особенное, где я ни разу до того не бывал и никогда уже после не побываю. Рустем Кутуй пригласил нас в гости на писательские дачи в лесопарке «Лебяжье». Помню, редакционный десант с баулами он встретил на пороге своего домика то ли радостно, то ли раздраженно: «Приехали!» – у него была, может быть, для него одного характерная интонация, когда трудно определить, что скрывается за обычной фразой. Пригласил в дом, показал, где взять посуду, ножи и стаканы. Показал, где лучше собирать дрова для мангала. И пока дрова прогорали, заговорщицки повел всех к озеру Глубокому по одному ему известной тропке – так ближе. Мы вышли на берег, противоположный пляжу. Раньше мне приходилось бывать на Глубоком, но ничего особенного я в нем не нашел. На этот раз озеро открылось необычайно живописной своей стороной, а может быть, я просто смотрел на него глазами Кутуя. Для него оно было не просто зоной отдыха, он чувствовал себя здесь дома. Сам дом был в сильном запустении. Рустем Адельшевич жаловался, что нужно делать ремонт, перестилать полы, перекрывать крышу, а у него нет ни сил, ни средств. Да и ездить сюда одному стало сложно – возраст и здоровье не позволяют. Жаль, но придется, наверное, продавать дачу… Пока женщины нанизывали на шампуры мясо, а Адель мастерски жарил шашлык, мы успели пропустить по стаканчику сухого красного – и хозяин заметно подобрел, потеплел взором, стал разговорчивее. Я не помню все славные легенды, которые он слагал про писательские дачи и их именитых обитателей. Но сразу бросилось в глаза былое величие и нынешнее запустение. И сюда уже пришел дух нового времени, когда все продается и все дозволено тем, у кого больше денег. Рустем Кутуй рассказывал, как хорошо здесь работалось раньше. Наверное, гораздо больше об этом могли поведать вещи, книги, обстановка. Позднее я прочел повесть «Одна осень» – и сразу узнал эти места. Герой повести опять же не является просто «двойником» автора, хотя во многом озвучивает его собственные мысли, имеет сходные черты. В сюжете повести, возможно, не зашифрован какой-то реальный случай, а все это лишь метафора. История получилась грустная и красивая. Врач Ильтазар решил пожить на даче друга в начале осени. И влюбился в соседскую девушку Гузель, которая привезла на дачу своего старого отца. Счастье вышло недолгим. Старик умер. Дочь уехала, ничего не объяснив. И лишь позже пришло письмо без обратного адреса: «Мой горестный друг Ильтазар! Я плачу по тебе подле больной матери… Пока я нужна здесь. Ты поймешь меня, дорогой доктор… Мы не вправе бежать за радостью, когда рядом стоит горе. Помнишь, я тебе открыла, как чужое, но это само пришло ко мне: судьба разлучает тех, кто слишком хочет счастья для себя. Прости, что так грустно. Но я хочу, чтобы ты ждал меня и в ненастные дни. Обнимаю тебя перед первым снегом. Очищение и милосердие в его полете. Одной осени хватит на всю жизнь. Гузель». Наш пикник на обочине осени удался на славу, шашлыки у Аделя Кутуя получились чудесные. Потом он взял гитару, стал петь – и получалось у него неплохо. Правда, не все песни, которые ему заказывали, он смог сыграть. Тогда я попросил у него гитару, вспомнил славные тюзовские времена – и мы пели хором добрые советские шлягеры. Пошумели на славу, потом разъехались, оставив Рустема Адельшевича одного. Ему было хорошо и грустно здесь в одиночестве, слишком много воспоминаний, засохших цветов и разворошенных рукописей… Честно говоря, я не знаю, что стало с теми дачами. Скорее всего, их скупили герои нашего безвременья. Не так давно в том районе открылась база отдыха «Озеро Глубокое», где сдаются номера, уютные домики, шикарная баня, зал ресторана можно снять для торжеств. И сдается мне, что все это находится на том самом месте, где раньше жили и творили известные татарские писатели. Тот старый писательский поселок навсегда останется для меня местом действия кутуевской повести «Одна осень», герои которой, конечно же, больше не встретились.
Детством можно болеть, как тоской о прекрасном…
Позже я узнал, что Аделя в журнал на работу сосватал не отец, а университетский товарищ Ирек Ахметов, заместитель главного редактора, который занимался рекламой, подпиской, пиаром и маркетингом, одним словом, тем, что в те годы только формировалось в новое для средств массовой информации направление – продвижением своего бренда на рынке печатной продукции. Ирека в журналистском мире Казани больше знают под псевдонимом Гауранга, однако знакомые чаще называли его Харе Кришна, потому что он всех приглашал на праздники в храм кришнаитов в Восточном парке станции Юдино. Побывал там и я, впрочем, их верой не проникся. Слишком экзотичен сей культ для нашего сознания. Да и вегетарианство в наших северных широтах вряд ли когда-нибудь приживется. Адель Кутуй первым в редакции обратил внимание, что я набираю тексты на компьютере, не глядя на клавиатуру и монитор. «Представляешь, как я испугался! – смеялся он потом в курилке. – Сидит незнакомый бородач за компом, долбит всеми пальцами по клаве с дикой скоростью, а сам на экран не глядит! Ну, думаю, взяли новенького, а он слепым оказался…» Слепому десятипальцевому методу набора нас учили в литинституте. Работая в «Молодежи Татарстана», я освоил и макетирование полос, однако в журнале «Казань» решил этого умения не показывать – к верстке журнала здесь относились как к священнодействию. Адель предостерег меня и от других возможных недоразумений. Вышло так, что в первую же неделю работы в журнале я сдал главному редактору сразу три больших статьи. Дня через три Юрий Анатольевич Балашов вернул мне тексты на доработку, основательно исчеркав рукописи красными чернилами. Адель объяснил, что журнал – не газета, здесь не принято работать в таком темпе. И впоследствии я стал писать как положено, готовые статьи сдавать не торопился, пусть отлежатся. Когда напомнят, что подошел срок сдавать очередной номер, тогда причешу еще раз и сдам… На экране монитора наловчился двумя касаниями клавиатуры («альт-таб») переключать окна с текстами. Если кто-нибудь решит внезапно подойти и заглянуть, чем я там занимаюсь, то ни за что не успеет разглядеть – то ли я набираю очередную статью для журнала, то ли пишу очередную повесть для вечности (в стол). Кстати, в «Молодежи Татарстана» в тот год печатался мой роман «Ясновидящая», последние его главы я дописывал как раз на новом месте работы. Разумеется, не в ущерб основным обязанностям. Тут Юрий Анатольевич вряд ли мог на меня обижаться. Материалов в журнал я сдавал достаточно. Со временем приноровился и к особым требованиям главного редактора, и даже стал находить, что правки Балашова, отмечу справедливости ради, всегда отличались конкретностью и компетентностью. Так, Балашов слово «нынешний» всегда менял на «теперешний» (мой нынешний главный редактор, кстати, не выносит слова «теперь»!), не допускал сокращений типа «Госсовет РТ» – всегда полностью, в четыре слова, с заглавной буквы. Я и раньше знал, что нельзя в чужой монастырь приходить со своим уставом, а теперь еще убедился, что в журнале «Казань» негласные правила отличаются хорошим вкусом. Со временем правок в моих статьях становилось все меньше, а тексты все чаще не возвращались на доработку – сразу шли в печать. Главный редактор журнала «Казань» Юрий Балашов, на мой взгляд, личность незаурядная. Начинал в советские времена с маленького обкомовского «Блокнота агитатора», который в годы перестройки переименовал в «Панораму» и превратил из дежурного бюллетеня в яркий полемичный журнал с острыми политическими материалами и дискуссиями. После ликвидации обкома КПСС учредителем журнала стал Верховный Совет Татарстана, и с 1993 года он стал выходить под названием «Казань» (очевидно, в пику «Коммунисту Татарии», ставшему журналом «Татарстан»). Внешне человек закрытый, Юрий Анатольевич во многом остался для меня загадкой. Я всегда уважал и уважаю его за беспредельную преданность своему делу. Журнал для него – вся жизнь. Наши тексты он правил дома до ночи, сидел над ними все выходные. В понедельник привозил большую пачку рукописей, испещренных красными правками. Больничных никогда не брал, в отпуск никогда не уходил. Лишь в этом году, впервые за 35 лет, собрался отдохнуть… точнее, сотрудники редакции чуть ли не силой заставили его съездить на две недели в США, куда его давно звал старый друг. А тогда, двенадцать лет назад, я никак не мог понять, зачем главный редактор вычитывает чистые полосы после корректора? В «Молодежи Татарстана» я привык думать, что печатное издание – дело коллективное. Но в данном случае это правило не годилось. Журнал был детищем Балашова, он составлял план номеров на весь год, конечно, советуясь с членами редколлегии, среди которых были известные писатели Амирхан Еники и Рустем Кутуй, сокурсник Владимир Бухараев и их университетский наставник по «научному коммунизму» Агдас Бурганов. Но с сотрудниками журнала это не обсуждалось. И это правило игры я тоже принял, согласившись, что так правильно. В нашей стране советов лучше не лезть с советами, когда тебя не просят. Адель Кутуй поведал и о других особенностях редакционной жизни, которые мне в дальнейшем пригодились. Одним словом, выступил моим Вергилием в круге первом, дальше я уже стал понемногу сам разбираться в тонкостях журнальной субординации. Адель жил недалеко от редакции, в одной из многоэтажек на проспекте Ибрагимова, точнее, там жила его гражданская жена с сыном. Несколько раз мы заходили к ним домой, конечно, в обеденный перерыв, когда никого дома не было. Пили кофе, слушали музыку – от «Битлов» до «Песняров» – обменивались кассетами. Слово за слово, неожиданно для себя открывали много общих знакомых. Например, на Казанской студии телевидения. Скажем, мы с тюзовских времен дружили с Натальей Акимовой. Ее муж Роберт Хисамов снимал по моим сценариям – как раз в первый год моей работы в журнале «Казань» – игровой сериал «Житейские истории», что шел на ГТРК «Татарстан». После пяти пилотных выпусков, впрочем, стало ясно, что на голом энтузиазме игровые короткометражки вытягивать тяжело, а финансирования, в связи с дефолтом, не ожидается. Оказалось, Адель Кутуев знал их с детства, отец Наташи – Герман Александрович Мелешин был одним из пионеров телевидения. Напомню, окончив филфак Казанского университета, Рустем Кутуй какое-то время работал на студии телевидения в качестве редактора художественных программ, корпел над русскоязычными сценариями передач, в то время как телепередачи на татарском языке готовил Туфан Миннуллин – ныне классик татарской драматургии, народный писатель и вечный депутат. Они тогда сидели в одном кабинете. На Казанской студии телевидения начинали многие известные в дальнейшем личности. Все знают, что отсюда начинал свой путь в кинематограф Станислав Говорухин, правда, он об этом не очень любит вспоминать, поэтому и мы не будем поминать. То были замечательные времена, когда никто не знал, как делается телевидение. Такой специальности нигде не учили, а потому энтузиасты приходили на студию из самых разных сфер, но в первую очередь, гуманитарных. И долгое время не могли договориться, чем же на самом деле является телевидение – десятой музой искусств или просто новостями в картинках. Рустем Кутуй был одним из тех, кто считал телевидение новым видом искусства, а не старым способом оболванивания масс. Во всяком случае, в редакции художественных программ тоже искали новые формы. В начале 60-х таким экспериментом стал, к примеру, уже упоминавшийся нами телемост с нижегородскими коллегами (их город тогде еще назывался Горьким). Впрочем, магия новой музы телевидения не отвлекала Рустема Кутуя от вечной муки – он продолжал писать стихи и прозу, выпускать книги в Казани и Москве. К тому времени Кутуй уже был женат на своей сокурснице Светлане Левушкиной. У них родились сын и дочь. Поэтому молодой семье на молодом телевидении предоставили квартиру – первую «заработанную» Кутуем жилплощадь, буквально в двух шагах от студии. Так что их балкон был виден Рустему Адельшевичу прямо из окна редакционного кабинета. Адель часто бывал на студии. И, конечно, был знаком с детьми других сотрудников. Телевидение тогда делали в основном молодые, поэтому и дети их были сверстниками. Студийцев селили в новом «телевизионном» доме, чуть ли не во дворе студии. В тех наших кухонных разговорах Адель не очень вдавался в семейные подробности, а я особо в них не углублялся, поскольку видел – сыну о многом вспоминать нелегко. Но одно я понял: отца он не винил. Родители развелись, детей не спросились… Мать вышла позже замуж за телеоператора Виктора Щеглова. И отец снова женился – Светлана Хозина тоже работала на телевидении. По рассказам Аделя выходило, что все же ему досталось счастливое детство, он был общим любимчиком, его баловали бабушки, вторая жена отца тоже нашла с ним общий язык. С детства Адель-внук много читал, к чему в равной степени причастны и отец, и мать. Светлана Борисовна работала в библиотеке Казанской консерватории, а после перешла на студию телевидения – тоже библиотекарем. Отец, как со взрослым, говорил с ним на литературные темы. Однако юношеская страсть к чтению в какой-то степени и послужила причиной, почему внук не пошел по стопам деда и отца – не стал писателем. Он слишком хорошо разбирался в литературе, в него с детских лет заложили высокие художественные критерии: «Все равно у меня бы так не вышло…» Однажды у него дома мы заговорили о творчестве отца. Адель прочел все его книги, свято хранил подаренные ему экземпляры (в квартире на улице Окольной, где жила мать и сестра Юля с сыновьями). В том разговоре Адель постарался развеять расхожее мнение, к которому многие привыкли, будто писатель Рустем Кутуй – это всего лишь детский автор, который в шестидесятые годы прославился на всю страну своими рассказами о военном детстве. Такое устойчивое представление о его творчестве сформировали прежде всего столичные литературные критики. Кстати, до какой-то степени эту точку зрения разделял и сам Рустем Кутуй. И продолжал подпитывать ее своими публичными заявлениями в избитом экзюперианском духе. «Я из моего детства. Я пришел из детства, как из страны…» – эти слова Антуана де Сент-Экзюпери он поставил эпиграфом к «Стране моей – детству». И закончил тот очерк программным признанием: «Я думаю, все начиналось там, на том далеком и близком островке, который носит красивое щемящее имя – детство. От него нельзя отказаться, его нельзя приукрасить. Оно живет, как в глубине леса чистое озеро. И любое раздумье уводит туда через заросли лет узкой тропой, и разные запахи оживают, и приглушенные голоса окружают тебя… Я не знаю, где оборвалось детство – на высоком ли дыхании, на горестном ли вздохе. А может, оно продолжается и не кончится никогда. Я бы хотел, желал последнего. Ведь детством можно болеть, как можно болеть тоской о прекрасном. И я благословляю эту болезнь, потому что она приносит человеку счастливые страдания, – и детство проходит через зрелую жизнь, как пронзенное солнцем облако над спокойно лежащим полем». В общем-то, поэт прав. Чем чаще человек уносится воспоминаниями в свое детство, тем добрее он становится. Светлая печаль по утраченному раю… Однако Рустем Кутуй очень точно поставил диагноз – не только себе. В какой-то мере он заразил той «детской болезнью» и своего сына. Адель тоже часто возвращался воспоминаниями к далеким годам своего счастливого детства, когда деревья вокруг заново выстроенного здания телестудии на улице Шамиля Усманова еще не были такими большими, как сейчас. Созерцательность отца, который в лесу надолго замирал, глядя на казалось бы обычные заросли орешника, в полной мере передалась и сыну, который, повзрослев, решил стать биологом. С другой стороны, в семидесятых годах и начале восьмидесятых Рустем Кутуй написал немало рассказов и повестей, действие которых разворачивается, что называется, «в наши дни». В них порой всплывает то же далекое военное детство, но в основном его «взрослая проза» затрагивает другие проблемы. Теперь тот период стали называть «застоем», хотя такое название куда больше подходит к нынешнему времени, чем к годам брежневского правления. И речь не только о том, что тогда в стране построили Камский автогигант, пустили газопровод на Запад и перешли на всеобщее среднее образование. В те «застойные» годы неуклонно росло народное благосостояние, развивалась культура и искусство, несмотря на серьезные рогатки партийной цензуры. В конце концов, в СССР двух последних десятилетий рождаемость всегда превышала естественную убыль населения. Увы, в первые два десятилетия «новой России» все катится с точностью наоборот. Так что те годы никак не назовешь «застоем». В обществе происходили серьезные перемены, что нашло отражение в повестях Рустема Кутуя, таких как «Одна осень», «Свои люди», «Яблоко пополам». Они стали новым этапом в творчестве писателя, однако не нашли адекватного отражения в литературоведении тех лет. Очевидно, сработало привычное клише: для многих критиков Рустем Кутуй так и остался детским писателем, который писал о военном прошлом. К сожалению, так часто бывает. И не только в литературе. У актеров случается хуже. Скажем, звездная роль Шурика в комедиях Гайдая «Операция «Ы» и «Кавказская пленница» не дала хорошему актеру Александру Демьяненко в дальнейшем сыграть в кино ни одной заметной роли – для режиссеров он навсегда остался «вечным студентом». Творчество Рустема Кутуя 70-80-х годов выпало из поля зрения литературных критиков, которые повелись на ранние высказывания Рослякова и Лиханова, еще и потому, что в силу вошла так называемая «деревенская проза» Василия Шукшина, Федора Абрамова, Валентина Распутина. Впрочем, это тоже стало расхожим литературоведческим клише, как и «городские повести» Юрия Трифонова или Владимира Маканина. Кроме того, в литературных кулуарах тогда больше говорили не о многотомных «победах» секретаря СП СССР Александра Чаковского или «бесконечных зовах» Анатолия Иванова, а про «самиздатовские» сочинения, скажем, того же литературного забияки Василия Аксенова, который знаменитые романы «Ожог» (воспоминания о магаданской юности, когда из Казани он переехал в Магадан к ссыльной матери, 1975) и «Остров Крым» (остроумная антисоветская антиутопия, 1979) с самого начала писал без всякого расчета на публикацию. А потом издал их в США, как и свой нашумевший бесцензурный альманах «Метрополь», стоивший ему в конечном счете советского гражданства (эту историю он описал в романе «Скажи "изюм"», 1983). Одним словом, в литературе конца семидесятых годов происходило слишком много громких событий, чтобы кто-то в Москве еще вспомнил о хорошем казанском писателе Рустеме Кутуе, который так ярко выступил в начале шестидесятых… Однако для Аделя Кутуя-младшего, как заинтересованного читателя и искреннего почитателя, безусловно, повести отца о современной жизни 70-х имели большее значение. К тому же в них отразилось его детство и бесшабашная юность. После школы Адель пошел в Казанский университет, однако сознательно уклонился от семейной традиции – выбрал не филологический, а биологический факультет. На его решение не могли влиять ни разведенные родители, ни общественное мнение, согласно которому самыми престижными в те годы факультетами КГУ считались юрфак и «научный коммунизм». Адель с детства был самостоятельным человеком, что нашло отражение и в творчестве отца тех лет. Проза Рустема Кутуя, как и вообще большая проза, автобиографична. Поэтому в ней мы видим немало маленьких мальчиков, прототипом которых в определенной мере можно представить сына автора. Это и молчаливый Никита из повести «Свои люди», и сын из рассказа «Большой и маленький». Но что касается рассказа «Мужчины», то тут гадать не приходится, ведь он снабжен посвящением «Моему сыну Аделю». Заметим, у Рустема Кутуя в прозе очень редко встречаются эпиграфы, а посвящений и того меньше. Матери Алиме Садыковне он посвятил «Шум дождя» – рассказ о поездке матери и сына в польский город Згеж, где в сорок пятом похоронили Аделя Кутуя. Рассказ «Мужчины» странно начинается: «Когда-нибудь мы с ним отправимся на рыбалку. Вот только вырастет еще из двух рубашек, и будет полный порядок. Он несет удочки и мешочек с червями. Я – весла. Черт возьми, я устал уже все время таскать на одном плече весла, на другом удочки». Смещения во временах глаголов, заметим между строк, пока двери нашего трамвая закрываются, у Рустема Кутуя часто бросаются в глаза. Порой несколько страниц автор употребляет глаголы только в будущем времени, хотя из контекста видно, что речь идет о прошлом. Иногда это начинает раздражать. И рассказчик снова переходит на привычные слуху глагольные формы «прошедшего времени». Хотя речь ведет о настоящем. Дальше в «Мужчинах» идут диалоги отца с сыном. Их цель в общем-то проста: показать характер маленького человечка, которого зовут Андрейка (хотя само посвящение подсказывает, что это имя – всего лишь псевдоним). Можно сказать, что в коротком рассказе нет сюжета, но если быть точнее – сюжетов в нем даже два. Отец сказал Андрейке, что солнце село в их сарай. Сын поверил, и тогда отцу пришлось незаметно взять из дома медный таз и закрыть его в сарае. А потом позвать сына, посветить фонариком в сарайный мрак, чтобы Андрейка увидел, как сверкает заснувшее там солнышко. Другой сюжет касается погибшего на войне деда. Отец принес из военкомата орден «Отечественной войны 1-й степени» и объяснил сыну: «Дедушке забыли его дать… Всякие бумаги потеряли. А сегодня нашли и мне дали». – «Кто теперь его будет носить?» – «Ты». Отец сделал дырку на свитере маленького сына и прикрутил орден. «Кто-то же должен носить орден. За Андрейку погиб дедушка… Андрейка спал с орденом и, проснувшись, стоял перед зеркалом долго. А потом подошел к дедушкиному портрету: – Доброе утро, дедушка…» Патриотическое воспитание в те годы было делом обычным. Помимо официальной пропаганды сама жизнь учила детей уважать прошлое своей страны. Практически в каждой семье война забрала родных. Ее эхо в виде ордена, нашедшего давно погибшего солдата, в те времена не было редкостью. В этом смысле Адель Кутуев, как и многие наши сверстники, всегда чтил память о погибшем дедушке, именем которого его назвали… Следующее поколение будет уже воспринимать Великую Отечественную войну, как скучные параграфы в учебнике истории. В повести «Свои люди», написанной от первого лица – художника Шамиля, выведены его сын Никита и дочь Сонечка. И снова можно спроецировать их отношения на жизнь и судьбу самого писателя и его детей. Тем более, Рустем Кутуй особо не скрывает биографичности многих прозаических произведений. Однако не пойдем по этому легкому пути. Давайте считать, что в образах художника, его жены Марины, их сына и дочки нашли отражение лишь некоторые черты из реальной жизни конкретной семьи Кутуевых. Но не более, чем отчасти. Тогда в Никите мы отдаленно узнаем Аделя, а заодно увидим развитие той давней истории, которую прочли в рассказе «Мужчины». Помните, отец мечтал, чтобы сын скорее подрастал. И вот сын подрос – он уже сам рыбачит, пока отец-художник возится с мольбертом. В рассказе, посвященном Аделю, мы видели полное единение малыша с папой, в «Своих людях» между ними уже более сложные отношения. Появилось некоторое отстранение, непонимание. «Никита не пошел в меня, жаль. Ему снится другое. Я не знаю, что ему снится. Он ни разу не дотронулся до моих красок. А кисти… две кисти сломал. Постучал на барабане и сломал. Зачем? Интересно. Я дал ему по шее за такой варварский интерес. Тогда он тайком наплевал в мои медовые краски. Какой мстительный, однако!..» «Свои люди» – так любит выражаться Артем Иванович Шаврин, один из главных героев повести, который купил первую картину художника под названием «Голова лошади». Шаврин работал на конезаводе в Званке, потом переехал в Спасский район. Туда, к себе на родину, он и пригласил художника Шамиля вместе с семьей на лето. Однако поселил не у себя, в Никольском, а в Ржавце – у своей знакомой тети Маши. Здесь, на волжском берегу, Шаврин родился, здесь по молодости влюбился – только Марию выдали замуж за другого… Она давно осталась вдовой, живет с больным сыном Борисом. Шаврин часто их навещает, но теперь он женат… И это не единственная любовная история в повести. Шамиль тоже влюбился в рыжеволосую библиотекаршу Анну – тезку первой детской любви Рустема Кутуя. Главный герой решил написать портрет Анны и назвать его «Ей хочется любить». В финале Анна уехала в Казань, поступила в институт, однако – вопреки читательским ожиданиям – так и не встретилась с Шамилем в большом городе. А художник стал знаменит, и заговорили о нем впервые именно благодаря картине «Ей хочется любить». Спустя годы художнику написали из музея, просили прокомментировать эту и другие работы, которые он написал в Ржавце. А Шамилю кажется, что именно Анна попросила написать его записки, которые в итоге и стали повестью «Свои люди». Но давайте остановим наш трамвай и вернемся к Шамилю с сыном Никитой, одновременно попытаемся взглянуть на них глазами читателя Аделя Кутуева. И что бросается в глаза, их отношения автор прописывает через короткие диалоги. А диалог, прошу заметить, вообще-то не самая сильная сторона в прозе Рустема Кутуя и не самая любимая его краска на холсте прозы. Но тут другой случай. Вот, например, разговор отца с сыном: «– Никита, а жить хорошо? – спросил я. Он поднял ко мне лицо. Капли скатывались с волос. – Ты зачем спрашиваешь? – Просто. – Хорошо, конечно, – согласился наконец он. – Больше-то нечего делать. Ну и мудрец! Поистине лучше не скажешь. Мысль в его голове сделала пируэт и соскользнула на язык. Я шлепнул его по спине, сгреб в охапку. Он отбился. Откуда в нем такая обстоятельность? Не ляпнул впопыхах, чтоб отвязаться, а вначале задумался. И всегда так: молчит, молчит, вдруг скажет – и тишина. Не найдешься, что ответить». Нетрудно догадаться, что в этом диалоге отразились личные отношения Рустема Кутуя с сыном Аделем, который в детстве и отрочестве, действительно, отличался задумчивым видом и непредсказуемыми поступками. Наверное, Рустему Адельшевичу хотелось, чтобы сын пошел по его стопам. Но со своенравным Аделем такое вряд ли прошло бы. Он все решал сам. В какой-то мере это отразилось в другом диалоге Шамиля с сыном: «Никиту больно и не разговоришь. Думатель. Этюдник тащит. - Ты художник? – спросил как-то. - Художник. - А зачем? Я и не нашелся, как ему ответить. Опасался подвоха. С ума можно сойти от этих заковыристых – зачем, почему. Остановит на ходу, воззрится: «Почему я родился, а никто другой вместо меня?..» Посмотрит из-за плеча на картину, мельком, взмахом ресниц, и хмыкнет. Привязалась дурная привычка хмыкать. И хоть в чулан бросай картину, прячь ее к чертовой матери куда подальше от глаз человеческих. Не объяснит ничего толком, хмыкнет и все, а вешаться или стреляться – это уже твое дело. Как будто он знает что-то такое, до чего тебе вовек мозолями не пробиться… Однажды мелом взял и начеркал по картине где попало. У меня даже сердце напряглось и рухнуло: стервец! пакостник! А вгляделся – это он поправить нацелился, подучить меня малость, и не как попало, а вполне разумно: срезал плечо, замазал тень. И что удивительно, подсказал вроде молчком, боясь вслух обидеть. Рисовать же красками, пряничком не заманишь. Рябит от них, видишь ли. Может, он дальтоник? Надо бы проверить. Эх, Никита, голова садовая! Неисповедимы твои пути и печали…» Если Рустем Кутуй списал Никиту со своего сына, то автору пришлось пойти на некоторую трансформацию, чтобы перевести подробности писательского творчества на сходные понятия в изобразительном искусстве. Хотя в диалогах отца с сыном речь идет не о бытовых подробностях, не о школьных отметках, мужчины обсуждают более серьезные вопросы. Беседовал ли в реальной жизни Рустем Кутуй с сыном на вечные темы? Возможно, пытался говорить. Но как заставить сына слушать? Вот и вышло, что поговорить с сыном (напомним, после развода родителей Адель жил с матерью) отцу лучше удавалось через художественную прозу. В этом смысле характерна беседа Шамиля с Никитой возле деревенской церкви: «– А тут молятся? – Наверное, – сказал я осторожно. – Зачем? – Надо кому-то. Видно, богу доверяют. – А он есть? – Если молятся, хотят, чтоб был, – сказал я. – Учительница говорит: бога нету и быть не может. А сама повторяет: «Господи, до чего же вы несносны!» Господи, значит, бог. Скрывает, что бог есть. Мешает он, что ли, кому? – Ты еще не дорос, Ник. Я не смогу тебе объяснить, – сказал я серьезно. Он стоял передо мной – вопрошающий отрок, чистый, тонкорукий, большеглазый. Светился розовым пушком. Вот таким бы его и нарисовать, а себя спрятать в тень, но так, чтобы чувствовалось присутствие. Вопрошающий взгляд, приподнятый от земли: «А бог есть?» – Приготовься в жизни решать все сам. Есть бог или нет, пусть тебя это не заботит. Пока. Человек ищет не бога, а утешения. Подрастешь, разберешься. – Разберусь, не волнуйся, – сказал Никита». Добавим, на основное развитие сюжета эти диалоги никак не работают. Проза Кутуя вообще как бы бессобытийна, перед нами порой предстает галерея типов, сельских жителей, которые никак не участвуют в основном действии. Конструкция вроде распадается на отдельные случайные эпизоды, которые не вытекают один из другого. Сюжетные ходы часто оказываются тупиками, никак к финалу не проявившись. Например, знаменательная встреча со слепым стариком Антоном. Они встретились с ним на мосту, а после Шамиль пришел к нему за яйцами. Художник зачарованно глядел, как слепой лезет по лесенке на насест, и пытался представить, как тот поет в церкви… Антон слез, набрав целую кепку яиц (причем ни одного не разбил), и вдруг сказал: «Когда я пою, плачу». Внук тети Маши, который привел художника к слепому, не понял, о чем это старик, переспросил: «– Кому ты, дед Антон? – Знаю, – сказал слепой. И озноб проскользнул по моей спине. – На конце иглы всегда свет, – сказал, обернув лицо ко мне. – Где и встретишь… – Да, да, – согласился я с непонятными словами. О чем он? У него свое размышление. Я положил в кепку деньги. – Спокойной ночи вам. – У меня вечная ночь, – сказал он. – А ты не забудь, что услышал. Мне даже не по себе стало от приглушенного пророчества: «На конце иглы всегда свет…» Может, он любому произносит напутствие – оберегает или предостерегает. Однако с чего он вдруг рукой показал в сторону моста, на другой берег залива?» И мы, читатели, конечно, не забудем пророчества, к тому же повторенного дважды. Однако до самого финала так и не найдем в повести ответа на загадку слепого старца. Что это за игла? И какой свет имел в виду слепой старец? Вопреки чеховской формуле, ружье не выстрелило. Зато «выстрелила» другая сюжетная заготовка из начала повести. Никите показалось, что Борис скоро умрет. И тот в конце повести действительно едва не утонул. Точнее, кто-то пытался его утопить, запутать в рыбацких сетях… А может, сам он пытался уйти, как ушел его отец? Повести Рустема Кутуя по колориту и неторопливому ритму напоминают лучшие фильмы тех лет. Так, повесть «Свои люди» в некоторых эпизодах напомнила мне картину Анатолия Эфроса «В четверг и больше никогда», снятую по повести Андрея Битова «Заповедник». Композиция повести «Годовые кольца» перекликается с фильмом Андрея Тарковского «Зеркало» – первой попыткой в отечественном кинематографе снять лирическую исповедь о себе и своей семье. А в повести «Одна осень» проглядывают мотивы почти одноименной ленты Андрея Смирнова «Осень» (1974), которую тогда называли первым советским порнофильмом, хотя постельные сцены там показаны по-советски целомудренно. Цензура советских времен отличалась партийным пуританством, так что и Рустем Кутуя вынужден был эпизоды физической близости указывать робкими намеками. Вряд ли это след только издательских вымарок из текста, по-моему, здесь больше сработала самоцензура – писатель Кутуй был чист, как ребенок, которого не может коснуться грязь и пошлость взрослой жизни. Оставался ли он таким и в жизни? А это вовсе не обязательно – буквальное совпадение творца с личностью в обыденной жизни. Кстати, Андрея Смирнова за «порнуху» вскоре отлучили от кино, больше не дали снять ни одного фильма! Не помогла даже всенародная слава его «Белорусского вокзала». Он вернулся в кинематограф после гибели СССР, но прежде всего как актер – сыграл замечательно роль Ивана Алексеевича Бунина в фильме «Дневник его жены» по сценарию дочери Авдотьи Смирновой. И лишь в этом году уже как режиссер снял фильм по своему сценарию «Жила-была одна баба», действие которого охватывает десять лет (1909-1921) из страшной истории страны ХХ столетия.
Неотснятые истории
С Рустемом Кутуем нас сблизила еще одна история. Однажды ко мне домой пришел знакомиться режиссер и оператор Александр Долбин. Он носился с идеей снять сериал по «Неотосланным письмам» Аделя Кутуя, столетие со дня рождения которого должны были отмечать в 2003-м. Режиссер хотел познакомить меня с Рустемом Кутуем и очень обрадовался, когда узнал, что мы работаем в одной редакции. Тезка сказал, что ему понравились мои «Житейские истории» (отдельные их серии продолжали повторять в республиканском эфире), и предложил написать сценарий по «Неотосланным письмам». Я же для знакомства предложил другой сюжет. Мои черновые наброски будущей киноповести заинтриговали Долбина, он торопил с написанием сценария. А когда прочел первый вариант, сразу загорелся: «Будем снимать кино!» При этом совершенно ошарашил меня уверенностью, что мою «Нирвану» (про наркоманов) легко можно соединить с кутуевскими «Неотосланными письмами». Александр считал, что вовсе не обязательно дословно экранизировать классику, можно снять вольные вариации на тему, перенести действие фильма в наши дни и не особо придерживаться фабулы оригинала… Долбин с упоением рассказывал, как трансформирует в будущем фильме сюжет кутуевской повести. Местами его фантазии напоминали жуткий бред. Но чем дольше я общался с тезкой, тем больше убеждался, что за буйной внешностью и эпатажной бравадой таится какая-то правда, реальный фундамент. Да и первые пробы он снимал красиво. Разумеется, по ним нельзя судить, каким получился бы фильм, но ведь успех во многом определяется тем, как режиссер сумеет увлечь своим замыслом других. Долбин снимал целый подъезд в отселенном доме на улице Пушкина, напротив Госсовета. Продолбил кирпичную стену между кухней и комнатой, выкрасил павильон в черный цвет – получилась огромная студия с высоченными потолками. Там собиралась хорошая компания – художники, фотографы, киношники, артисты, студенты творческих и преподаватели технических вузов. Я познакомился со многими талантливыми людьми, за что уже должен быть благодарен тезке. Дар собирать такие компании – уже свидетельство таланта. Бывал там и Рустем Кутуй. Однажды он пришел в редакцию, выманил меня в курилку и начал разговор про Долбина. Одобрил мое участие в проекте в качестве сценариста. И даже выступил в прессе с интервью, где поведал о своем отце, о приближающемся юбилее, о готовящемся фильме. Пиар-акция была, конечно, подготовлена, вряд ли у Долбина были деньги на ее проведение – так Кутуй помог нам бесплатной рекламой. Позже появился второй вариант сценария, который еще дальше отошел от кутуевского оригинала. Но в этом я меньше всего повинен. Пытаясь выбить побольше денег из спонсоров и меценатов, режиссер не смог устоять перед заманчивым предложением. Напомним, в те годы торжествовал вездесущий бартер, когда вместо денег расплачивались сплошь товарами и услугами. Вот и Долбину кто-то из покровителей предложил горящие путевки в Сочи, обещал чартерный перелет съемочной группы, бесплатные номера в пустующем отеле – на дворе стоял октябрь. Разумеется, нужно вписать в сценарий некую скрытую рекламу некой турфирмы. Главный редактор Юрий Балашов согласился отпустить нас с Кутуем на две недели к Черному морю. Сценарий я переделал так, что основные сцены фильма разворачивались на отдыхе, главные герои отправляются в свадебное путешествие к морю – вместе со своими родителями. Мы с режиссером придумали небольшие роли в фильме и для меня, и Кутуя. Надо же было как-то оправдать наше участие в «черноморской халяве»! Не знаю, согласился бы Рустем Адельшевич на эту авантюру. Впрочем, он о ней так и не узнал. В последний момент поездка к морю сорвалась. На Сочи обрушились ливни, образовались горные оползни, местный аэропорт закрыли, последний чартерный вылет из Казани отменили. А нам предложили отложить киноэкспедицию до весны. Увы, из той затеи ничего не вышло. Но уже по другой, трагической причине. Зимой в Нижнем Тагиле убили народного артиста РТ Александра Калаганова, который у нас играл одну из главных ролей – художника Альберта Юсупова, отца невесты. На Урал Калаганов совершал регулярные наезды, играл по договору с местным театром несколько спектаклей – и возвращался домой. Увы, в то время казанские театры не спешили брать его в штат (из качаловского он ушел, в тюз приходил дважды… и уже договорился, что придет в третий раз, тем более, там играли его жена и дочь). В тот вечер он возвращался с премьеры в гостиницу, остановился у ночного киоска – купить сигарет. Его забили на остановке ногами четверо подростков-отморозков. Говорят, убили актера лишь за то, что заступился за бездомного щенка… Долбин не смог найти на роль художника никого другого, вернее сказать, не мог даже думать о замене Калаганову. И я с ним согласился: лучше вообще оставить затею. Мой неснятый сценарий опубликовали в журнале «Казань», и Рустем Адельшевич весьма лестно о нем отзывался. В дальнейшем Александр Долбин предпринял ряд попыток экранизировать «Неотосланные письма» по сценарию, написанному Рустемом Кутуем. На одном из местных телеканалов дали добро, но с условием, что режиссер найдет половину требуемой суммы, чтобы начать съемки. К тому времени студию на улице Пушкинской у Долбина отобрали, здание реконструировали под очередное госучреждение. Не без моего участия тезка устроился в редакцию «Казанских ведомостей» по административно-хозяйственной части и наладил в одной из подсобок себе монтажный закуток, где мог лепить рекламу и видеоклипы хорошего качества. Заодно и для газеты создал пару замечательных подписных роликов, которые потом крутили телеканалы. На рекламе он собрал необходимую сумму для начала съемок, ходил по телестудии с оттопыренными карманами, набитыми купюрами… В конце концов, телевизионщики отказались от проекта. Как вспоминает Маргарита Небольсина, которая писала диссертацию по творчеству писателя, Рустем Кутуй рассказал ей, что с ним подписала договор студия кинохроники (Долбин там тоже работал, наш пострел везде поспел), его сценарий приняли к производству. Но к экранизации «Неотосланных писем» так и не приступили. В результате столетний юбилей Аделя Кутуя в Казани прошел тихо и незаметно…
Трое в одном трамвае со всеми остановками
С Рустемом Кутуем нас связывал еще один «трамвайный маршрут». До нашего знакомства я почти двадцать лет общался с его двоюродным братом Диасом Валеевым, мать которого Зайнуль Нурмухамедовна Кутуева (заслуженный врач РСФСР, организатор системы диспансерного обслуживания туберкулёзных больных в Татарстане) доводилась Адельше Кутуеву родной сестрой, вместе с ним училась в самарской школе имени Льва Толстого, откуда вынесла классические познания русского языка и на всю жизнь сохранила любовь к русской литературе. Я посещал «Литературную мастерскую», которую Валеев создал при газете «Комсомолец Татарии», иногда бывал у него дома. И даже не по одному казанскому адресу. От Диаса Назиховича я много слышал о Рустеме Адельшевиче разного, в основном нелицеприятного. Последние лет двадцать кузены практически не общались. Тому причиной не столько родственные размолвки, сколько писательские амбиции. Скажем, Диас не раз вспоминал свой дебют сорокалетней давности назад – спектакль камаловцев по пьесе «Охота к умножению» в постановке Марселя Салимжанова назывался «Суд совести». На премьеру начинающий драматург пригласил всех друзей по литобъединению имени В. Луговского. Никто не пришел, кроме Николая Беляева и Рустема Кутуя. Да и то Беляев потом признался другу Диасу, что пошел в театр по заданию: в КГБ попросили написать «рецензию на спектакль». А кузен на «Суд совести» явился пьяным, через десять минут его со скандалом вывели из зала. Тем не менее, Кутуй наутро позвонил матери Диаса, своей родной тетушке Зайнуль, чтобы выразить свои впечатления о спектакле, которого не видел! Разумеется, его отзыв о премьере был не самый положительный. Наверное, Рустем поступил не очень красиво, прежде всего по отношению к тете. К Диасу Валееву он продолжал относиться как к неудачнику, который пишет тяжело и неуклюже конъюктурные агитки. И вдруг – прорыв. За камаловским последовала постановка в качаловском театре («Продолжение»). Как гром прозвучала премьера пьесы «Дарю тебе жизнь» на сцене Московского драматического театра имени М. Ермоловой в постановке главного режиссера Владимира Андреева. Эту пьесу о строителях автогиганта (хотя впрямую и не названного КАМАЗом), в семидесятых годах поставят десятки театров страны. О татарском драматурге Диасе Валееве заговорят с трибун всесоюзных съездов, совещаний, семинаров. А Рустем Кутуй останется в сторонке… Кто спорит, такой поворот вряд ли его обрадовал. К тому же Диас Валеев умело распорядился своей известностью: опубликовал подряд в московских издательствах несколько толстых сборников прозы. Помимо пьес и рассказов он выступал с острыми публицистическими статьями в столичном журнале «Смена», например, о казанском возщике Асгате Галимзянове, который в свободное от работы время выращивал свиней, а вырученные от продажи мяса деньги отсылал в детдом. И «казанскому Деточкину» шили дело, обвиняя в спекуляции и незаконном предпринимательстве! Надо сказать, Диас Валеев своего добился, пустил информационную волну, бедного благотворителя оставили в покое. А ныне кавалеру Международной золотой медали имени Льва Толстого и ордена Трудового Красного Знамени в центре Казани при жизни поставили памятник! Активная позиция Валеева-писателя проявилась и в том, что он защищал невиновных, но обвиненных судом людей, со всех концов страны ему писали письма униженные и оскорбленные… Одним словом, Диас Назихович видел роль писателя в обществе более значимой, действенной, и эта общественная деятельность находила выражение в собственном творчестве, питала вдохновение прозаика и публициста. В годы перестройки инициативная группа демократов выдвинула Диаса Валеева кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР на первых (и последних) действительно свободных и альтернативных выборах 1989 года. Драматург проиграл ректору КГУ Александру Коновалову, но много уступил совсем немного. На Диасу Назиховичу этого хватило, от политики он перешел к проповедничеству. Для Рустема Кутуя такая бурная деятельность была бы противоестественной. Он продолжал жить среди природы, погруженный в воспоминания и переживания. Однажды по поводу очередной вышедшей из печати кутуевской книжки, Диас Назихович заметил двоюродному брату: что, дескать, наваял опять про военное детство? Сколько можно! Не пора ли сменить пластинку? Понятно, Рустем Адельшевич обиделся. И больше они вообще не общались. Уже в журнале «Казань» Рустем Кутуй примерно также высказался по поводу новых рассказов Диаса Валеева: редакцию, мол, такая проза не устраивает. Дескать, плохие, Диаска, рассказы! Помню, Диас Назихович позвонил мне, спросил, не могу ли я узнать, почему его рассказы не печатают. Когда я поговорил с главным редактором, Юрий Анатольевич забрал у Кутуя рассказы Валеева и вскоре их напечатал, несмотря на отрицательный отзыв Рустема Адельшевича. Одним словом, вечная история о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем… И все же были два брата «скованы одной цепью» – оба дружили с Вилем Салаховичем Мустафиным до последних дней. В свою очередь, Мустафин выступал как бы мостиком между кузенами – Диасом Валеевым и Рустемом Кутуем. В семидесятые и восьмидесятые годы Виль добровольно выпал из литературного обихода Казани, профессиональные занятия музыкой оставил. Из консерватории ушел, чтобы зарабатывать на жизнь. Преподавал математику в Казанском авиационном институте. Потом его пригласили в ГНИПИ-ВТ – научно-исследовательский институт вычислительной техники, где создавались автоматизированные системы управления. Впрочем, Виль Салахович занимался больше теоретическими вопросами, чистой математикой, много лет руководил Научным советом института и на общественных началах устраивал поэтические вечера и художественные выставки. Но в годы перестройки, в конце восьмидесятых появились первые поэтические публикации Виля Мустафина, которые показали – творчество никуда не ушло, оно продолжалось подспудно, с годами его поэзия приобретала большую высоту и глубину. Кстати, благодаря публикациям в журнале «Панорама» Виль Салахович познакомился с Юрием Балашовым, который как раз задумал реформировать обкомовский бюллетень в парламентский «толстый» журнал. Как выяснилось, именно Мустафин сосватал туда Рустема Кутуя в качестве сотрудника по отделу литературы и поэзии. Виль Салахович вообще любил помогать друзьям, а тут речь шла о друге детства. Мустафин предложил свое посредничество, чтобы познакомить Балашова с Рустемом Кутуем, пригласил обоих к себе в гости. А когда Юрий Анатольевич появился на знаменитой мустафинской кухне, там уже сидел и Рустем Адельшевич. Заваривая по-особенному свой фирменный чай, Мустафин заговорил без обиняков, мол, чего долго тянуть – вот Кутуй, он согласен работать в журнале. Балашову ничего не оставалось, как согласиться с мустафинским предложением, тем более что главный редактор не имел ничего против. Но сразу все трое избавились от неловкости положения. И спокойно пили чай, обсуждая редакционные дела. Как вспоминал Юрий Анатольевич, на тот момент у нового журнала даже не было названия. Предлагались разные варианты. Но окончательное – короткое, емкое и звучное – название «Казань» предложил не кто-нибудь, а именно Рустем Кутуй! И с тех пор считал журнал своим детищем, часто созванивался с главным редактором, много предлагал тем для выступлений, бывало, и ругался… Тем не менее, последние пятнадцать лет жизни оставался самым преданным редактором отдела поэзии. В 2002 году мы с прозаиком Леонидом Девятых решили вступить с Союз российских писателей. Рекомендации нам дали Диас Валеев и Рустем Кутуй. А возглавлял Казанскую писательскую организацию СРП как раз их друг Виль Салахович. Я знал его заочно – по роману Диаса Валеева «Я» (1997), где Мустафин фигурирует в числе персонажей под своим собственным именем и читает собственные стихи антисоветского содержания. Диас Назихович дал нам телефон Мустафина, однако при первом же нашем разговоре случилось недоразумение: Виль Салахович заявил, что драматургов они в свой Союз не принимают, «у сценаристов, наверное, должен быть свой творческий союз»… Но вскоре он навел справки и признался, что был неправ. А при знакомстве ошарашил меня такой фразой: – А это, как я понимаю, тот самый Саша Воронин, который отказал самому Рустему Кутую! … Чем вогнал меня в краску. Я сразу закомплексовал, поскольку перед Рустемом Адельшевичем чувствовал вину… Когда я перешел в газету «Казанские ведомости», там уже давно печатался Кутуй. Я еще в журнале слышал от него: «Эх, мол, выпить бы да денег нет, пойти что ли в «Ведомости», кажется, там гонорарчик мне задолжали…» Он по всем редакциям разносил свои стихи обильно, а потом собирал мелкую дань, чтобы тут же пропить… Впрочем, гонорары были тогда грошовые, а сейчас вообще смешные. Я ничего не имел против таких «заначек» на черный день, если бы не одно но… Отдельные стихи Рустема Кутуя, казалось, повторяются не то чтобы в разных изданиях, но даже в одной газете. Однажды я увидел на полосе его стихи, и никак не мог избавиться от мысли, будто где-то это уже читал… То ли у нас, то ли в других изданиях. Позднее творчество поэта, на мой взгляд, грешило некоторыми самоповторами. Возможно, в том ничего нет плохого. Но когда в газете с интервалом в два-три месяца выходят похожие стихи, согласитесь, трудно объяснить читателям, что это не мы по ошибке повторили ту же публикацию, это автор возвращается памятью в свое военное детство… В общем, мне, как выпускающему номера, пришлось принимать решение. Наутро Рустем Адельшевич позвонил, высказался с нескрываемой обидой. Пришлось объяснить, почему я снял его стихи с номера («ничего личного»). Больше Кутуй стихов в «Казанские ведомости» не носил. Но рекомендацию в Союз писателей мне подписал («кто старое помянет…») и сохранил доброе ко мне отношение. А Мустафин мне попомнил тот эпизод (в изложении, естественно, Кутуя), потому что считался единственным другом Рустема Адельшевича, который имел право откровенно высказываться по поводу его стихов. Кстати, Виль Салахович тоже указывал Кутую на самоповторы, находил и куда большие грешки. Будучи человеком деликатным и дружелюбным, тем не менее, когда касалось литературы – ни себе, ни другим поблажек не делал, рубил правду-матку. Поэтому многие, и я в том числе, несли ему свои рукописи, что называется, на «внутреннюю рецензию». А он не просто высказывал свое мнение, давал общую оценку, но подробно разбирал, редактировал, правил, оставлял на полях замечания. И к этой своей общественной обязанности Мустафин относился чрезвычайно серьезно. На его столе всегда лежала стопка папок со стихами и прозой казанских писателей. Как выяснилось при первой же встрече, Виль Салахович оказался единственным на моей памяти человеком, с кем у меня полностью совпал взгляд на книгу Даниила Андреева «Роза Мира». Когда я заметил, что андреевское учение о метафилософии истории более других ответило мне на главные вопросы бытия, Виль Салахович радостно зарычал: - У! Это такая глыба! Тут же я узнал, что Михаил Белгородский, который привез в Казань первые десять экземпляров «Розы Мира» (один из них я до сих пор храню), был давним другом Виля Салаховича и коллегой по ГНИПИ-ВТ, страстным собирателем самиздата и поклонником поэтического творчества Мустафина. Для Рустема Кутуя подобная литература оставалась всегда на обочине читательских и писательских пристрастий. Не знаю, читал ли Кутуй вообще Даниила Андреева. Что касается Диаса Валеева, то «Розу Мира» он прочел – по совету Мустафина – и даже с интересом, поскольку его собственные религиозно-философские построения находились примерно в той же плоскости. Но, насколько я помню, Диас Назихович не придавал наследию Даниила Андреева такого значения, как другим проповедникам новейшего времени. Среди новых пророков, кто призывал объединить существующие религии служением единому Создателю, Валеев называл имена Мирзы Али-Мухаммеда (1819 – 1850), принявшего имя Баб, объявившего себя Вратами Истины (бабизм), Мирзы Хусейн-Али (1817 – 1892), принявшего имя Баха-Уллы (Блеск Бога, от которого пошло движение Бахаи, бахаизм), Гададхара Чаттерджи (1836 – 1886), принявшего имя Шри Рамакришны (рамакришнаизм), Нарендранатха Датты (1863 – 1902), принявшего имя Свами Вивекананды (Радующегося различителя). Пятым вестником (диасизма) Валеев считал себя, рассказывал, что у него даже родинка под лопаткой появилась такая же, как у пророка Мухаммеда… К пророчествам Диаса Валеева, насколько я знаю, Виль Салахович относился иронично. Всерьез обсуждать идеи друга не порывался. Тем более не спешил каждому раскрывать своих религиозно-философских убеждений. Лишь однажды в интервью Тагиру Аглиуллину Мустафин признался, что работает над книгой, где пытается дать свой новый взгляд на христианство: «Я очень тщательно изучал Евангелие, чтобы понять и осознать учение Христа не по его толкованиям, а непосредственно по самому близкому (из доступных мне) «первоисточнику», то есть из изречений Самого Иисуса Христа. Я хотел понять цель Его прихода к нам на землю, задачи, которые поставил перед Ним Бог-Отец и которые ставил перед Собой Христос, беседуя и с народом, и со Своими учениками. Хотел найти для себя ответ на вопрос о «новизне» Нового Завета, учитывая, что Иисус Христос не опроверг ни одной из заповедей Моисея, в некоторые из них лишь внеся «незначительные» для поверхностного взгляда дополнения. Чтобы быть максимально лаконичным, изложу лишь основные выводы моих многолетних «прочтений»: учение Христа основано на уникальном мировоззрении (мировосприятии) его Основателя и первого Проповедника; уникальность этого мировосприятия заключена в том, что Христос видел и воспринимал реальный мир адекватно его реальности, т.е. видел мир истинный, в отличие от всего остального человечества, которое до сего времени видит, воспринимает мир искаженно, неадекватно существующей объективной реальности; по этой причине человечество, покуда не готово ни психически, ни физиологически, ни духовно к правильному пониманию самого учения Христа в его сути, воспринимает и реализует в действительности лишь его ритуальную, обрядовую составляющую. Это мировосприятие я привожу в книге, над которой работаю в настоящее время и объем которой с каждым днем разрастается, несмотря на мои усиленные стремления к компактности. Задача очень трудная, учитывая, что даже сам Христос не сумел донести до понимания суть отличия Его мировосприятия до своих ближайших учеников – будущих Апостолов, а готовность человечества к восприятию Христовых истин за две тысячи лет не продвинулась ни на йоту. (Именно в этом и состоит, по моему глубокому убеждению, величайшая трагедия человечества.) Приведу лишь один пример Христова миро-воззрения (дефис ставлю нарочито). Если воспринимать Христово высказывание, обращенное к ученикам, «вы во Мне, и Я в вас» в буквальном смысле, а не в качестве метафоры, как пытаются представить многие его толкователи, то сразу открывается разительнейшее отличие обычного людского восприятия от Христова – ведь для нас другой человек всегда «вне нас», а не «в нас»… В это трудно поверить, но в течение двух тысяч лет существования христианства как мировой религии комментаторы Евангелия словно робеют при толковании подобного рода высказываний Христа – они либо, как сговорившись, толкуют их в виде метафор, либо и вовсе их обходят. Например, Иоанн Златоуст, посвятивший тысячу страниц толкованию сорокастраничного Евангелия от Иоанна, просто пропускает те стихи, где приводятся, на мой взгляд, наиболее существенные высказывания Христа… Представьте, если «Вы во мне, а я в Вас», то нам вообще противопоказано не только уничтожать, но даже бороться друг с другом – ведь мы с Вами ЕДИНЫ. А если рассуждать чуть шире, то одновременно мы с Вами сразу «оказываемся» в Боге, а Бог – в нас». Я не знаю, написал ли Виль Мустафин книгу, о которой говорил моему другу Тагиру Аглиуллину десять лет назад (2001). Не помню, чтобы о ней упоминал и Диас Валеев, с которым Виль Салахович часто дискутировал на религиозно-философские темы. Но мне кажется, что Мустафин всю свою жизнь пытался не просто понять это миро-восприятие Христа, но и пытался применять его на практике. Только этим я могу объяснить, например, сверхъестественную потребность Мустафина отдавать. Он всю жизнь собирал книги и библиотека у него была прекрасная, тем не менее, любую редкую книгу он дарил не задумываясь даже случайному гостю, если тот выкажет ей малейшее восхищение. И кстати, этим даром Виля пользовались. Известен случай, когда из Ленинграда к нему специально приезжали два библиофила, прознавшие про эту редкую особенность казанского чудака. Уж поживились они тогда в гостях у Мустафина на славу!.. Зная это, я никогда не подходил близко к книжным полкам в кабинете Виля Салаховича – и все равно у меня оказалось немало книг, которые он мне дарил. Правда, среди них нет раритетов и библиографических редкостей, так что мне не стыдно об этом говорить. Все, кому довелось общаться с Мустафиным, чуть ли не в один голос уверяют, что лучшего собеседника они не встречали. Насколько я заметил, Виль Салахович сразу находил общие темы с любым человеком, к каждому находил нужный ключик – и человек раскрывался, как замок, дескать, заходи… Не раз наблюдал его феноменальную способность настроиться на собеседника. И могу подтвердить: было в этом что-то сверхъестественное. Непостижимым образом он буквально за пару минут проникал в тебя – и начинал говорить именно о том, что тебя волнует, словно отвечая на вопросы, которые ты еще даже не успел задать самому себе! При этом Мустафину не надо было изображать, будто ему твои проблемы интересны, ведь он говорил о них, как о своих проблемах. Чуть ли не исповедуясь перед тобой в том, о чем ты сам хотел бы с ним заговорить… Как именно Виль «входил» в собеседника, что при это ощущал – одному ему известно. Но при этом собеседник (свидетельствую как очевидец) чувствовал удивительное к нему расположение. Испытав это чувство однажды, в дальнейшем он уже считал Мустафина своим духовным поверенным, близким человеком, учителем. Как сказал один хороший человек, наш общий знакомый, Виля Салаховича даже нельзя назвать родным – в наше время родственники (по крови) бывают так далеки друг другу, годами не общаются и не испытывают в этом потребности. И наоборот, многие и теперь продолжают мысленно разговор с невидимкой Вилем. Сегодня многие с готовностью называют его своим другом. Хотя, на мой взгляд, больше всех на то имел право именно Кутуй. Но если вернуться к учению Диаса Валеева о трех ипостасях человека, то именно Виля Мустафина, по моему убеждению, следовало бы признать человеком, наиболее близко подошедшим к идеалу мега-сознания, бого-человека! «Основная задача всей человеческой расы, выйдя из состояния микро-я и пройдя через промежуточную форму макро-я, прийти к состоянию мега-я, или богочеловечества, – писал Валеев в своей последней кние «Сокровенное от Диаса». – И задача человека – индивидуально совершить этот хадж: от микроипостаси своего «я» – к богоипостаси. И повторяю: лишь в богосостоянии человек богоподобен и находится «на связи» со Сверхбогом. Мегачеловек принадлежит не только одному частному миру, какой-то одной особенности этого мира, а является одновременно и гражданином всего мира». По Валееву, в каждом человеке одновременно уживаются и постоянно противоборствуют все три «я», каждый из нас в разных обстоятельствах выступает в той или иной ипостаси, однако верно и то, что каждый человек олицетворяет какой-то один из этих уровней. В этом смысле Рустему Кутую присуще «микро-я», если судить по его творчеству в целом, его больше интересуют личные переживания жизни отдельного человека. Это не означает, что сквозь призму личного мировосприятия в своих произведениях писатель не отражал общественных и общечеловеческих проблем. В том и заключается сила лирического миро-восприятия: через отдельное «я» выступает конкретное время и социальная среда. Да и по характеру Рустем Адельшевич до старости оставался, словно ребенок, чистым, наивным, непосредственным человеком. Именно в этой его черте следует искать объяснения его капризам, обидам, частым сменам настроения и темы разговора. Да он и сам признавался, что по миро-ощущению часто представляет себя мошкой, клопиком, невидимкой, что порой глядит на окружающий мир оттуда – из военного прошлого. И поэтому плохо понимает происходящее, многого не принимает в настоящей действительности. А Диас Валеев, несмотря на то, что всем своим творчеством, всей своей жизнью призывал читателей и зрителей стать мегачеловеком, на мой взгляд, в большей степени олицетворял вторую ипостась – «макро-уровень». Слишком много сил писатель вынужден был затрачивать на общественную борьбу, на социальное обустройство мира, поэтому сам невольно оставался больше в сфере корпоративных, общественных, национальных интересов. И только в отдельных своих персонажах ему удалось убедительно показать мега-человека, без идеологизации, ходульности и схематичности. Так, к безусловным его удачам я бы отнес Булата Бахметьева, главного героя романа «Я», своего рода alter ego автора. Интересно, что Диас Валеев вывел в том романе и себя, причем под собственным именем – этот «персонаж» предстает перед читателями, в общем-то, думающим и честным малым, вполне типичным «макро-человеком». Кстати, в том же романе под собственным именем фигурирует Виль Мустафин, на вечеринке у Бахметьева он читает свои антисоветские стихи шестидесятых годов. В целом положительный персонаж, симпатичный. Встречаются на его страницах и другие их общие знакомые, скажем, поэт Юрий Макаров или художник Алексей Аникеенок. А вот Рустема Кутуя среди них не оказалось… Чтобы заглянуть в гости к Юрию Макарову в Профессорский переулок, надо было выходить на трамвайной остановке «Ленинский сад», где садовники Горзеленхоза разбили знаменитые часы-клумбу (в 90-е годы часы остановились и пропали). Самобытный казанский поэт, впрочем, жил отнюдь не по-профессорски. В его лачуге, вспоминал Валеев, вместо стекол в окнах можно было видеть куски фанеры. Макаров пил, с властями не дружил, участковый сдавал его в ЛТП… Эту аббревиатуру многие уже забыли, напомним, в лечебно-трудовой профилакторий не имел ничего общего с санаториями и лечебницами, в советские времена в ЛТП перевоспитывали алкоголиков. Это был типичный лагерь, возможно, даже хуже зоны. Что-то среднее между лишением свободы и «принудительным лечением» в психушке, а может даже не среднее, а производное в квадрате. Сегодня у нас ликвидировали вытрезвители, однако собираются вводить что-то вроде ЛТП, чтобы изолировать алкашей от общества – бессмысленная и жестокая затея… Юрий Макаров выходил из ЛТП и снова пил, даже не пытаясь приспособиться к обычной жизни. Под кроватью у него был старый чемодан, доверху набитый стихами, написанными на разных обрывках, клочках бумаги, бланках. Разобрать эту груду поэт и не пытался. Диас Валеев забрал весь ворох черновиков, привлек к их редактированию Гортензию Никитину. Их давняя подругу по литобъединению имени В. Луговского после студии телевидения много лет работала заведующей литературной частью Качаловского театра и к Юрию Макарову на всю жизнь сохранила самое теплое и нежное отношение. С необыкновенной бережностью перебирала она макаровские почеркушки, чтобы выбрать из неоконченных, неоформленных набросков подлинные поэтические жемчужины. О той странице их общей судьбы сохранились дневниковые записи, восьмидесятилетняя Гортензия Евгеньевна недавно передала их мне для сборника воспоминаний о Диасе. А Валеев еще в конце восьмидесятых выпустил тоненький сборник лирики Юрия Макарова, тем самым пробил железобетонную круговую поруку Татарского книжного издательства. И потом долго смеялся, когда узнал, что Макаров, получив гонорар, до дому его не донес. Сразу все пропил! Пришлось Валееву на свои деньги выкупать его книги из магазина, который дал ему гарантийку для издательства… Когда из трущоб Профессорского переулка Юрия Макарова переселили по программе ликвидации ветхого жилья в Азино (такие казанские выселки), то и там он сумел вляпаться в историю с «черными риэлторами» – старика напоили, забрали паспорт и документы на квартиру… И снова друзья помогли Макарову восстановить документы и справедливость. На его семидесятилетие Виль Салахович устроил в музее Горького литературный вечер, Юрий Макаров был практически трезв, пытался читать свои стихи. Его приняли в Союз российских писателей. Кажется, поэт поверил, что это все не сон, его стихи слушают, ему искренне аплодируют… В последние годы Диас Назихович много болел, с Гортензией Никитиной и Вилем Мустафиным общался больше по телефону. Однажды с горькой усмешкой признался, мол, давно ничего не пишет. От прежнего писателя осталось лишь «микро-я», этакий литературный секретарь, душеприказчик, перебирающий старые рукописи и собирающий Свод сочинений в семи томах… Увы, «мега-я» и «макро-я» давно его покинули. Вестник Диас ушел в заоблачные выси, стал невидимкой, если и найдется сегодня на земле десяток чудаков, кто прочел его трехкнижие «Уверенность в Невидимом» до конца, то это еще не значит, что они приняли диасизм как новую религию. Но время покажет, что его учение истинно. Драматург Валеев, столь известный тридцать лет назад, всеми позабыт. Однако придет черед – и его пьесы обязательно вернутся на казанские подмостки. Что же касается Виля Мустафина, наоборот, год от года его поэтическое творчество развивалось, совершенствовалось, становились объемнее. Поэта все меньше волновали вопросы личного «я», сиюминутного и своекорыстного. Как радовался он, помнится, когда удалось отдать соседу сарай во дворе, избавиться от недвижимости – пусть не такой большой, но все же заботы! Зато, не задумываясь, бросал все личные дела и мчался помогать другу, особенно если помочь больше некому. Случись у Рустема Кутуя забота посетить районное отделение пенсионного фонда, чтобы заполнить какие-то бумаги – и Виль Мустафин заказывал такси, усаживал туда старого друга с супругой, вез их в присутственное место. Оставив их в машине, сам бежал по кабинетам. Если нужна была личная подпись Кутуева Р.А., то выбегал на улицу, показывал, где нужно поставить против галочки закорючку… И уладив все формальности, Виль Салахович вез домой Рустема Адельшевича, совершенно измученного хлопотами… Признаться, Кутуй любил, когда ему оказывали мелкие услуги и существенную помощь в житейских вопросах. Он с удовольствием сказывался больным, беспомощным, плохо понимающим, что от него требуется. И в этом, на мой взгляд, по-прежнему сквозила какая-то детская непосредственность, ведь дети очень любят хитрить и притворяться. А став взрослыми, они продолжают все те же детские игры, только игрушки становятся более дорогими – автомобили, яхты, футбольные клубы… Когда Рустем Кутуй уже не выходил практически из дома, он продолжал принимать у себя в маленьком рабочем кабинете в квартире на улице Искра молодых литераторов – большей частью, конечно, поэтов. Некоторые из них продолжали ходить к нему в гости десятилетиями, сохраняя с ним отношения «ученик – учитель». Такая дружба прошла, например, через всю жизнь Ольги Левадной, которая сегодня является одной из лучших в Казани поэтесс. Она навсегда сохранила к Рустему Адельшевичу трепетное и настоящее чувство Любови (безо всякой моркови), Уважения, Признательности. Но даже Оле, насколько я подозреваю, Кутуй не позволял приходить к нему в гости с пустыми руками – без поллитровочки или хотя бы чекушечки. И нужно было водку пронести тайком от жены Светланы Григорьевны, хотя та, конечно, все видела, знала, понимала… Кажется, одному Мустафину делалось исключение, поскольку тот не пил принципиально – более двадцати лет держался в «завязке». Виль Салахович как-то признался, что начал спиваться еще в молодости, и связывал это с поездкой на целину. Дело в том, что ему довелось увидеть испытание атомной бомбы… Ничего красивее и грандиознее, чем тот ядерный гриб, он в жизни не видал! Правда, после начались проблемы – со щитовидкой и водкой, хотя в роду до этого никто вообще не пил. Навсегда покончить с алкоголем Мустафин решил, приняв православие. И двадцать лет соблюдал обет. Лишь года за два до смерти «сорвался»… И тому виной оказалась все та же беспредельная готовность к любому прийти на помощь. Кто-то из старых друзей попросил помочь разобрать домашнюю библиотеку (после ремонта). Процесс занял несколько дней, каждый раз, по извечной российской традиции, дело заканчивали рюмочкой – и, как все хронические алкоголики, Мустафин запил крепко, будто и не было долгого воздержания. Помню, месяца через два он позвонил и рассказал, как тяжело было выбираться. Полтора часа он стоял перед иконой на коленях, вымаливая помощь и прощение… Пока не услышал явственно голос: «Больше не будешь пить!» Рустем Кутуй был алкоголиком совсем иного типа, он никогда не переставал усугублять понемногу – в компании и в одиночку, в забегаловке и в приличных заведениях – и в то же время не добираясь до самого дна запоя… Про таких Мустафин отзывался с некоторой нарочитой серьезностью, дескать, «не умеют пить», неизменно при этом повторяя: «То ли дело мы, профессионалы!» Впрочем, извечная тема – кто, с кем и сколько вчера выпил, неисчерпаема. Закончим ее на более трезвой ноте: Виль видел в питии некую метафизическую бездну, без которой поэт (ни разу в нее не заглянув) никогда не сможет стать настоящим, большим поэтом. Лишь тот изведает высоты иных миров, других небес, кто не боялся окунуться в пучину ужаса и тьмы… Интересно, что из трех друзей Диас Валеев был принципиально непьющим – и здесь все трое оказались совершенно друг на друга не похожи! Виль Мустафин и Диас Валеев обычно созванивались и договаривались встретиться на «нейтральной полосе», в сквере у проходной казанского завода «Электроприбор», напротив Арского кладбища – как раз на полпути от Искры до улицы Вишневского, где жил в 80-е Диас Назихович. Позже Валеев разменял большую четырехкомнатную квартиру для дочерей и переехал в старый дом на улице Шарифа Камала, где родилась его жена Дина Каримовна. Однако вскоре тот дом снесли – к 1000-летию Казани, по программе ликвидации ветхого жилья, – а Валеевым дали двухкомнатную квартиру на улице Груздева. Так Диас снова оказался у Чеховского рынка, только с другой его стороны. Встречи старых друзей возобновились. Но Валеев все реже выходил из дома, чаще Мустафин его навещал. С Рустемом Кутуем Виль виделся чаще. После ряда географических перемещений по Казани в результате и Кутуй, и Мустафин снова оказались соседями – и до конца жизни жили на одной улице с красивым именем Искра. В своей последней повести «Яблоко пополам» Рустем Кутуй вывел друга под странным именем Мурафа. Тот приходит к главному герою Чингу в день, когда тот идет разводиться, и просит прочитать – уже в который раз – последнее письмо отца с фронта… Мурафа-Мустафин таким способом пытается поддержать друга в сложный момент его жизни. А заодно просит пойти вместе с ним вступиться за хорошего парня, на которого в институте завистник пишет доносы… Привычка ходить и просить за других, поддерживать друзей в трудную минуту – об этой особенности характера Виля автор подметил точно. Мустафин в самом деле, особенно в советские времена, не боялся захаживать в высокие кабинеты к начальству, когда надо было попросить за друга, приятеля, а порой и малознакомого человека. Многое связывало двух друзей – Рустема и Виля. Оба женились рано, к тому же, на русских девушках, как было принято тогда в их университетско-поэтической среде (а русские ребята, наоборот, женились на татарках). И вторые браки у Кутуя и Мустафина также были смешанными. Рустем Адельшевич любил по этому поводу шутить, что семейная жизнь для него – сплошное светопредставление. Ведь обе его супруги оказались Светланами! По какой причине Рустем Кутуй развелся с матерью Аделя и Юли? Честно говоря, не знаю, не спрашивал, неудобно было. В этом случае найти ответ можно было бы в прозе поэта. Но она дает нам два варианта распада семьи. В повести «Свои люди» Шамиль влюбился в рыжеволосую Анну, а Марина ревнует. В повести «Яблоко пополам», наоборот, жена Миляуша завела роман на стороне. Чинг случайно узнает об измене и уходит из дома… Думаю, в этом есть определенный смысл: в самом деле, не важно, по какой причине любившие когда-то друг друга люди решили развестись. Главная беда – сделать это стало настолько просто, что к 90-м годам уже каждый второй брак в России распадался. Раньше мать-одиночка была в обществе почти изгоем, сейчас многие молодые мамы гордятся своим независимым положением, даже находят в нем множество плюсов. Повесть «Яблоко пополам» стала самым крупным кутуевским произведением, своего рода итогом, если говорить о прозе поэта. Да и объемом повесть в сборниках занимает более 150 страниц, тогда как все остальные прозаические сочинения не превышали ста. Композицию ее усложняют вставные главы из дневника Чинга, в тексте выделенные (в разных изданиях) либо курсивом, либо отбивкой. В них повествование идет от первого лица. Таким образом, главный герой Кутуя, как Печорин у Лермонтова в «Герое нашего времени», открывается читателю с разных сторон, под различными углами зрения. Так автор задает своему персонажу многомерность. Да и по характеру Чинг «многостаночник»: он и художник, и переводчик, и поэт, и прозаик. Его даже в министерство культуры вызывают на проработку, мол, определись наконец с направлением, займись чем-то одним, определенным… В самом начале Чинг показывает утро своего героя, который с утра выпивает портвейну с дворником. Далее подробно описаны его взаимоотношения с пьющей дворовой братией, которая тусуется возле магазина. А один из них, Валера по кличке Вини-Пух, даже набивается Чингу в кореша. У некоторых читателей могло бы создаться впечатление, что перед нами портрет вполне законченного алкоголика. Но вдруг автор сообщает, что Чинг больше всего любит чаевничать, к вину относился равнодушно, если и выпивает, то больше по инерции, за компанию. Чинг уходит из дома, взяв с собой из прошлого лишь собаку по кличке Джерри. Поселяется у друга. Постепенно привыкает к новой жизни. И тогда в его жизни появляется женщина. Они и прежде были знакомы, но раньше Чинг был женат. Целое лето влюбленные провели в деревне за Волгой. Джерри тоже полюбила Полину. Но потом наступила осень, Чинг зашел в издательство за гонораром, там его выследила бывшая жена Миляуша… В общем, Чинг запил. Проснулся наутро… Полина ушла. Он поменял квартиру, не сообщив ей адреса. Переживал. А она все равно его нашла. Казалось бы, хэппи-энд… Но у Рустема Кутуя так хорошо не бывает. В финале повести собака Джерри умирает, как только Чинг женится на Полине. И в заключение – длинное стихотворение, посвященное собаке. У Рустема Кутуя, когда он разводился, тоже была собака Джуля – ирландский сеттер. Он тоже жил в однокомнатной запущенной квартире на улице Производственной. А позже появилась другая Светлана, озарившая его жизнь новым светом. Когда-то они вместе работали на телевидении. Казалось бы, на фоне строительства КАМАЗа – писать о разводе мелко… Так считали в то время литературоведы и литературные чиновники. Тем не менее, на семье держится государство, нация. С ее распада начинается упадок в обществе, в культуре. И Рустем Кутуй это понимал, во всяком случае, высказывался об этом. Пусть не сам, но устами своих персонажей. «Женщина стала разрушительницей», – такую причину разводов видит один из героев повести «Яблоко пополам». С таким коротким приговором можно спорить, возможно, автор именно на полемику и рассчитывает. Однако не будем забывать, что на памяти Рустема Кутуя отношения в традиционной татарской семье складывались по иерархическому принципу, на основе уважения к старшим, на осознанном подчинении главе семьи. Отец о каждом позаботится, никого не оставит голодным. При советской власти много говорилось о бесправии восточной женщины, однако на деле это оказалось всего лишь пропагандистским штампом. Побывав в Иране, я убедился, как защищены в исламской республике права женщин. А наше равноправие обернулось новым бесправием, беспределом. И страдали от него прежде всего дети. У Виля Мустафина, как и у его друга, второй брак также сложился благополучно. И сына от первого брака он тоже не выпускал из поля зрения, из круга своего внимания, даже если общаться удавалось все реже… В чем-то Адель Кутуев и Эрик Мустафин показались мне неуловимо похожими. Да и не могло не быть совпадений, ведь они росли в одном городе, на одной «литературной грядке», на одной рок-музыке, на одной университетской «сковородке». И с одной далеко запрятанной болью – об отцах-поэтах. Кстати, оба не доучились в Казанском университете и загремели в армию. Но если Адель в КГУ потом так и не восстановился, развелся, женился и снова развелся… то Эрик , отслужив три года на флоте (Севастополь, Феодосия), вернулся домой, восстановился в университете, по окончании работал по распределению на КОМЗе, вырастил с женой трех дочерей. Литератором, как и Адель Кутуев, он не стал, но как и отец, всегда дружил с компьютерами – и сегодня работает в крупной фирме системным администратором. Если говорить о продолжении себя в детях, пожалуй, в этом смысле Диас Валеев мог гордиться своей «наследницей по прямой»: Майя Валеева, как и ее троюродный брат Адель Кутуев, поступила на биологический факультет Казанского университета, однако в результате стала известным прозаиком, автором десяти книг, членом Союза писателей РТ. Правда, уже одиннадцать лет она живет с мужем и сыном в США. Вот и дочь Рустема Кутуя от второго брака живет за границей, которую ныне зовут ближним зарубежьем. Ее муж работает в МИДе, служит в Литве. Дедушка Рустем успел застать внучку Сонечку. А в прошлом году Рената родила вторую дочь, Вареньку, и Светлана Григорьевна (схоронив Рустема Адельшевича) уехала к ней в Ригу – помогать с внучкой. Сын Виля Мустафина от второго брака тоже покинул родной город. Окончив медицинский институт, он пошел работать врачом «скорой помощи». Но сегодня Артур Мустафин больше известен как создатель рок-группы «Крокодилли», так ярко блеснувшей в Казани, а ныне успешно работающей в Санкт-Петербурге – столице отечественного рока. Как и отец, он хорошо поет, пишет к своим песням тексты, которые ценители классической литературы вряд ли будут готовы назвать поэзией. Но я считаю, песни Артура Мустафина отмечены «папиной» печатью природного таланта.
Старик и горе
До конца жизни сын оставался для Рустема Кутуя тайною неутихавшею болью. Был ли он плохим отцом? Адель так не считал, а значит, и нам не следует так думать. Да, жизнь не сложилась, родители развелись, у отца появилась другая семья. Но с Аделем отец продолжал общение, не прерывал нити, протянутой лишь между ними двоими. И эта нить оставалась натянутой, звенящей. Хотя, возможно, это я так задним числом это воспринимаю и хочу, чтобы так и было. Но мне кажется, ту натянутую нить я ощущал и тогда, когда мы работали в журнале «Казань». Надо ли говорить, что драмы в семье Кутуевых отражали общую тенденцию того времени. Как писатель талантливый и честный, Рустем Кутуй оставил нам литературное свидетельство о тех тектонических процессах распада семьи в современном обществе. В его повестях показывается, что происходит с человеком, который все потерял. Автор не вскрывает социальных причин явления, но не скрывает глубины душевного надлома в душе героев, которые столкнулись с предательством или сами совершили предательство. Его самого и многих его сверстников война сделала безотцовщиной. Они выросли с матерями и сестрами – и оказались неготовы к роли мужа, главы семьи. До войны общество жило патриархальными традициями, разводы случались лишь в интеллигентской прослойке и были исключительными явлениями. Годы войны сделали женщин экономически самостоятельными, теперь они работали наравне с мужчинами. И старая роль бесправной домохозяйки, целиком зависящей от супруга-кормильца, жен теперь не устраивала. Мне помнится, еще в шестидесятых годах разводы были случаями единичными. Так, в нашем роду лишь тетя Тамара решилась уйти от пьяницы мужа (певца Самарской филармонии). Все остальные многочисленные дяди-тети ее жалели, но за глаза все равно осуждали. К восьмидесятым годам разводы в Советском Союзе уже становятся делом обычным и распространенным. А судебная практика была такова, что при юридическом (теоретическом) равенстве родителей, детей при разводах судьи всегда оставляли с матерью – и женщины в этом почувствовали свое преимущество. Не случайно именно они чаще становились инициаторами разводов. Ведь им оставались дети, как правило, им доставалась квартира. Если ее можно было разменять, то мужу в любом случае (как в случае с Рустемом Кутуем) доставалась лишь комнатенка в коммуналке. Женки-разведенки переезжали в изолированную квартиру. К тому же суд обязывал бывшего мужа платить алименты – и в этом случае бывшая жена оказывалась в выигрыше. Да и дети были при ней. Наконец в глазах общественного мнения в любом случае казались жертвами обстоятельств, а все стрелы обывательских обвинений летели в незадачливого мужа… Вот такое получилось у нас равенство перед законом. Мужчины при разводе лишались всего сразу и на работе начинали получать меньше на четверть (за одного ребенка) или даже на треть (за двоих). Женщины же при разводе избавлялись от нелюбимого мужа – и за это получали часть его зарплаты. Алименты тогда взыскивали строго, уклоняющихся от них (до 18 лет ребенка) практически не наблюдалось. В общем, при разводе мужчина терял куда больше. Но главное – отца разлучали с сыном. И еще неизвестно, какая безотцовщина горше! Мальчик, став сиротой при живом отце, в отличие от военного поколения, уже не мог считать папу героем, погибшим за Родину. Эту драму Рустем Кутуй переживал тяжело. И его размышления нашли отражение в повестях «Свои люди» и «Яблоко пополам». Как всегда, реальных автобиографических подробностей он внес не так много, и отождествлять автора с главным героем вряд ли будет справедливо. Но назвать Шамиля и Чинга лирическими героями можно без всякой натяжки. Как мы уже упоминали на одной из остановок нашего трамвая, для самого Рустема Кутуя в детстве стало потрясением известие, что у отца раньше была другая семья. Ближе к старости, когда уже и сам он завел другую семью, Рустема Адельшевича ожидало еще одно потрясение, когда он узнал подробности семейных отношений своего деда Нурмухамеда: «Дед был послушным сыном и, поразмыслив над словами родителя, исполнил его волю. А слова были такими: «Женись на родственной душе, не праздной. В нашем роду есть такая, пусть и засидевшаяся в девках. А придёт другая, помоложе да попригожее, к которой сердце потянется, и её приведёшь в дом. Время укажет, не сомневайся». Так и вышло. Дед женился на стойкой девушке Саяр из рода Кутуевых, что само по себе для нынешних времён нонсенс. Однако для семейного уклада прошлого дело обычное. Родственница родила деду двух сыновей. Обстоятельно вела хозяйство. А когда уже подтянулись сыновья и приготовились к прыжку в самостоятельную жизнь, тут и исполнилась вторая часть предсказания родителя: дед привёл в дом совсем юную девушку Дину и просто сказал: – Вот вам молодая мать, любите её и не обижайте. В доме пахло блинами. Первая жена выронила сковороду с кипящим маслом. Зардевшуюся, точно схватившуюся пожаром, жену – по тем правилам – дед выкрал. И девчушка Дина, ясное дело, заголосила, потихоньку запертая свекровью в чулане. Где ей было знать, в доме‑то без неё тесно, вон они, взрослые дети, на лавке сидят! Но умиротворяются и не такие страсти. Жизнь властно берёт своё: уселись две жены рядышком, перекрестили руки в заботе. Первая стала – карт-эни (старой мамой), вторая – вечной невесткой. Я вникал в этот странный союз, в буквальном смысле очарованный умопомрачительной ситуацией. Старшая, по свидетельству окружающих, почиталась святой женщиной: она уступила своё место формально, оставшись именно «старой мамой» по сути, главенствующей, держащей столбы кровли. Уступив как женщина, она не лишила себя поста охранительницы очага. Учила молодую жену всему – «не бросать с ходу дрова у печки, разжигать самовар пучком лучины, делать каймак», учила деликатности и предусмотрительности. Мало того, она перестала ходить с мужем в баню, оставив дорогу туда незаслонённой для молодой. И, наконец, зорко, как обеспокоенная птица, прикрывала крыльями нарождающихся детей. «Не заснула бы при кормлении, не выронила бы дитя» – вот камертон её священнодейства. А дети шли непрерывной цепочкой – пять мальчиков, пять девочек. Отец был пятым. Карт-эни выполнила свою миссию и через семь лет умерла… Разве не поразительна вся эта история?! Вот они – кладезь глубинной чистоты, религиозность нравственности, непререкаемость жертвенности. И отсюда, я убеждён, прочувствованность отца, как человека и писателя, – он воспринял этот оберегающий ветерок дыхания женского благородства, несуетливости и обязательности…» С годами Рустем Кутуй все чаще возвращался в свое далекое детство. «И снова, и снова, углубляясь в раздумье, я невольно переносил былое действие в настоящее – в деревеньку Кызыл Байрак. Потому что там был дом, где мне безусловно были рады, где помнили меня с первых шагов. Из пионерского лагеря я бегал к его порогу каждый день – пить молоко, гладить собаку-волка, уплетать вишню и незаметно впитывать течение жизни татарской семьи. Мне было интересно, я был здесь своим человеком – «Улым килде!» (сынок пришел). Да и у матери в городе не болела голова от лишних страхов: за мной приглядывали, у меня за пазухой гостинец, я обласкан. А главное, здесь не исчезало присутствие отца – хоть словечко, но непременно о нём. Спустя годы я снимал домик на лето в Кызыл Байраке и детскую кроватку вёз туда. И дале, и дале… Когда образовалась новая семья, я опять объявился здесь с сомневающейся женой для начала замысленной жизни, несколько подуставший от перевоплощений. То лето ох, как памятно мне – светоносное под золотистой пыльцой, с крупной до черноты спелой вишней, яблоками на рассвете из заброшенного сада, и полем, полем, по которому неслась со счастливым лаем моя собака Джуля – ирландский сеттер. Я точно только‑только вышел из баньки на краю оврага – вышел подростком в белой рубашке, и меня подхватил взволнованный воздух с реки, и я стал лёгким, как луковичная кожурка, промытым, ясноглазым. Перешёл овраг и оказался на высоком берегу в соседстве с кривой сосенкой, потрогал её ствол, будто совершил причастье. Внизу стелилась Волга. Я пришёл на своё потаённое место. Возвратился к себе, под «розу ветров». (Аргамак №2, 2009). Сын всегда повторяет судьбу отца. В чем-то, конечно, ему удается избежать ошибок. Но модель поведения, а значит, и следствия ведут его проторенной тропой. И Адель во многом повторил извивы судьбы своего отца. Он также рано женился. И тоже на своей сокурснице по университету. Была большая любовь. Красавица Ася Журавлева, дочь известного писателя, родила ему чудную дочь Яну. Но, как и у отца с матерью, у сына в семье не срослось. Адель и Ася расстались. Она вышла замуж за другого сокурсника. И он женился на другой… Галина работала на телестудии, родила сына Тимура. Только скоро они развелись. Ту свою прежнюю жизнь Адель вспоминал не часто. Когда в редакции готовили к печати специальный номер, посвященный Волжско-Камскому государственному природному биосферному заповеднику, помню, Адель вдруг оживился и стал и увлеченно рассказывать, как вместе с Асей они работали в заповеднике. Но не на Раифском его участке, о котором все наслышаны, прежде всего, благодаря возрожденному там мужскому Богородицкому монастырю и возвращенной туда чудотворной Грузинской иконой Божьей матери, а на Саралинском. Тот участок расположился в уникальнейшем месте, где сливаются реки Волга, Кама и Меша. Его территория разделяется на «островную» часть, которая представляет собой гривы и дюны, по большей части затопленные с вводом Куйбышевской ГЭС, и «материковую» часть, откуда с Лысой горы открываются замечательные виды на Куйбышевское водохранилище – Жигулевское море, самое крупное из искусственных водоемов в Европе. Если смотреть с берега Волжско-Камского плеса, то другого берега не видать. В самом деле, море – ширина разлива здесь достигает В 2003-м году умерла его мать. Адель тяжело переживал эту потерю. Иногда он заглядывал ко мне в «Казанские ведомости», подолгу просиживал не раз в моем маленьком кабинетике с решеткой на окне, рассказывал последние новости и «жалился» на судьбу-злодейку. С третьей женой Лидией у него случился разлад, но развода не пришлось оформлять, поскольку брак их был гражданским. В двухкомнатной квартире на улице Окольной, где жила сестра Юля с двумя подросшими сыновьями, как можно догадаться, его тоже не ждали с раскрытыми объятиями. По словам Аделя, отношения с племяшами не заладились с самого начала. Не будем углубляться в подробности, но жизнь в той квартире, которую Адель считал своей (не знаю, кто в каких долях там владел жилплощадью), становилась все более невыносимой. Об этом я рассказываю не к тому, чтоб оправдать губительную наклонность Аделя. Да, он пил все больше, выглядел все хуже. И не видел из сложившейся ситуации никакого выхода. Он говорил, что хочет уехать в заповедник, где ему когда-то было так хорошо… Как он это себе представлял? К тому времени я тоже был в разводе. И в глухой «завязке». Призывал Аделя тоже завязать с выпивкой. В ответ тот горестно вздыхал. И занимал «полтинник» («не учите меня жить, лучше помогите материально!»). Потом исчезал надолго. И снова приходил. Сестра пыталась его лечить. Но и ей хотелось устроить и свою судьбу, она ушла к любимому человеку. Дядю с двумя племянниками больше некому было останавливать… Однажды Ирек Ахметов сообщил мне, что Адель пропал. К его исчезновениям сестра уже привыкла, так что в милицию заявила не сразу. Милиция всю зиму искала Аделя, сбившись с ног (простите за иронию, но о наших стражах порядка писать всерьез невозможно), но никак не могла найти человека. Как вспоминала Светлана Григорьевна, однажды среди ночи Рустем Адельшевич вскочил с криком: «Адель! Адель!» – и начал собираться. Жена не могла его остановить. Все это выглядело странным, тем более, Кутуй последнее время редко вставал, ноги его плохо слушались. А тут вдруг встал, оделся и выскочил на улицу. Светлане Григорьевне стоило немало трудов уговорить его вернуться домой. Кутуй был растерян: – Мы договорились встретиться с Аделем, а его нет. Нам надо ехать в Москву. Вот наши билеты… И сам удивился, когда вынул из куртки трамвайный билет. Жена налила ему чаю, как могла, успокоила. По ее признанию, у Рустема Кутуя была совершенно животная интуиция. Возможно, именно в эту ночь с Аделем случилось страшное… Он нашелся, когда снег растаял. На ментовском жаргоне таких называют «подснежниками». Позже в «Вечерке» я прочел статью (8.10.08): «В понедельник Кировский райсуд огласил приговор бывшему диджею кафе "Мурена", который обвинялся в убийстве своего дяди. Это преступление можно было бы отнести к обычной, как говорят в милиции, бытовухе, если бы не личность погибшего: 49-летний Адель Кутуев – внук известного татарского писателя Аделя Кутуя… О пропаже его сестра заявила в милицию еще в декабре прошлого года. Но поиски результатов не дали. А 22 апреля 2007-го, когда за гаражом в двадцати метрах от дома, где проживал пропавший, растаял сугроб, были найдены скелетированные останки человека с признаками насильственной смерти. Уже на следующий день было установлено, что останки принадлежат пропавшему в декабре Кутуеву. Сестра опознала брата по истлевшей одежде, а также по незажившему перелому челюсти, который он получил когда-то в пьяной драке. У погибшего были обнаружены и многочисленные повреждения костей свода черепа и лицевой части головы. Они-то, по заключению экспертов, предположительно, и стали причиной смерти. Позже было установлено, что мужчине нанесли не менее 11 ударов по голове тяжелым предметом. Сотрудники уголовного розыска раскрыли преступление за два дня. Причем подозрение сначала пало на двух племянников, которые проживали с погибшим в одной квартире. Но допрос с помощью "Полиграфа" показал, что младший не причастен к убийству. В совершении преступления признался старший – 23-летний Д… Судя по материалам уголовного дела, убийство произошло на почве, как пишут в милицейских протоколах, внезапно возникших неприязненных отношений. Вот только эти самые отношения в семье потомков Аделя Кутуя возникли не так уж и внезапно. … В скромной "двушке" на улице Окольной внук писателя Адель Кутуев проживал с детства. Вместе с матерью и сестрой. Потом сестра вышла замуж, родила двоих сыновей, но вскоре развелась и вернулась с детьми к матери. Адель после школы поступил на биофак КГУ, но практически не учился, вел слишком вольную студенческую жизнь, пристрастился к выпивке. Так что через год был отчислен за неуспеваемость, и его забрали в армию. Демобилизовавшись, работал в различных печатных изданиях. Дважды женился, но супруги долго не выдерживали его пьяных загулов. Третий, гражданский брак Кутуева тоже был недолгим. В 1998 году мужчина вынужден был вернуться в квартиру к матери, где к тому времени уже проживала и его сестра с сыновьями. Женщина рассказала суду, что пыталась лечить брата, кодировала, но тот снова срывался – очень тяжело переживал разрыв с третьей женой. Даже говорил, что наложит на себя руки. А в 2003 году умерла их престарелая мать. Кутуев перешел на денатураты. К тому времени он уже нигде официально не работал, а все случайные заработки тратил на спиртное. Сестре приходилось не только содержать брата, но и разгонять его собутыльников. Но когда женщина ушла жить к новому мужу, Кутуев совсем опустился: стал воровать у племянников продукты из холодильника, ругался с ними из-за квартиры, заявляя, что они живут на его жилплощади и потому обязаны его содержать. Парни часто ругались на этой почве с дядей, но терпели. И вот один в конце концов не вытерпел. Обвиняемый рассказал суду, что сейчас уже точно не помнит дату, когда все это случилось, но примерно в первой половине декабря. Младший брат в тот день дома не ночевал. А дядя пришел ночью, как всегда, пьяный и стал вынимать из холодильника продукты. Племянник сделал ему замечание, мол, не тобой куплены, но ругаться не стал, ушел в свою комнату. Через несколько минут в комнату вошел дядя. С ножом в руке. И стал размахивать им, требуя "уважения". Как объяснил подсудимый, он испугался за свою жизнь, поэтому достал слесарный молоток и несколько раз ударил им дядю. Потом, дескать, ничего не помнит. Очнулся – рядом на ковре окровавленный труп с проломленной головой. Парень вынес тело на улицу и спрятал в сугробе за гаражом, а ковер, свою окровавленную одежду и молоток выбросил на помойку. Затем вымыл пол в квартире и на лестничной клетке. А когда младший брат вернулся и спросил, где дядя, сказал, что ушел и не вернулся. Брат подсудимого рассказал, что сразу ему поверил, так как Кутуев часто уходил из дома на несколько дней. Правда, всегда возвращался. Но как-то в марте Д. признался, что убил дядю молотком, плакал и грозился вскрыть вены. Но так как он был в сильном алкогольном опьянении, младший брат ему не поверил. Судебно-психиатрическая экспертиза признала Д. вменяемым. По месту прежней учебы и работы он характеризовался вполне удовлетворительно. Правда, люди отмечали, что он всегда держится особняком, скрытен и замкнут. И при этом вспыльчив и неуравновешен, в стрессовых ситуациях часто грозится покончить с собой, а в состоянии алкогольного опьянения бывает агрессивен. Но подсудимый утверждал, что в ту роковую ночь был совершенно трезв… По словам прокурора Кировского района Рафката Уразбаева, в суде Д. подтвердил свои первоначальные показания и полностью признал свою вину. – Надо отдать должное родственникам погибшего и подсудимого, – говорит прокурор. – Несмотря на пережитую семейную трагедию, они вели себя достойно: давали правдивые показания, не пытаясь как-то выгородить подсудимого. Правда, характеризовали его только с хорошей стороны. В итоге суд учел все смягчающие обстоятельства и назначил Д. не самое строгое наказание: 8 лет лишения свободы в колонии строгого режима». Честно говоря, не знаю, почему корреспондент решил раскрыть подлинные имена участников той трагедии. На журфаке КГУ я не учился, но мне кажется, там должны учить элементарной журналисткой этике. Чтобы не причинять лишних страданий родственникам потерпевших. Я привел статью почти полностью, однако не стал называть имени старшего сына, ограничившись литерой. А привожу ее здесь потому, что именно эта статья добавила последнюю каплю в переполненную чашу горя Рустема Адельшевича. Как рассказала мне его супруга, Кутуй в те страшные дни очень хотел умереть. Наверное, отношения на Окольной действительно были слишком накалены. Возможно, в тот вечер дядя и племянник оба были не трезвы. Могу даже предположить, что Адель первым начал. Но все равно не могу понять… И до сих пор представляется жуткая картина: лежит Адель, заваленный снегом, а мимо ходят прохожие. И все это недалеко от старого заброшенного кладбища… А мать допытывается у сына, что у них случилось в тот вечер. И тот сочиняет что-то, похожее на правду. И отцу, Рустему Адельшевичу, тоже что-то сообщают успокоительное. А над ними невидимкой кружит уставшая исстрадавшаяся душа. К сожалению, по числу убийств в России «бытовуха» далеко опережает все другие виды насильственных смертей. Мотивы порой поражают. Два друга выпивали на кухне, один другому не долил или себе налил чуть больше. Слово за слово, зуб за зуб… Кто первый схватил со стола нож – тот и остался жив… Другие варианты можно перечислять бесконечно: сын зарезал отца, муж убил жену. Поводов может быть миллион. Исход всегда один… Заслуживал ли добрый и умный парень Адель Кутуй такой участи? Увы, нам не дано знать, какой счет предъявляют свыше каждому из нас, каким будет ответ… Судя по всему, суд ждет всех. А кому было много дано – с того и более спросится?
Трилогия тризн
Поздней осенью 2006 года мы отмечали юбилей Рустема Кутуя в Казанском Кремле, в музее-мемориале Великой Отечественной войны. На празднование его 70-летия министерство культуры выделило средства, я написал сценарий. Вечер вела Лилия Газизова, руководитель секции русской литературы и художественного перевода СП Татарстана. В тот день я последний раз виделся с Рустемом Адельшевичем. Но обстоятельно общаться с юбиляром я не мог, занятый организационными хлопотами, в основном, за кулисами. А Кутуй восседал в президиуме, точнее, в кресле юбиляра. К тому же на свое торжество он прибыл позже всех и, создавалось впечатление, меньше других понимал, что вокруг происходит. Рустем Адельшевич не снял больших черных очков, но собравшиеся все равно заметили, что за ними скрываются большие синяки. Возможно, действительно, упал неосторожно. В последнее время ноги его часто подводили. Говорили, что он перенес инсульт. В общем, выглядел Кутуй худо, приветственное слово у него совсем не вышло. А дальше, согласно моему сценарию, ему и делать-то ничего не пришлось. Вежливо выслушивал поздравления, перемежавшиеся концертными номерами. В мемориал нагнали школьников, те честно отсидели на своих местах, не шумели и по окончании мероприятия быстро испарились. А кучка писателей, пришедших поздравить юбиляра, перекочевала в какое-то маленькое внутреннее помещение, где накрыли скромный стол и подняли одноразовые стаканчики – за Кутуя! После первой Рустем Адельшевич несколько оживился, после второй подобрел, засветился, разговорился. Помню, много теплых слов сказала ему в тот вечер Нонна Орешина – однокашница по литературному объединению имени В. Луговского. Но все происходящее оставило в памяти грустное, щемящее ощущение. Жаль, Аделя на юбилее не было, с ним мы точно пообщались бы. А может, его уже тогда не было в живых? В 2008 году юбилей отмечал уже Диас Валеев. Мы провели вечер в тюзе, опять по моему сценарию. И Лиля Газизова снова была ведущей. Чем я горжусь особо, на вечере мы показали сцены из «Карликового буйвола» – последней и единственной валеевской пьесы, которая никогда не шла в Казани. Разумеется, пришлось перекраивать текст, чтобы по двум небольшим эпизодам зрители могли представить все произведения. Народный артист РТ Роман Ерыгин замечательно сыграл роль Ворвачева. В общем, Диас Назихович остался доволен маленьким спектаклем, ведь этих своих героев он впервые увидал на сцене. А 17 декабря Мустафин согласился провести презентацию моей книги «Драма диасизма» в Доме актера. И как потом выяснилось, это было последнее публичное выступление Виля Салаховича. И последняя встреча двух друзей. Презентации Мустафин вообще вел великолепно. Он очень подробно остановился на творчестве Валеева-драматурга, отдал должное его литературным заслугам, нашел много теплых слов в адрес юбиляра. Диас Назихович тоже долго говорил в тот вечер. О себе, о погубленных своих постановках… Для него это также стало последним выходом в свет. Рустема Адельшевича на эти вечера мы даже не приглашали. Валеев сразу заявил, что двоюродного брата на юбилее видеть не хотел бы. А Мустафин сказал, что Кутуй давно из дома не выходит. И чувствует себя худо. На мой взгляд, с годами он хуже ориентировался в пространстве, потому что все дальше и дальше уходил во времени назад – в годы своего детства. Он не просто вспоминал свои ранние годы. Он жил в том воссозданном его произведениями мире, где жив был еще отец, а мама была молода и красива. Где старшая сестра Гульшат читала первые стихи брата… Вот и последнее интервью журналу «Казань», которое он давал в Лаишеве во время вручения ему литературной премии имени Г. Державина, подтверждает: Рустем Кутуй по-прежнему ясно мыслит, умеет, как и прежде, выразить словом довольно тонкие психологические вещи, имеет собственный взгляд на происходящее. В тот праздничный для себя день в самой середине лета (14 июля 2009 года) он повторял, что по-прежнему считает детство – главным сокровищем души любого человека. «Мне часто является картинка: снег падает, у меня деревянная лопатка, людей нет, никому нет дела до меня. И мне так хорошо: я один… Ковыряю сугроб, чтобы выйти на другой край земли. Я вполне искренне уверен, что выйти на ту сторону земли возможно. Вот это и есть то, мое время – время обреченности, нищеты, голода… Я ощущал себя клопиком и таким же клопиком остаюсь по сей день. Мое зрение осталось там: я смотрю оттуда, через то время. Разве мне до СССР, РСФСР? Главное – во Дворец пионеров пойти, там подарки дадут… Партия ничего не рашает, тем более когда превращена в какую-то счетную организацию: что считают – сами не знают. Сейчас – дележка времени на части, прожитые отдельным человеком, которые совершенно не составляют первостепенной важности. Изначально же каждый стоит на своем детстве, в котором ему выпало жить. Никто ведь не справшивал: на Соловки тебя или… хоть куда приведут за шкирку. Время многолико. Приобретает смысл то, что важнее и потяжелее. И оно продолжает жить постоянно рядом. Живое существо времени ощущаешь как вполне материальную силу». Так совпало, что Державинскую премию Рустем Кутуй получал через неделю после смерти Василия Аксенова – и тема скорого ухода в том интервью сквозит, пусть даже между строк. Акси-Вакси ушел красиво, в стиле своей разбитной битово-джазовой прозы. В последний приезд в Казань в 2007 году (на празднование своего 75-летия) Василий Павлович специально попросил организаторов «Аксенов-феста», чтобы ему устроили встречу с выпускниками той самой знаменитой 19-й школы, которую он окончил. Рустема Кутуя на той встрече, не было, но Виль Мустафин с однокашниками ходил, и после рассказал другу, как все прошло. Городские власти к юбилею преподнесли земляку Аксенову шикарный подарок: обещали восстановить дом на улице Карла Маркса, где Вася жил в войну у родственников, чтобы потом подарить его писателю! Акси-Вакси от такой милости, конечно, не отказался. Он сразу заявил, что в том доме будет музей, джаз-клуб и маленькая гостиница. Но открыть его лично не успел – 15 января 2008 года Василий Аксенов вышел из дома (в Москве), сел в машину, поехал по делам. Вдруг потерял сознание и врезался во впередистоящий автомобиль, впрочем, большого вреда не причинил. Да он и не узнал о той аварии, поскольку больше не приходил в сознание. Его лечили в Склифе, оперировали в НИИ Бурденко. Аксенов так и не вышел из комы. Умер он 6 июля 2009 года. Сразу за ним следом отправились его казанские однокашники по школе №19. Виль Мустафин в то время уже тяжело болел. О недуге его я узнал в мае 2009-го. Он позвонил и сказал, что его кладут в Республиканскую клиническую больницу, и он не сможет поехать на IV съезд Союза российских писателей. Сообщил, как о деле решенном, что в Москву надо ехать мне. Понятно, я не мог ему отказать. После съезда мы долго сидели на лавочке в больничном садике, он внимательно слушал мое «информационное сообщение» (я даже записи со съезда захватил, чтобы ничего важного не упустить), и в завершение заявил: – Вот и славно! Значит, тебе и принимать дела. А мне, видать, уже не выбраться… Из РКБ, где в течение месяца врачи не могли сбить ему температуру, Мустафина перевели в Республиканскую онкологическую больницу. Уговорили на операцию. Виль Салахович позвонил мне, спросил, не могу ли отвезти его до дома. Разумеется, я тут же сорвался с работы, помчался в онкологию. Мустафина отпустили на выходные домой, на понедельник назначили операцию. Виль Салахович был очень плох, все время кашлял. Дома ему стало немного лучше. Мы немного поговорили, обсудили последние новости в городе. Мустафин от души порадовался за друга, когда услышал, что Рустему Кутую вручили Державинскую премию. Оперативное вмешательство, как обычно бывает в таких запущенных случаях, лечебного результата не дало. Удаление опухоли было нецелесообразным. В последние недели Мустафин сильно исхудал, знаменитая его борода как-то поредела. Но голос до последнего оставался молодым, глаза не утратили блеска. Мы с ним в последние дни готовили собрание Татарстанского отделения Союза российских писателей. Его городскую организацию Мустафин создал в 2002 году и все эти годы возглавлял. Кстати, собраний практически никогда не собирал, любил обходиться дружескими посиделками с каждым из писателей отдельно. А тут решил, что все лично должны проголосовать за нового председателя. Я согласился без особой радости, но Виль так коротко и просто объяснил, почему я должен продолжить его дело, что я не мог спорить. Да и как возразишь человеку, который уже заглянул… Мустафин не мне одному рассказывал, как выходил из наркоза. К смерти Виль всегда относился спокойно. Вспоминал, как в детстве никак не мог понять: почему люди ее так боятся? Даже прыгал с подножки мчавшегося на всем ходу трамвая, чтобы испытать животный страх смерти… Не испугался, только руку повредил – не смог уже играть на скрипке. В юности он слышал голос, который предсказал, что смерть ждет его на цифре 74 (так оно и случилось). В последние дни рассказал, как в больничной часовенке у иконы целителя Пантелеймона услышал явственно во время молитвы: «Конец будет легким, боли не будет». Надо ли говорить, что именно так и вышло. Меня не покидает чувство, будто он все знал заранее, все подгадал, даже сына вызвал из Питера «на недельку погостить». У меня тому есть косвенное доказательство: погода в Казани портилась, бабье лето кончалось, приближался циклон – и дожди начались… сразу после его похорон! Не удивлюсь, если Виль Салахович и об этом знал, а может, его невидимые помощники свыше обо всем его предупредили… До последнего дня Мустафин оставался на ногах. Обзванивал друзей-коллег по СРП, приглашал на годовое собрание в редакцию газеты «Казанские ведомости». Собирался и сам там быть. Но когда я приехал за ним в день собрания, 16 сентября, он уже не мог говорить. Сын Артур, врач неотложки, предупредил – это агония. Виль Салахович еще пытался выговорить, что написал отчет, но не успел распечатать его на компьютере: – Ты уж сам… В последний день, перед лицом надвигающегося – самого важного и торжественного события в жизни каждого человека – он все еще беспокоился, как пройдет собрание! Я, как мог, успокоил его, дескать, все пройдет нормально. Тогда Виль закрыл глаза и погрузился в себя. Ему было тяжело дышать. Артур поехал в аптеку за кислородной подушкой. Я посидел еще пару минут, хотя понимал, что в такой ситуации лучше удалиться. Пожал его горячую руку. Простился с Галиной Михайловной… Вечером позвонил ей, передал, что собрание состоялось. Голосование прошло, как все задумал и подготовил сам Мустафин. А через два часа она перезвонила и сказала: – Виль Салахович умер. На панихиду, которая состоялась в литературно-мемориальном музее А.М. Горького, Диас Валеев пришел, однако выступать не пожелал. Рустема Кутуя не было. Однако известие о смерти Виля Мустафина стало для него сильнейшим ударом. Говорят, после этого он уже не смог оправиться. А тут еще упал – и сломал шейку бедра, что в его положении было крайне серьезно. Примерно через полгода вышел посмертный сборник Мустафина «Дневные сны и бдения ночные», который собрал и издал друг поэта, доктор философских наук Владимир Курашов. Я привез книгу Диасу Назиховичу, а в следующий раз услышал от Валеева суровый приговор: чем дальше он читает мустафинские стихи, тем больше укрепляется в мысли, что Виль был неудачником. – Был хорошим математиком, однако диссертацию так и не защитил – бросил, – говорил Диас Назихович, – подавал большие надежды в вокале, сам Назиб Жиганов пригласил его учится в консерваторию – бросил. В молодости писал отличные стихи, злые, острые… Но так и не стал профессиональным литератором, не издавал книг, не дрался, так и просидел всю жизнь в институте вычислительной техники. Вот я и думаю – он просто неудачник. Признаться, такое суждение об умершем друге грустно было слышать. Годы не смирили Валеева, не сделали его более снисходительным, доброжелательным. Прозу Диаса Валеева долго не печатали. И он этим мучался. Стихи Виля Мустафина в советские годы вообще не публиковали, да и сам автор не предпринимал ничего, чтобы их обнародовать. Позже, став известным на всю страну драматургом, Валеев при встрече предлагал Вилю помощь – готов был посодействовать в издательстве, если тот соберет из всего уже написанного хотя бы небольшой сборник. Мустафин отшучивался, мол, не стоит беспокоиться. Он совершенно искренне не понимал, какая радость в том, что вышла твоя книга, ведь истинные мгновения счастья для поэта – это редкие минуты вдохновения, когда из высших стихий нисходит то, во что потом словесно облекаются стихи, и выше этого ничего быть не может. Но другу этого он объяснить не мог. Или тот не хотел понять. Потому считал Виля неудачником. Видимо, в валеевских доводах можно углядеть некоторую логику. По его словам, Мустафин учился в аспирантуре у знаменитого казанского математика Александра Петровича Нордена, подготовил серьезную диссертацию. Выдающийся композитор, ректор Казанской консерватории Назиб Жиганов прочил ему будущее на оперной сцене, где хороший бас всегда редкость – Мустафин проучился три-четыре семестра и бросил консерваторию. Родился сын Эрик – надо было кормить семью. Всю жизнь Виль писал стихи, но так и не собрал пусть даже тоненького сборничка, чтобы попытаться его издать. Заранее отказался от борьбы, значит, оказался слабаком… Виль о Диасе, сколько помню, всегда говорил с любовью и нежностью, хоть и не одобрял его проповеднических притязаний. Мустафин не скрывал, что религиозные воззрения Валеева считает, мягко говоря, ошибочными. Про валеевское эссе «Пятое евангелие» (пасквиль на Христа) вообще не захотел со мной говорить, лишь рукой махнул сокрушенно. В один из последних моих визитов к Валееву тот вновь свернул на свою излюбленную тему. И кажется, впервые заговорил со мной о том, что и Виль мог быть тайным осведомителем КГБ… – В самом деле, нас всех таскали на «Черное озеро», – сказал Диас Назихович, – а его почему-то не трогали! Хотя его стихи тех лет, казалось бы, не могли оставить равнодушными сотрудников госбезопасности. Никто у нас в литобъединении не писал большей антисоветчины, чем Мустафин. И я не могу поверить, чтобы в КГБ об этом не знали. Да Виль и сам признавался, что его товарищи по физмату пошли туда работать после университета. С Вилем Салаховичем на эту тему мне также приходилось в свое время говорить. Мустафин к этой долгоиграющей теме относился философски, даже иронично. Доводилось слышать и от него нелестные суждения по поводу того или иного писателя тех лет, тем не менее, повторюсь, Виль искренне любил своих друзей. А было или не было… В КГБ тогда таскали всех, содействовать органам склоняли многих. В одном из интервью Мустафин признался, что из своих друзей знал лишь двоих, кто отказался от сотрудничества с пресловутым пятым отделом: «Кого вызывают в первую очередь? Потенциальных стукачей. Была умная система отбора. После предварительного, негласного ознакомления с «кандидатом». Редкие люди после их обработки выходили не стукачами. Из моих друзей только двоих могу назвать, Мишу Белгородского, например. Он, кандидат наук, ушёл в дворники, сказав в КГБ: «Я не смогу стучать». Ещё Булата Галеева, который создал СКБ «Прометей». Он тоже чудом выдержал. Пугали всех одинаково: лишим, отберём, запретим… И так же одинаково обещали в случае согласия: допуск, должность, чины… Как угрозы, так и обещания выполнялись. Кому-то чего-то надо было – соглашались. Но я не могу ругать стукачей. Мне их жалко. Удивительно, но просто жалко». И Диаса среди несогласившихся сотрудничать с КГБ Виль не назвал. В этом они были квиты. Спросите, как же они со всеми этими ужасными подозрениями могли дружить столько лет? Не знаю, во всяком случае, с Николаем Беляевым, когда тот вдруг признался, что ходил на премьеру Валеева, чтобы написать «рецензию», Диас больше не общался. Мустафин же с Беляевым не переставал дружить даже тогда, когда тот переехал из Казани во Владимирскую область. Сам Виль подтверждал, что его «на Черное озеро» не вызывали никогда. Хотя постоянно им интересовались: «Каждый, кто ходил на «собеседование» в комитет, потом говорил мне: «Знаешь, там тобой интересуются», – рассказывал Мустафин в том же интервью. – «Да ладно, – отвечал я, – им положено, у них работа такая». Следуя логике, которую Виль приписывал органам, нетрудно понять, что на Черное озеро его не вызывали по простой причине: вряд ли можно склонить к сотрудничеству человека, у которого в застенках НКВД безвинно убили отца! Их поколению гэбистская тематика не давала покоя до последних дней, хотя для других она вряд ли сегодня актуальна. Видно, крепко шестидесятникам досталось от всесильного в советские годы ведомства. Виль Салахович не осуждал тех, кому не удалось избежать чекистских сетей. Валеев до последнего не был готов жалеть и прощать. Наверное, у него было на то право. И Рустема Кутуя, брата своего двоюродного, Диас так и не простил, хотя об этом его так просила Гортензия Никитина. Что же касается Кутуя, то известие о смерти лучшего друга Виля он переживал крайне болезненно. В последние месяцы к нему уже редко кто приходил – все знали, что Рустем Адельшевич болеет. А тут еще надо было случиться беде: на ровном месте он упал и сломал ногу. Точнее шейку бедра, что в этом возрасте практически не лечится… Привычным для него настроением стало то, что он описал в одном пейзаже: «Есть у Игоря Вулоха, художника когда‑то казанского, картина предзимнего поля, обносимого позёмкой. Картина моего настроения, если не сказать больше – среднестатистического состояния. Тоскливость сжавшейся равнины, дрожащие былинки и жесткий, широкодышащий ветер – говорят об одиночестве и бесприютности пронзительного пространства. Картина эта часто возникает передо мной. А во сне и того примечательней: в таком поле я встретился с отцом, он – в шинели, я – в демисезоне, почему‑то оба нараспашку. Обогрели друг друга, сомкнувшись. Я отчётливо видел двух мужчин одинакового роста среди поля. И так это было жутко-реально, что я, проснувшись, долго не мог избавиться от холода. Лежал, взбудораженный сиюминутностью свидания. Что‑то произошло: ко мне вернулся горький запах, далёкий, уже совсем забывшийся, утренне-табачный, горьковатый запах отца в теплыни и благодати детского утра жизни, когда я слился с отцом до малой косточки. Только теперь было холодно и одиноко среди белого, белого – пустынного». Больше Кутуй не вставал с постели. Его не стало 7 января 2010 года – через три месяца и три недели после смерти Мустафина. Не сомневаюсь ни секунды, что там его первыми встретили сын Адель и друг Виль – раб Божий Владимир, как написано у Мустафина на могильном кресте. В том же 2010-м не стало и Диаса Валеева. В последние годы он часто лежал в больнице, перенес инфаркт, судя по всему – не первый. Уже несколько лет ничего не писал, занимался составлением Свода своих сочинений в семи томах. Потом их стало восемь. Пять из них вышли в Татарском книжном издательстве – отдельными изданиями, без нумерации, но в едином оформлении, которое различается лишь цветом обложки. Три тома художественных произведений вышли в белом коленкоре, два философских – в коричневом. Но главное, все они изданы в авторской редакции, их тексты Диас Назихович называл каноническими. Остались неизданными три тома, их выход в свет планировался к 70-летию писателя, но в 2008-м грянул мировой кризис… Что ж, до 75-летия остается два года, может быть, к тому времени успеют издать? Как я уже упоминал, Диас Валеев считал, что в маленькой квартире на улице Груздева уже лет пять доживает своей век некий Д.Н. – обычный микро-человек, литературный секретарь и душеприказчик истинных (мега- и макро-) уровней писателя Диаса Валеева, ушедшего невидимкой в некие выси… Впрочем, он не исключал возможности когда-нибудь еще что-то написать. Но уже под псевдонимом, совсем в другом ключе. Вариант такого псевдонима появился за полгода до смерти в «Звезде Поволжья», газета опубликовала последнее эссе писателя «Быть или не быть», подписанное «Саид Веелав» – палиндром легко читается справа налево и вызывает невольные ассоциации. Так, от фамилии Веелав прямо веет любовью (love). А имя сразу вызывает в памяти одинокого «неуловимого мстителя» из культового фильма «Белое солнце пустыни», которого в самом начале товарищ Сухов откопал из песка и к которому потом Саид приходит на помощь – всегда неожиданно, но вовремя. И на вопрос, откуда он взялся, отвечает неизменно: «Стреляли!» Эссе Диаса-Саида тоже выстрелило. Речь в нем шла о коллайдере, который построили на границе Франции и Швейцарии и который грозит погубить все человечество. Валеев-Веелав вновь обратился к теме техногенного апокалипсиса, занимавшей его в последние годы. Помню, Диас Назихович признался, что писалась статья долго и давалась трудно. Поэт Евгений Сизов сразу разместил последнее эссе на созданном им сайте valeev-dias.narod.ru. Даже на пороге своей смерти писатель тревожила возможная гибель человечества по чьей-то жадности и тупости… В последнее время Диас Валеев часто говорил о смерти. К уходу был давно готов. Однажды передал мне свое «Последнее слово». Мы хранили конверт, подписанный «Вскрыть после моего ухода», в сейфе у главного редактора «Казанских ведомостей» Венеры Якуповой. Насколько мне известно, другой экземпляр завещания находился в Министерстве культуры Татарстана. В нем Диас Валеев запретил трупорезам-патологоанатомам прикасаться скальпелем к его телу. Просил не предавать его тела земле, поскольку страдал клаустрофобией. Пожелал, чтобы на четвертый день после кончины его тело сожгли на берегу Казанки, за Арским кладбищем, у моста «Миллениум» через Казанку. Известие о смерти Валеева было неожиданным. За три дня до этого он звонил мне на работу. Просил зайти как-нибудь. В разговоре обмолвился, что Дина Каримовна попала под машину, у нее сломана нога. В субботу, после занятий в театральном училище, я сел в машину и еще раздумывал – заехать ли к Валеевым (их дом всего-то в трех кварталах). Но подумал, что неудобно беспокоить, все-таки супруга больна… А на следующий день она позвонила мне по телефону и сказала: – Диас Назихович умер. В воскресенье 31 октября он чувствовал с утра себя неплохо, приготовил жене завтрак. Потом они смотрели по телевизору какой-то старый советский фильм из их молодости. В дверь позвонили. Дина Каримовна уже могла передвигаться по квартире при помощи специальной каталки, поэтому решила открыть сама. Внук принес молока и свежие газеты. Бабушка поговорила с ним совсем недолго, закрыла за ним дверь и вернулась обратно в комнату. Диаса уже не было в живых. На следующий день с утра в минкультуры прошло совещание по столь печальному поводу. Мы с Гараем Рахимом составили некролог, который после подписывало высшее руководство республики – так положено по статусу лауреата Государственной премии имени Г.Тукая, заслуженного деятеля искусств РФ и РТ. О разведении погребального костра чуть ли не в центре Казани, конечно, вопрос не стоял. Договорились, что тело повезут в Москву на кремацию. Дело в том, что построенный еще в прошедшем тысячелетии на Самосыровском кладбище комплекс крематория в эксплуатацию до сих пор не запустили. Первому президенту республики показалось, что «это не наш метод». Прощание с писателем состоялось в фойе музея Горького, где годом раньше мы прощались с Вилем Салаховичем. Кстати, тогда Равиль Исхаков снял нас вместе с Диасом Назиховичем – и это была последняя наша фотография на память… Прямо с панихиды заказанный микроавтобус увез его тело в Москву. А мне позвонила вдова и попросила помочь исполнить его последнюю волю. В субботу я заехал за ними. Дина Каримовна поехать с нами не смогла – плохо себя чувствовала. Мы отправились на пляж «Локомотив» с Диной Диасовной и ее подругой Светланой Арсеновной. На прогулочном катере, владельцем которого был знакомый замдиректора «Ритуала», долго выбирались к устью Казанки. Все это снимали телевизионщики, чтобы вечером выдать в эфир душещипательный сюжет… Все помнят жаркое лето 2010-го. Не менее аномальной выдалась и осень – реки обмелели настолько, что катер не смог пройти под железнодорожным мостом у Адмиралтейской слободы. Так что развеять прах Диаса Валеева пришлось напротив острова Маркиз, практически в акватории Волги, а не Казанки. Оставшийся в траурной урне пепел мы повезли на Татарское кладбище, где с утра, по просьбе Дины, уже вырыли небольшой круглый шурф на могиле родителей Диаса Назиховича. В него дочь опустила урну с прахом. Позже над могилой совершили тенгрианский ритуал. Немного праха, оставшегося на бумаге, в которую была завернута урна, я отвез на то место, где просил Диас Назихович совершить ритуальное auto da fе. Прямо у въезда на вантовый мост «Миллениум» есть знак «Река Казанка». Его я выбрал ориентиром. Справа от него, на взгорке, рассыпал пепел в умершей траве… Оттуда открывается прекрасный вид широкой панорамы казанского Заречья, которую так любили все трое наших друзей. Там я мысленно простился с ними, на высоком берегу Казанки, за Арским кладбищем – совсем недалеко от того места, где нашли свой последний приют Виль Мустафин и Рустем Кутуй…
Послесловие Наш трамвай делает последнюю остановку. И настало время оглянуться на пройденный путь. Рустем Кутуй рано заявил о себе, как о писателе, книги его выходили в Казани и Москве, его проза стала открытием 60-х. К драматургии Диаса Валеева театры проявили интерес в 70-80-е годы – и такой географии постановок не знал ни один из татарских драматургов ни до, ни после него. Что же касается поэзии Виля Мустафина, отдельные ее подборки стали появляться в конце перестройки, в 90-е годы прошлого столетия (и тысячелетия), а книги появились лишь в 2000-х. Настоящий масштаб мустафинской поэзии, думаю, будет оценен лишь в XXI веке… И все же, несмотря на жанровую разность их творчества и несовпадения их творческих взлетов – все трое прожили жизнь в одном городе, прошли путь в одной связке. Дружили, ссорились, даже враждовали… Конечно, было всякое за долгие годы. Но все же больше было общего. Прежде всего, все трое писали на русском языке. И оставили заметный след – в прозе, драме и поэзии – и татарской, и русской литературы. Собратья во пере, бывало, обвиняли их за это чуть ли не в предательстве. Даже словечко с легкой руки Чингиза Айтматова (великого киргиза, писавшего по-русски) запустили в оборот: манкурты, манкуртизм… Убежден, все это скоро забудется. Израильские литераторы, например, справедливо гордятся нобелевскими лауреатами Борисом Пастернаком и Иосифом Бродским, как и другими евреями, которые писали на русском языке. А румыны, скажем, чтут славу Эжена Ионеско, хотя тот сочинял свои абсурдистские драмы по-французски. Со временем, как мне кажется, творчество Рустема Кутуя, его брата Диаса Валеева и их друга Виля Мустафина будет признано классикой татарской литературы ХХ века. С той лишь оговоркой, что через двадцать лет еще останутся в Казани люди, которые будут читать и интересоваться литературой. Рустем Кутуй ушел от нас на Рождество, 7 января 2010 года. Наверное, это должно что-то означать. Впрочем, Кутуй не был религиозен. «Христос проповедовал любовь, самое сильное, что может быть, – говорил он в последнем интервью. – Можно любить не только женщину – вообще отношение к жизни именно как предмету любви, например, к деревьям, цветам, небу, облакам, к тому, что находится между ними, всегда было присуще человеку. Он об этом не задумывался, а занимался своими делами: готовил еду, обустравивал жилище, занимался, скажем, деторождением… а, в сущности, сохранял в себе любовь – к теплу, к пещере и так далее. А сейчас? Именно этот промежуток зачем-то хотят травмировать всякими нанотехнологиями. По-моему, одна любовь держит весь мир…» Такая вот нехитрая языческая мифология от Кутуя. По свидетельству супруге, Рустем Адельшевич не был ни мусульманином, ни христианином, но считал себя верующим человеком. Он верил во Всевышнего, в Отца… Говорил: – У меня с Ним свои отношения. В отличие от двоюродного брата Диаски, который скончался в один миг, без единого вскрика боли, просто заснул, а также друга Вильки, который преставился достойно, без особых физических страданий, со всеми простившись и доделав все дела, словно превратив свою смерть в прощальную поэму – в отличие от своих друзей, Рустем Адельшевич умирал тяжело. И лишь одна жена Светлана Григорьевна знала, как ему было плохо. Возможно, слабым утешением Кутую служила сказка, которую он рассказал в середине лета молодой журналистке? «Я называю луну небесной княжной. Когда она появляется у меня на балконе, я определяю, какой будет погода. В сказке моей жизни так: она прилетит за мной, прежде чем мне исчезнуть с лица земли, скажет: «Пойдем прокатимся, я тебе космос покажу». И вся она воздушная, пушистая, теплая, по ощущениям вполне земная. А после путешествия состоится небесный совет во главе с Богом, который, как и моя небесная княжна, лика не имеет – это же духовная жизнь человека. На совете мы решаем, возвратить меня на землю, где я промаялся вполне достаточно, но уже в другом виде, или нет…» Как видим, Рустем Кутуй до конца остался маленьким мальчиком – мошкой, клопиком, невидимкой! И эта верность экзюперианской теме в жизни и творчестве, согласитесь, потрясает. «Отец потерялся за стеной времени, давно, навсегда. Лишь моя дума, моё воображение способны воскресить его. Я виноват перед тобой, отец, прости, что пью доброе вино жизни в одиночку… Чувство родины, корня, отца-матери, порога не затухает, как сегодня пытаются нам внушить безродные вещатели, а, наоборот, усиливается, наливается по осени соком, крепнет. Это несомненно, это естественно, как ток крови. Только слепой не увидит этого, замкнувший уши не услышит. Пожалуй, главное знамение конца века и тысячелетия как раз возвращение, а не отвращение к истоку, к беспрекословной истине – родине». В этом – родина кутуевского духа, его нравственный стержень, духовная доминанта. К прошлому в своих лучших чувствах возвращался все время и Диас Валеев. Но видел там себя не маленьким мальчиком, а смелым юношей-революционером. В трагедийной хронике «1887», посвященной событиям студенческой сходки в Императорском Казанском университете и «боевому крещению» Володи Ульянова, уже в первой ремарке автор допускает, казалось бы, непозволительную для драматурга вольность: собственную исповедь! Напомним, вступительная ремарка пьесы обычно указывает, где происходит действие, в ней дается краткое описание декораций. Скажем, «Таганрог, 19 ноября 1825 года. Кабинет императора Александра Павловича в бывшем доме градоначальника Попкова». Вместо этого Диас Валеев первыми словами исторической трагедии обозначил время и место пребывания своего истинного «Я»: «Углы и комнаты, сдаваемые внаем, переулки, тупички, крест церкви и башенка минарета; чей-то сдавленный крик, светящееся в тумане окно – негаснущий лик конспиративной, подпольной России, устремленной в неведомое, глядит на меня из прошлого. И мне кажется иногда, что где-то там и родина моего духа. И там, с ними – я сам». Так написать мог только человек, в котором не угас юношеский максимализм, который ищет в жизни и творчестве ответы на проклятые вопросы… Таким Диас Назихович остался до самого конца. Не простил, не покаялся, и наверное, даже не понял в последний миг, что с ним произошло. Откуда вдруг перед глазами возникло то новое, ранее невидомое… Виль Мустафин, как мне кажется, из всех троих подготовился к уходу так, как он это себе представлял. Такой же атеист по воспитанию, как и его друзья, он всю жизнь шел к Богу. «Самой доступной к шестидесятым годам оказалась литература по буддизму: к ней вели и Герман Гессе, и Шопенгауэр, и йоги, – писал Виль Мустафин в эссе «Мои отношения». – Затем появилась литература по древней философии Китая и Индии. Чуть позже стали доступны источники по католицизму, протестантизму. Еще позже по православию. Еще позже – русские переводы Корана. К этому времени уже были прочитаны книги Ветхого и Нового заветов. Из всего прочитанного симпатии мои распределились примерно в следующей последовательности: 1) православие, 2) буддизм, 3) протестантизм, 4) магометанство. Остальные реально существующие церкви я относил к «сатанинским» (туда же ушло и практическое мусульманство, которое я резко отделяю от идей и установок Магомета, изложенных в Коране; там же – и большинство книг Ветхого завета; там же – практический иудаизм и все известные мне современные секты различных мировых религий). Следовательно, к тому времени, когда моя потребность «прислониться» к одной из исторически сложившихся земных церквей приобрела состояние «насущной», выбор мой пал на православие. Помехой для окончательной реализации этой потребности служили два фактора. Главный: мой дед по материнской линии Сулейман Мустафин, только благодаря заботам которого я остался среди живых на этом свете, был яростным мусульманином. Второстепенная: русская православная церковь вся сплошь состояла из ставленников ЧК, НКВД, МВД, КГБ – в исторической последовательности этих зловещих аббревиатур. Из факторов, способствовавших «свободе» моего собственного выбора, было то, что я не был – ни родителями, ни дедами – приобщен ни к одной из церквей, т.е. не был ни «обрезан», ни тем более – крещен. Вот в этой «тесной широте» выбора, с тяжелыми переживаниями, многочисленными устными беседами со служителями различных конфессий, включая и русскую православную «катакомбную» церковь, я, наконец, принял крещение в русской православной церкви на Арском кладбище в Казани, где приобщил меня к святым тайнам мой давний друг (друг и Кости Васильева) протоиерей этой церкви (по светскому образованию – физик) отец Игорь Цветков, который чуть позже крестил и жену мою, и внучку Машеньку». Таким образом, он пришел к православию. И в дальнейшем об этом не жалел, наоборот, все больше убеждался в правильности своего выбора. Мы не раз говорили с ним о религии, могу сказать, что я многому у него учился. Но так могут сказать многие, кто знал Мустафина. Тяжко болея, не пытаясь обманывать ни себя, ни других относительно скорой кончины, Виль Салахович вел себя как христианин, верующий, что смерть – это не конец, а начало нового пути. И встретил свой последний день в ясном сознании, в кругу жены и сына, в безмолвной многочасовой молитве… Когда-то в музей Горького все трое приходили в литобъединение. Позже Рустем Кутуй и Виль Мустафин тем ЛИТО руководили. А между ними долгие годы занятия там вел их друг по прежнему литобъединению имени В. Луговского – известный казанский поэт Марк Зарецкий (теперь ЛИТО носит его имя). О Диасе Валееве я написал книгу «Драма диасизма», которую подарил ему утром 1 июля 2008 года, в день его 70-летия. Теперь пишу книгу о поэзии Виля Мустафина. А своеобразную трилогию хотел бы начать с размышлений о прозе Рустема Кутуя. Вот только дал бы сил Господь справиться с этой творческой задачей… Практически в течение года от нас ушли три больших казанских писателя – Виль Мустафин, Рустем Кутуй и Диас Валеев. В жизни их многое связывало. Если не дружба, то родство, если не взгляды на жизнь и литературу, то хотя бы общая точка старта. И к финишу, увы, все трое подошли одновременно. И еще я верю, что там… они снова встретились – Виль, Рустем, Диас. Они были молоды и талантливы, они много успели на этом свете, в другой стране, в ином столетии. К сожалению, все это – уже другая история. Их невосполнимость в литературной жизни Казани – и вместе с тем их невидимое присутствие – до сих пор не я один здесь ощущаю явственно. Как знать, возможно, мы еще позавидуем им, так вовремя ушедшим из этого безумного мира. Октябрь 2011 Казань
Автор сердечно благодарит за помощь в создании и издании книги Светлану Григорьевну Хозину Юрия Анатольевича Балашова Ольгу Георгиевну Левадную Николая Петровича Алешкова Галину Михайловну Килееву Владимира Игнатьевича Курашова Флеру Сибгатовну Мустакимову Рашита Агзамовича Залялиева Маргариту Викторовну Небольсину
|
СОНЕТНЫЕ ВАРИАЦИИ Мустафин В.С. Сонетные вариации: Книга стихотворений. – Набережные Челны: АНО «Издательский дом «Стрежень», 2002. – 68 с.
В книгу включены сонеты, разные по тематике и времени создания, пятнадцать из которых объединены в «венок». Кроме того книга содержит стихотворения, представляющие собой своеобразные вариации сонетной формы.
Сонет капели Люблю сонета строчечную вязь ручным крючком плести за петлей петлю, чтоб петельки весеннею капелью запели, в ручейки соединясь.
И – слово за слово, сплетаясь и лучась, – небесной глубиной заголубели, а мир земной в чудеснейшей купели омылся б, светлым ликом осиясь.
Неслыханной доселе чистоты мелодии над нами б зазвучали, как будто возвращались к нам мечты, о коих мы еще и не мечтали.
И словно оказались мы в начале творенья, где не знали наготы…
Сонет стиху
Изящество бумажного листа, изысканность неписаного слова влекут меня, наверно, неспроста, – в них что-то есть. А что?.. И снова скован
рационалистический мой ум, мозги темны, как с тяжкого похмелья… Зато душа – змеёй из подземелья – вползает в мир, где царствует фатум…
И взгляд ее, покрытый тонким веком, преодолев отсутствие ресниц, любуется акустикой глазниц
и, облекая ласковостью жриц, объемлет храм невиданнейшим светом, что истекает из глубин темниц… 1992
* * *
Изящество рисунка и окраски изысканность скрывают за собой как за ажурно-тонкою чадрой мир красоты от грубости огласки.
Искусство не сравнимо ни с игрой воображенья, преданного страсти, ни с прихотью иной телесной масти, и в нём художник – раб, а не герой.
Потворствуя вальяжам волшебства, он в них блюдет каноны Божества, быть может, в муках, но не прекословя.
И не противясь зовам естества, – как зимам не противится листва, – смиренно служит в чудном храме Слова. 2001
Поэт и время
«Служенье муз не терпит суеты…» Блажен поэт, поведавший об этом, блаженны музы, знавшие поэта, блажен их мир, далекий, как мечты…
В умах толпы законы красоты трактуются полезностью предмета, а выгода – важнейшая примета достоинства. Поэт, где ж ныне ты?..
Сегодня он в толпе – как сын толпы, и ритм ему толкут её стопы, и рифму тыщезевный рёв диктует.
Давным-давно стезя его тропы единственной затоптана. И пыль чужих сапог судьбой он именует. 13.04.2000
Реквием по ненаписанным стихам
Моим непоявившимся стихам – уж зачатым, но нерожденным детям, слагаю Реквием, как плачу по снегам, истаявшим в прошедшее столетье.
Пою я Песнь, несбывшиеся, вам, которых вещим знаком не пометил средь суеты житейских перипетий, стяжая пищу, строя ли вигвам…
Прекрасный луг, где цветом цвел сонет, залит цементом, выложен паркет – доска к доске – без щели и зазора.
Возведено жилище, словно храм, где места нет отторгнутым стихам, – свидетелям холуйского позора… 26.04.2001
Мелодия ума
Звучит мелодия ума, – тонка, изысканна, изящна. Да слух имеющий обрящет и вторы гласы, и прима.
Послушной логики тесьма, оставив помыслы о вящем, выводит тремоло блестяще, колоратурнейше весьма,
путем извилисто-превратным вползая плавно-аккуратно в гармонию небесных сфер.
И пелось будто о приятном – разборчиво вполне и внятно… И ухмылялся Агасфер… 07.03.2001
* * *
Когда на Моцарта нисходит вдохновение, у небожителей не ладятся дела. Толпятся души их (тенями) в доме гения, напоминая (в профиль) бывшие тела.
И, уловив святые зовы единения, голубизна небес на травы возлегла. Раскрыли рты (при наблюдения видения), селяне мирные соседнего села.
Замолк петух, (что метил встарь деянья грешника), а клушка спешно (от волнения) снесла пяток яиц (в корзине памяти орешника, сплетенной загодя, когда была весна).
Являлась музыка – дыханьем цвета вешнего – в убогий мир земной скупого ремесла… 07.03.2001
* * *
Стихи роятся мошкарою вокруг бедовой головы (как-будто не вредят здоровью, коль доктора мои правы).
Садятся тихо в изголовье ночной провидицы – совы. Та что-то воет не по совьи, – и слов не разобрать, увы…
Так ритуально-еженощно вопят еще живые мощи до-вавилонские стихи.
До-человеческие рощи могли бы их понять, и то еще – с утра, – пока ветра тихи… 20.11.2000
Отговорочный сонет Роману Перельштейну
Поэт имеет право на ошибку, он тоже хочет быть «таким, как все», – имея доступ к утренней росе, лакать из лужи низшего пошиба.
А Муза – выпускница всех консе- рваторий мира, возопит фальшивку, желая вырвать чудную наживку, ту привязь рабскую к изыску и красе.
Бывает же: извечный домосед, лишь одиночества алкающий сосед, вдруг убежит на пару дней из дома,
чтоб окунуться в мрак тупых бесед, пустых сует, чем жив весь белый свет, – побыть земным, веселым и весомым… 26.11.2000
Опоздание
Для покаянья нет уже сроков, – со временем в миру – сплошные беды: по молоду – не лепятся беседы, по старости – обилие грехов.
И совестно вымаливать монеты, расположась у Стиксовых брегов в компании убогих стариков, чтоб выведать Хароновы секреты..
Освободясь от всех земных забот, но Мнемозиных не отведав вод и позабыв священные заветы,
грядущих тайн не ведая красот, они надеждою на благостный исход – огнем лампады гаснущей согреты… 20.04.2001
О моменте мудрости
Прихода мудрости момент весьма забавен и разумом совсем неуловим… Как чистота ребенка, он храним десятком тысяч штор, завес и ставен…
И потому кичения интим, что блага чуткой совести избавлен, так непотребно нагл и так нахален, – до неприсутствия в сюжетах для картин…
Уж ты изъят из лежбища кретин- ных масс, отринут ими иль отставлен, но не унижен, даже не ославлен…
Се – новый ритуал Святых крестин во имя Господа, которому престиж не столь противен, сколь весьма печален… 25.04.2001
* * *
А некто молвил: «Выбери пример и стань подобным… Или постарайся…» Подобострастье – лишь одна из мер лишенья дара Божьего. Несчастье…
Но жизнь дана… Терпи и доверяйся согласию естественности вер. Ведь есть Христос! (как есть и Агасфер, – но вера неделима на две части).
Нам остается праведность причастья – как радость отдаления от страсти земной и умаления потерь.
И наши повседневные ненастья осветятся когда-то в одночасье. Надежда так наивна… Словно дщерь юнейшая…
Памяти Бориса Зыкова
Судьбой заполнена квартира: с ума сбежавшие глаза торчат из кухни, из сортира, пронзая лики в образах.
Глаза летят поверх подира, горе взметаются и за, – плывут, вплетаясь, как лоза, в тоску небес и муку мира.
Творит художник, создает былые мифы. И снует резец, рукам его послушный…
А дух, сей мир покинув душный, уйдя от суетных забот, хвалу Спасителю поет…
Машеньке – в двенадцать лет
Двенадцать лет… Для жизни промежуток невесть какой, – начало естества. Лик юности, зардевшийся едва, как нежный цвет зари в начале суток.
От детства пробуждается рассудок, – светлее взгляд, яснее голова, – уж смысла ищут слабые слова и ловит взор грядущего рисунок.
Все это впереди, когда зенит воспримет жизни будущей светило, – ведь утро лишь намеки возвестило, и пенье птиц надеждою звенит.
Но даль томленьем счастия манит, – в свои права Судьба твоя вступила… 24.06.2000
Самоустановочный сонет
Освободить себя от черноты, заведомо предосуждая чувства, что омрачают светлое искусство поэзии – блаженной, как мечты.
Но сделать это можешь только ты, искоренив сорняк, возросший густо в низинах собственных, и засевая пустошь ростками радости небесной чистоты.
Надежда есть, что вырастут цветы невиданной тобой досель окраски и разнесут свой аромат прекрасный
в те уголки, где прежде понапрасну хранились, разливая дух ужасный, запасы хмури всякой и тщеты… 26.03.2000
Сонет покою
Снега нещадно бились над землею, а над снегами – в горней высоте – в своей бездонно–синей наготе – томилось небо, скрытое зимою.
Под аккомпанементы злого воя дарили вьюги зренью свой концерт, пытаясь в обращенном к ним лице запечатлеть испуг – гримасой боли.
Но их хитросплетенья и уловки сдувались, как пустые заголовки, – покоем преисполнена душа:
молчат ее бескрайние просторы, – она не внемлет ропоту раздора, беззвучною прозрачностью дыша…
Мирской сонет
Извечное стремление людское к любви, отдаче, жертве и добру бледнеет, словно лунный свет к утру, завидя ранью племя заводское.
Как будто населенье городское, обезумевши, тянется к костру, чтоб на его пылающем ветру погибло все, что в мире – не мирское…
И вожделенно дьявол правит пир, в кострище зла похлебку горя грея и становясь от слез людских бодрее…
Свой хоботок упрятал в нос вампир, – ведь в две ноздри сосется кровь быстрее… Быть может, зря напомнил о добре я?..
Сонет планете
Из всех событий нынешнего лета мне более запомнилась зима, и как–то не выходит из ума столь постоянный выбор ею цвета.
И это странным кажется весьма… Как-будто наша старая планета, укрыв себя от притязаний света, светить другим пытается сама.
За миллиарды лет существованья не старятся блаженные желанья – вернуть у Солнца взятые лучи.
О, Мать–Земля, ведь мы твои созданья, – чуть приоткрой законы мирозданья и нас святой отдаче научи…
Перечитывая Данте Надиру Альмееву
Впиваю Данта горестный бальзам и не могу от чаши оторваться. Нет помыслов цикутой отравляться, и нет нужды потворствовать слезам.
В дороге жизни скучно повторяться и притворяться радости призам, – забыл слова волшебные Сезам, а ворота устали отворяться.
Внимаю молча музыке эпох, свивающих потоки полифоний, и выдохом сменяющийся вдох сливается с мелодией симфоний.
И круги Ада вычислять излишне, когда нас смертью одарит Всевышний.
* * *
Когда Язык уводит «в нетуда», – страну, где я ни разу в жизни не был и даже в донных помыслах не ведал что попаду когда-нибудь сюда, –
я, как слепец под чужеродным небом, ступнями ног не чувствуя следа, бреду из ниоткуда в никуда, дыханием осваивая небыль.
И запах трав, неведомый доселе, закружит голову, как в детстве карусели, и вспомню я, как курится туман
над озером, раскинутым в постели одной из тех предутренних расселин, где лес хранит свой сладостный дурман.
Хирургический сонет
Кем надо быть, чтоб вздергивать опять его на дыбу жизни и мучений?.. У.Шекспир
Я к вам приехал умирать, а вы, обрив башку до пуза, – ту, что не выдержала груза ума земного, – залатать
решили – просто и привычно. И операция отлично прошла – по всем мирским статьям. Спасибо… Бог вам судия…
Вновь возвратился разум миру, – как в пустовавшую квартиру вошла – из отпуска – семья.
И лампы вздули… И кусочек души, не ставшей многоточьем, вернулся на круги своя… А я?.. 1992
* * *
Остановиться бы… Угомониться… Отрыть могилку… Выстругать доску… Судьба ж вдыхает пресную тоску, – как птах влюбленный обоняет птицу…
Все так никчемно на земном миру, так непотребно прихотям сознанья, – и вместо чистого стремления к познанью, ты – лишь свидетель пира на юру…
Уж трудно не солгать себе во сне, и ожиданья тщетны по весне среди людского псевдоликованья.
Лишь вздрагивает хвоя на сосне, не доверяя ложной новизне цветущй страсти самолюбованья… 26.04.2001
* * *
Понесу ли околесицу, поцелую ли звезду… Вознамерюсь ли повеситься, да удавки не найду…
По-над лесом месяц бесится. – Уж не чует ли беду?.. Я приставлю к стенке лестницу, – от греха по ней уйду
в мир далекий и таинственный, мир заоблачных высот, – доберусь, авось, до истины, коль маленько повезет…
Звезды светятся неистово, тыча в очи, как осот… 20.10.2001
Сонет родословию
Уж много лет прошло от тех времен, когда на Божий свет ты появился, – мир жизни был тобою обновлен и ты – впервые – миру удивился…
(Да и родитель твой повеселился, – ведь сын родился – это ль не резон! Сам, – явленный как плоть былых времен, – он в чуде плоти вновь осуществился.)
Вот так и мы, – плодя своих детей без долгих предисловий и затей, – в их судьбах видим продолженье рода.
Не выбирая даже время года, мы обрекаем – племени в угоду – на муку жизни близких нам людей…
Изгои Владимиру Высоцкому
Они всегда отторгнуты от быдла… Но, из себя исторгши их, толпа витийствует, не зная, что слепа. Не ведая… Иль Веды позабыла…
Но было!.. Помнит кровь, что это было, и лимфа помнит, вздувшая клопа: страшнее нет той воли, что тупа, как нет тупее боли, что остыла…
Лишь одному Всевышнему дано подразделять на ждущих и несущих, недавно присмиревших иль давно…
И меж людей живущих нету сущих, как между нищих не было имущих… Лишившись весен, вымерзло гумно…
Внеобщественный сонет
Живу в миру лишь только по нужде, – как ем и сплю – по самопринужденью: во сне мечтаю о непробужденьи, в обед – об отвращении к еде.
Как волны океана при дожде бунтуют против небоизверженья, как тело вопиет об обнаженьи, в плену одежд моля о наготе.
Но в противостоянии природ господствует над личностью народ, – воинственна стихия мелких капель.
Одеждами прикрывшийся урод чурается естественных красот, за камень выдавая плоский кафель.
День свершения
Настанет день, который не дано увидеть взору, скрытому веками. Но содрогнется даже темный камень, что канул в бездну, но не лег на дно.
И память жизни, минувшей давно, и явность дел, задуманных богами, сольются там в событие одно, как чудо, сотворенное над нами.
И вновь судьба вернется, повторив круги своя, предсказанные Словом, и прозвучит неслышанный мотив, вдруг оказавшись издавна знакомым.
Прольется дождь, слезою окропив мольбу небес, разверстых трубным зовом .
Ночная мгла
Когда заполнит дом ночная мгла, затихну я – беззвучен, бессловесен, взирая как ложатся клочья взвеси безмолвной темной тенью у стола.
Межстенный мир покажется мне тесен, и сквозь стекло стекая, как смола, сольюся с тьмою голого ствола, забытого и листьями, и лесом.
Обнявши древо крепко, как кора, с ним простоим до самого утра, впивая ночь под звук древесных песен.
Но подойдет рассветная пора под скрип пилы и стуки топора, – и станет мир опять неинтересен. 28.05.2002
ВАРИАЦИИ
Сонет моему сонету
То перевернут ты, то вывернут… Ты – как судьба моя, сонет… Я в детстве был из детства выдернут, мне камень заменил паркет.
И головою об пол бился я, – (мой первый в жизни суицид)… Одна лишь нянька ненавистная не вспомнила своих обид.
И отнесла меня на кухоньку, где пахло чем-то кисло-тухленьким, поила – с ложки – киселем.
Кормила булочкою пухленькой и всё шептала тихо в ухонько… Жаль, – в русском не был я силен… 20.11.2000
Псевдосонет
Поднаторев в писаньи деловых бумаг и прочих дьявольских посланий мозги мои изрядно подустали, что даже процедуры «полосканий» не могут вымыть дурь из головы.
Читаю ли журналы, но увы, – в ушах стоит лишь шелест их листаний, не шепоток листочков над лесами, не скрип телег и не плесканье сланей; а глаз объемлет мрак (как у совы).
Излишни безответные потуги, когда деревья, – помня друг о друге, забыли, что они – давно не лес, а нечто мелкое, что продают вразвес… 1990
Искушение…
Все лепетания небес суметь запечатлеть словами, хоть день и ночь над головами глумится неумолчный бес.
И вместо Божеских словес - зубовным скрежетом над нами - такие перлы, как “собес”, “протез”… и прочие цунами.
И молча ниспадая ниц, мы упадали на колени и в бессловеснейшем моленьи алкали жалости больниц.
И на всесилие темниц мы уповали в опаленьи… И отдаленье глаз и лиц - как откровенье власяниц…
Цыц!.. Цыц, вражина окаянный!.. 1989
* * *
Так изнемог, что выхода не вижу, совсем ослеп, – не ощущаю стен, как будто стал я вовсе пустотел, но все воображаю, что подвижен.
Быть может, наконец-то, мир иной меня прибрал в свои немые выси?.. Иль это вновь мои дурные мысли, пробравшись в сон, куражат надо мной?..
Моя мечта, ударившись в рассвет, обрушилась со звоном, – словно птица разбилась о стекло…
И стало вновь светло… Уж чей-то говор надо мной клубится… Но давит тяжесть непрожитых лет… 1982
Сила воли
Ишь воля, – до чего сильна! – так сжала собственное тело, что даже жизнь в нем оскудела, аж с хрустом – в грудь вошла спина…
Недаром физики твердят, что мир сжимается, старея, – мол, даже звезды, что сгорели, дырами черными свербят: они к себе весь мир манят, а заманивши, очернят…
Ах, воля-волюшка моя!.. – Уж сердце съежилось, черствея, уж я не знаю: что чернее, – зола иль песня соловья?..
Зовет в полеты полынья… 1983
Двойной сонет
Заложники банальности кабальной, шевелимся, моргаем и жуем, и о свободе песенки поем под звон цепей повинности кандальной. В существованьи вечно низовом, в позиции согбенности тотальной заботимся лишь только о земном, – вещественном, доступном, моментальном.
Но от сует сбегая в добрый час в укромный скит молитвенного бденья, мы ловим миг сошествия на нас неведомого чудного мгновенья, когда Господь раскроет наше зренье, наполня небом донца наших глаз, и одарит талантом озаренья, ниспосылая слуху дивный глас.
И мир, объятый ясным светом горним, предстанет взору истинно исконним, превоплощая наше бытие.
И прелести реальности витальной пред тайной сокровенности ментальной померкнут, растворяясь в забытье. 08.10.2001
Укороченный сонет
Покуда мне «не по плечу» осуществленье восхождений под сень небесных академий, я ночь себе укорочу,
занявшись сном, давно желанным, в который медленно и плавно стекут заботы и долги…
И снизойдет в меня нирвана, потоком теплого тумана окутав ласково мозги…
Сонет переполнения
Переполнясь лютой болью, тело рвется на куски, и клочки летят по взволью воем воющей тоски.
Так, уставши от недоли, встрепенутся вдруг пески, то ли бабочкой, то ль молью, – ввысь взметнув свои ростки.
Устремляясь к небу – к свету как посланники – с приветом от земли и от зерна.
Только есть одна примета: коль взойдешь весной, то к лету кормом станешь для зверья… (А в приметы верю я…) 1992
* * *
Бывают времена: своею тучной тушей тоска навалится и тщится раздавить мое земное немощное тельце,
упрется в грудь ногой, вытягивая сердце лапищей грубою, чтоб смять и разделить меня со мной, лишив гнздовья душу…
Но я смирен и тих, податлив и послушен, хотя уверен, – я неразделим, непобедим, покуда не нарушу
обета данного задолго до меня: «Не злить гусей. И не стегать коня».
Мой мир неразводим на море и на сушу, – ЕСТЬ НЕБО У МЕНЯ, С КОТОРЫМ Я ЕДИН.
Душа и мозг
Хотя наш вымысел невнятен, ему потворствует душа, – по-за обманом восприятий и под иллюзией понятий своих придуманных собратий ища.
Радушных домыслов неловкость, дрожащих робко перед ней, она смягчает, без уловки не замечая их обломков и словно сглаживая ломкость корней.
Но сокровенность откровений под непристойностью борений приоткрывает – за мечтами – извечной истины лицо.
А мозг его не замечает и, – уклоняясь от печалей, – не привечая озарений, смыкает логику в кольцо.
Такова жизнь
Любви полно!.. Куда ее девать?.. Уж раздаю и кошкам, и собакам, друзьям – в пивной, на улице – зевакам, и ублажить пытаюсь даже тать.
Любите! – я ору, как оглашенный… Но люди любят – не любить, а брать.
И плачу я, как плакал тот блаженный, который был не в силах не отдать…
Да, осужден дающий на отдачу, как обречен берущий – на нужду. И за любовь расплачивались сдачей, и принимали Божий дар как мзду.
* * *
Живу, полузакрыв лицо тупейшей маской соучастья, – предатель – в клане подлецов, несчастный – в лежбище несчастья.
Но нет меня ни там, ни тут, – с любым иным я – только он же. Нужны ль убившемуся лонжи?.. Нужны ль века толпе минут?..
Нужна ль свеча в церквушке старой, объятой пламенем огня?..
Нужна ли жизнь, коль нет меня?..
Безответный сонет
Как вызволить из жутких пут свою же собственную душу?.. Еще трепещет,.. но все туже её сжимающий хомут…
Что мне – живому – делать тут?.. Смиренно ждать, когда задушат?.. Кого боюсь?.. Чего я трушу?.. – Мозги ответа не дают…
Но нет ответа и от Бога… … Хотя б на чуть, хотя б немного ускорь, о Боже, мой уход.
Лишь рукотворного итога не дай свершить, – даруй иного, естественного эпилога, присущего судьбе природ…
Песни крови
О, как легка, – рекли, – рука сыновья. О, как крепка отцовская рука. Та, что возводит отроков становье там, где течет отечества река.
И, вроде, неизбывна та основа, что гонит наши судьбы по векам. И потому нам кажется легка та жизнь, что поутру начнется снова…
Но возмещенья дани не бывать, как возмущенью – в добром – не рождаться.
А детям – смерть отцов переживать и зовы крови вновь перепевать, чтоб новой песней предков возрождаться.
Слепцы мироздания
Хоть наши судьбы в будни вплетены и суета диктует нам поступки, а быт нас вынуждает на уступки,
но движемся мы все же вдоль стены, что осязаньем путь наш поправляет и обрамляет – с внешней стороны…
А изнутри… Кострища сатаны иль Божий светоч души освещает? А может, мозг нам истины вещает? - Пути каким огнем озарены?..
А сверху кто-то камушки швыряет… Строитель стен иль тот, кто разрушает ограды, что другим возведены? – Не различить, коль зренья лишены… 1992
* * *
Когда пройдет былое, словно случай, забытый в событийной пестроте, останутся лишь звездочки потерь над памятью туманной и зыбучей…
Не вспомнит гром прикосновенья тучи о тучу и уснет в глуби пещер, прислушиваясь к эхам древних вер, таких протяжных и таких певучих…
О, Господи, прости мою мечту, – любить сей мир, который и не чту… 26.04.2001
Сожаление
Витая в неге эйфорийной, мы далеки от тех проблем, что людям в качестве дилемм подносит мир наш аварийный.
Завалы катастроф серийных те разгребают между тем, кто убежал заумных тем, бредовым помыслом творимых.
И эта двойственность видений, боящаяся совпадений, нас разделяет, даже с теми, кто здесь нам дорог и любим…
Но все же мир земных радений, побед и псевдообретений с блаженным миром наших бдений вовеки несоединим… 05.03.2000
* * *
Глубины прячутся во тьме, их глаз людской не постигает. И свет, входя во тьму их, тает и плачет, бедный, как в тюрьме…
Неубедительный пример, но приведу его детали: когда деревья восставали, превосходя и свой размер, – все травы полегли – в опале, – не воспринявши далей дали, но ощущая бег кефали в пределы предков – в дебри вер…
что так естественно для твари Божественной – в миру потерь… 23.04.2001
* * *
И сны застенчиво туманны, и явь стеснительно хрупка, и утомительны обманы, и боль сомнений нелегка.
Изобретательность сознанья уж не настолько высока, чтоб, – породнившись с назиданьем, – забыть желание броска;
чтоб все излишества изысков души повергнуть в пустоту и сжечь дотла в бензинных брызгах и нравственность, и доброту;
чтоб всю извилистость травинок спрямить под жирною золой… Ужели так?.. И стонет инок, поникнув скорбной головой… 1982
Неизбывное
Изумрудные волны далекой реки все колышут во мне память вешнего цвета… Но пустынны поля, что не знали рассвета, и остывшие звезды, как ночью, близки.
Эта чудо-страна ожиданьем воспета, эта явность, – что сказочным снам вопреки, – снова гонит и гонит от тихого лета голосами: Прими!.. Привлеки!.. Увлеки!..
Только стоит забыться заботам домашним, только стоит уйти от мирской суеты, – возникает, – маня и моля о вчерашнем, – та страна – как виденье забытой мечты…
И остывшие звезды, как ночью, близки голосами: Прими!.. Привлеки!.. Увлеки!.. 1992
Химера познания
Жизнь познана. И узнана планида бедняжки человечека в миру…
Пока душа кожуркою покрыта телесною, пока она укрыта от всех блаженных таинств и сокрыта возможность взлета – в тела кожуру, –
играй, людёнок, жалкую игру, в которую ты принят как водящий, – здесь все – подделка, все – ненастояще: и правила, и даже сам вертящий…
Но не срывай повязки на пиру! – иначе, – тьма не схлынет и к утру…
Венок сонетов
Философические рассуждения о происках ума в отношении нравственности, представленные в форме венка сонетов
1. Живут же люди! Всё-то им понятно: погоны, должность, звания и чин… Растерянности вовсе нет причин, – благополучно всё и аккуратно:
опрятно выбрит, – если из мужчин; одета модно, – хоть и сверхзатратно, – коль женщина… При этом безвозвратно утерян лик – в сообществе личин…
Таков итог сверхмассовой культуры: один покрой – для умницы и дуры, одно стремленье – в ранг номенклатуры,
где «позу рожи» «имиджем» зовут, который не зависит от натуры, – текут ли реки, снеги ли идут…
2. Текут ли реки, снеги ли идут, – не молкнет глас общественного мненья за ускоренье времени движенья к великой цели. Вожделенно ждут
людские толпы скорого сближенья и – в нетерпеньи – ушками прядут. Но «тик» за «таком» стрелочки бегут, тревогу бьют (непрошенно) сомненья:
нехорошо, бессовестно, вранье… И хлопает крылами воронье, и каркает не очень-то приятно…
Бедняжка совесть, праведность ее на нет низводит, что твердил стократно рациональный ум, – толково, внятно…
3. Рациональный ум – толково, внятно диктует нам поступки и дела, чтоб непременно выгода была да и мундир остался незапятнан.
Ему (уму) отнюдь не презанятно признать, что коли прибыль возросла и в ваш карман прибыток привнесла, то значит, – где-то счет идет обратный…
И некий «Игрек» ввергнут в обнищанье, поверив во благие обещанья – вознагражденья за прилежный труд.
Вот тут-то наши гении вещанья приверженцам труда и прилежанья разобъяснят, – почем цена минут…
4. Разобъяснит, почем цена минут, нам хитрый мозг, расчетами плененный, и будет обижаться, уязвленный, коль намекнут, что жизнь не продают.
Себе присвоив Божий атрибут, рассудок наш, гордыней упоенный и лживостью логичности споенный, не в силах осознать, что цифры врут…
Ведь хитрость – это разум дурака… А истина всё так же далека и – для ума – всё так же необъятна…
А жизнь глупца действительно легка от умиленья, что ему понятно, откуда дождь, с чего на Солнце пятна…
5. Откуда дождь, чего на Солнце пятна, – узнав сие, становится легко прожить в миру: никчемно далеко, коль близкое доступно и наглядно…
И в этой жизни празднично-нарядной уже не слышим мы, как из веков взывает предок наш и тот, о ком он лишь мечтал во грезах безоглядных…
Заботы быта привели к забвенью значенья слов, что небеса нам шлют. И песне той, что ангелы поют, не внемлем мы, когда душа в затменьи.
Но чует наш сверхбдительный уют, куда лесные тропы уведут…
6. Куда лесные тропы уведут и где вражина-тать подстерегает, провидит мозг и нас оберегает, соблазнам нашим выстроив редут.
Вал возведя из всяческих «нельзя» и вырыв ров для незаконных «можно», путь завалил «определенно ложный», но вскрыл проход, где «верная стезя».
Обезопасил жизненный простор забором вех и стражами порядка, завесой шор обузил кругозор,
полет мечты обрекши на позор, а поступью признав лишь шаг попятный. Прекрасен мир!.. И жить весьма приятно…
7. Прекрасен мир!.. И жить весьма приятно в кругу людей, познавших жизни прок и взявших у нее – кто сколько смог (не принародно, а весьма приватно),
в кругу друзей, готовых дать урок, как это сделать тихо и прохладно, – в глазах толпы не выглядя прихватно, состричь оброк без суеты и в срок.
И это – не искусство, а наука – входить в любое общество без стука и слыть своим меж «этих» и меж «тех».
Нужна настырная и льстивая докука и – для гарантии – еще такая штука, – когда сомненья сердце не скребут…
8. Когда сомненья сердце не скребут, а в голове – холодные расчеты, – дуэт, достойный славы и почета, в глухом секрете, – а не то скрадут.
Тем более, что тут обычай крут и не в ходу здесь взаимозачеты, – лишь голый «нал», причем, без меры «черный» (при пересчете издающий хруст)…
И всяк, вступивший в сей порочный круг, не может даже проявить испуг – гримасами владеют все повально.
Власть над собой не наступает вдруг, – тренаж поденный от мозгов до рук… Но «рацио» так скучно и банально…
9. Но «рацио» так скучно и банально, что даже архитрезвый строгий ум, – невольный пленник монотонных дум, – перестает работать машинально.
И подсознанье, сникнув изначально, вдруг осознает, кто тут сват, кто кум, подняв скандал и породивши шум вопросным восклицаньем: «Кто начальник?!»
Пугая разум отпуском досрочным, пусть отдыхом коротким, но сверхсрочным, грозя дурдомом, ждущим, – мол, – давно…
И горло, оказавшись столь непрочным, родит «крамолу» басом хрипло-сточным: «Прекрасно то, что свыше нам дано»…
10. Прекрасно то, что свыше нам дано и в этот мир приходит вместе с нами. Но этого не знаем мы и сами, – оно в глуби таится, где темно.
Волшебное горчичное зерно, что некогда раскроется, как пламя, горя в груди и сердце наше плавя, объединит нас в Царствие одно.
Но, породнясь душою с чистым небом, земная жизнь представится как небыль, принять которую зело затруднено…
И способа простой добычи хлеба до старости не осуществлено, не выдумано, не обретено…
11. Не выдумано, не обретено способностей простого выживанья, приспособленья или пресмыканья (как у ползучих то заведено).
Ведь гордость – это не веретено, – крутить-вертеть при помощи сознанья своею личностью – не просто нет желанья, – достойному сие запрещено
его натурой, сущностью гордыни. И человек – с Адама и поныне – в плену у грешной псевдогероини –
пиет, алкая, гордости вино из века в век, как будто бы оно даровано, предопределено.
12. Даровано, предопределено… Но кем и где?.. Не извергом ли рая?.. Еще во время оно, избирая познанья плод (со змием заодно)
наш первочеловек ступил на дно реки проклятья… Что оберегая? Чего остерегаясь? Убегая какой беды?… Вот то-то и оно…
Но с этого момента кардинально преобразился мир земной реальный (он таковым остался по сей день):
ложь стала правдой, светом стала тень, но так похоже, словно зазеркально, как говорится, – роково, фатально…
13. Как говорится, – роково, фатально, – до мелочей детальных, до корней… И этот антимир нам стал милей того, который был первоначально.
И только церковь, действуя сакрально, хранит сусальный свет былых огней и в чтении своих «четьи-миней» о них напоминает (фигурально).
В земных законах силы сатаны настолько властны, прочны и сильны, что видеть это – скорбно и печально…
И занят мир строительством стены от тех красот, что были нам даны до проявленья жизни, – изначально…
14. До проявленья жизни, изначально имея дар воистину святой, мы век свой заполняем лишь тщетой, упорствуя при этом чрезвычайно,
теряем дар (как будто бы случайно)… Сгубив его, не плачем над судьбой, напротив, – любование собой приводит нас в восторг необычайный.
Под руководством воли и ума нам не грозят сума или тюрьма, – и стол богат, и лежбище опрятно.
Научного познанья кутерьма умножит клич наш в толстые тома: «Живут же люди! Всё-то им понятно!»…
15. Живут же люди! Всё-то им понятно, – текут ли реки, снеги ли идут, – рациональный ум толково, внятно разобъяснит: почем цена минут,
откуда дождь, с чего на Солнце пятна, куда лесные тропы уведут… Прекрасен мир!.. И жить весьма приятно, когда сомненья сердце не скребут.
Но «рацио» так скучно и банально. Прекрасно то, что свыше нам дано, – не выдумано, не обретено, –
даровано, предопределено, как говорится, – роково, фатально, – до проявленья жизни, – изначально.
|
ВОСПОМИНАНИЯ ДРУЗЕЙ ВИЛЯ МУСТАФИНА о его жизни и размышления о его творчестве
В этом разделе приводятся воспоминания и поэтические посвящения, написанные после кончины поэта осенью 2009 г. (кроме статьи М.Белгородского). Первыми приводятся воспоминания родной сестры Виля Салаховича, далее тексты расположены в алфавитном порядке фамилий авторов.
Чечкэ Салаховна Мустафина сестра поэта, математик
«ДА, ВИЛЬ БЫЛ МОИМ "ПУТЕВОДИТЕЛЕМ”… И НЕ ТОЛЬКО В ЛИТЕРАТУРЕ, ВО ВСЁМ!»
Немного о Чечкэ Салаховне: Родилась в 1929 г. По профессии – математик (как и Виль Салахович и его старший сын Эрнест). Училась в Казанском университете в 1946-51 гг. Работала в г. Куйбышеве (ТАССР), затем в Елабуге. Преподавала математику в Казанском пединституте (1963-1984 гг.). Виль Салахович, будучи младше её на 6 лет, говорил шутливо: «Мы с тобой “близняшки”».
Мы – Атнагуловы по отцу, Мустафины – по маме. Когда после ареста родителей дедушка (по маме) взял нас из детдома, то записал на свою фамилию. Мне тогда было 9 лет, Вилю – 3, между нами была ещё сестра Гуля (она умерла рано, в 1958 г.). После смерти дедушки (в 1940 г.) нас воспитывала тётя. От детства остались самые светлые воспоминания – со стороны это даже может показаться парадоксом: чего же тут светлого!? Нет, детство – это свет… и у меня, и у Виля. Всё было интересно, всё чудесно! И телёнок, и ягнёнок… Во время Войны держали корову (это на Галактионова – в центре города!). Благодаря ей и выжили. Когда тётя уезжала в командировки, я, Виль и Гуля втроём оставались на хозяйстве. Доить корову надо было вечером. Темно, страшно! Идём, бывало, в сарай все втроём. Виль несёт фонарь “летучая мышь”. Я доила корову, а Виль держал хвост, чтоб не махала. Летом было другое приключение: водили корову на пастбище – за Казанку: от ул. Подлужной был на тот берег мостик (его все так и называли: Коровий мост). Ходили через весь центр города. Я вела корову за верёвку, накинутую на рога, а Виль дрежал хлыстик и подгонял сзади. А у моста уже встречал пастух. Молоко потом продавали на Еврейском базарчике (где сейчас НКЦ «Казань»). Ели «заваринку» – отруби в горячей воде: как теперь манная каша. Жарили и ели картофельные очистки. Каждый год рождался телёнок – и жил в комнате в доме! Там же с нами жил и ягнёнок. А вся комната – 16 кв. метров. Но мы тогда не ощущали это как что-то плохое: было, наоборот, очень интересно. Виль бегал по коридору с ягнёнком, играл… Удивительно, что все соседи терпели и никогда не жаловались на шум. В школьные годы Виль с друзьями занимался футболом, гимнастикой, катался на коньках (стадион «Динамо» был рядом, через забор). Но при этом очень хорошо учился, с детства был «влюблён в математику». Книг тогда дома было ещё мало. Лишь когда я работала в Куйбышеве, стала выписывать книги по почте. С тех пор и началась у нас «эпопея чтения». Вилю тогда было 16 лет. Когда начались «подписки», Виль начал уже сам выписывать литературу: Гоголь, Чехов, Хемингуэй… Достоевский – чуть позже. Приобрели серию «Всемирная литература» (сейчас вся эта серия – у внучки Машеньки, она учится на филфаке). При тогдашнем дефиците книг, покупали сначала всё буквально без разбора. Но у Виля были удивительное чутьё и вкус. Сказались гены нашего отца – Салаха Садреевича Атнагулова – литератора, языковеда. Раз гены заложены – они дальше развиваются. А раз среда была русская – интерес развился к русской литературе. Даже в семье все говорили по-русски. Потом, уже в зрелом возрасте, Виль стал моим «путеводителем в литературе». Благодаря ему, я узнала и целиком прочитала Лескова, Шмелёва – особенно полюбила (как и он) «Лето Господне». Через брата впервые «познакомилась» и с Цветаевой, и с Высоцким (Виль в библиотеке целиком сфотографировал томик Высоцкого – крайнюю редкость тогда! До сих пор эта фотокнига у меня хранится). Да, Виль был моим «путеводителем»… и не только в литературе, во всём! Слушали вместе пластинки Шаляпина. Виль любил джаз (в университетские годы), позже – классическую музыку, особенно Баха, Бетховена, Моцарта. О его вере… Однажды я посмотрела фильм о св. Иоанне Кронштадтском и очень загорелась, захотела узнать о нём побольше. Виль дал почитать его дневники. Впечатление было сильнейшее. Позже я брала у него книги других Св.Отцов, но почему-то именно Иоанн Кронштадтский оставил самый глубокий след. Выбор Вилем именно Православия (он крестился, по-моему, в 1990 г., после тяжёлой болезни) поначалу смутил меня, ведь все наши предки были муллами. Но потом я почувствовала, что Бог – Один, а значит любой путь хорош, лишь бы вёл к Нему… всё моё смущение рассеялось! Мы с ним очень хорошо понимали друг друга. Сама я не принадлежу к какой-либо конфессии, но Бога – чувствую… и всегда молюсь Ему. Своими словами, внутри, и по-русски, и по-татарски. Помню, у нас была соседка по Галактионова – тётя Дуня (Авдотья) из Семиозерки: работала когда-то при монастыре, переехала в город после его закрытия в конце 20-х годов. Жила с кошками и… тараканами: не убивала даже тараканов – Божию тварь. Мы с ней очень дружили… насколько можно говорить о дружбе при такой разнице в возрасте: мы-то были почти дети, а она – старушка. Она перечитала всю нашу библиотеку. Виль и сейчас вспоминает о ней: «Святой человек». Возможно, она даже знала лично св. Гавриила Седмиозерного († 1915) – который позже, уже много десятилетий спустя, стал одним из самых любимых святых Виля. Но тогда ни Виль, ни я, конечно, не были людьми религиозными – к Богу шли постепенно и пришли уже ближе к старости. Самое яркое религиозное воспоминание – почти чудо! – связано у меня с предсмертной болезнью Виля, летом этого года. Ему предстояла операция, и он тогда впервые сказал мне: «Я может быть, уже не вернусь». Меня очень резанули эти слова – никак не хотелось в это верить, даже допускать такое! «Смерти я не боюсь, – говорил он, – но мне нужно обязательно быть на венчании и на свадьбе внучки Машеньки…» Он сомневался, перенесёт ли операцию – организм при таком состоянии мог просто не выдержать общего наркоза. И я, тоже в смятении, молилась, как могла, чтобы он перенёс операцию. У меня есть подруга Наталья – очень верующий человек. Я обратилась к ней: что делать!? Она посоветовала молиться иконе Божией Матери «Всецарица» – к ней обращаются при раковых болезнях. Наталья сказала, что эта икона – в церкви Св. Евдокии на Казанке. Я тут же, бросив всё, поспешила туда. Движение тогда из-за ремонта было перекрыто, и я, помню, шла пешком от Ленинского садика, через площадь Свободы и там – по Большой Красной. А народу – никого, будто город вымер. Хоть бы одна живая душа! Разъехались, что ли, все по дачам… Я приготовила деньги и почему-то всё думала про себя: «Только бы встретить какую-нибудь нищую – подать ей. Это было бы как знак, что всё будет хорошо… что Бог услышал!» И тут вдруг из переулка выходит ветхая-ветхая старушка… ну, очень старая!.. в какой-то бедной одежде, в платке. Идёт навстречу. Я думаю: только бы обратилась, попросила чего-нибудь!.. так-то дать ведь неудобно, если не просит – обидишь ещё человека. Почти молю про себя: «Только бы!..» И она подходит ко мне и говорит: «Я хочу попить». У меня как с плеч гора свалилась. Будто её Всевышний послал. Я ей дала деньги и говорю: «Попить у меня нет – зайдите в магазин “Миру мир”, там себе купите то, что нужно». И я нашла под горой церковь Евдокии. Иконы «Всецарица» там не оказалось, и мне даже не смогли объяснить, в каком храме такую икону искать… Но я молилась за Виля перед всеми иконами, ставила свечи… исступлённо молилась. Потом пошла в соседний храм, где Казанская икона – в Богородицкий монастырь: там молилась. Потом вспомнила, что рядом есть ещё Пятницкая церковь – о ней говорили репрессированные из наших знакомых, что там была пересыльная тюрьма, и они там сидели… и много людей там убито и похоронено. Больше я ничего об этой церкви не знала, но подумала: зайду, помолюсь там всем невинноубиенным! Я уже и не думала найти икону «Всецарицы»… и каково же было чувство, когда перед самым входом в храм я увидела часовню, и в ней была – «Всецарица»! Меня как будто привели к ней… Такое у меня тогда получилось паломничество! Когда на следующий день я рассказала всё это Вилю, он буквально просиял. Особенно спрашивал про ту старушку – и говорил, что теперь точно знает: операцию он благополучно перенесёт и до свадьбы Машеньки доживёт. И я точно так же чувствовала – не умом, а душой, – что он на этот раз выживет: такая полная уверенность! Я тогда впервые так ясно ощутила, что значит сила молитвы – что значит обращаться к Нему! Это было маленькое чудо – но очень важное для меня. Операцию Виль перенёс. Да, прожил он после этого недолго (опухоль не удалили – было слишком поздно: посмотрели – и зашили обратно). Но до свадьбы любимой Машеньки дожил – и отстоял всё венчание в церкви Ярославских Чудотворцев. В тот же день он купил в церковной лавке полное собрание сочинений Ивана Шмелёва – 12 томов! Под самый конец жизни исполнилась, наконец, его многолетняя мечта – найти «всего Шмелёва», любимого своего (и нашего с ним!) писателя. Это была последняя из его земных радостей… и даже этот маленький факт очень много говорит о нём как о человеке. Теперь я читаю этот многотомник.
Воспоминания записаны А. Рощектаевым 8.12.2009
Тимур Алдошин, поэт
«НЕПОСТЫДНОЙ КОНЧИНЫ ЖИВОТА НАШЕГО У ГОСПОДА ПРОСИМ»
Умные люди думают о смерти. В рассказе Зощенко «Беспокойный старичок» есть нянька, «глупая девчонка, которой охота всё время жить, и она думает, что жизнь бесконечна. Она пугается видеть трупы. Она – дура». Я знаю многих таких (чуть не сказал – людей) разумных животных. Они энергично трудятся, «гандобят», по выражению Бунина, себе гнездо, зарабатывают деньги, славу и власть. Многие даже пишут стихи и получают за это дипломы и звания. Они не подадут копейки нищему, не пойдут на благотворительный вечер. Они не заглядывают ни в Библию, ни в Коран. Они рассчитывают жить вечно… В 2003 году, когда, как и многие на свете поэты, я был занят только физическим выживанием и ни о каких публикациях не думал, вдруг, как снег на голову, раздался звонок Андрея Рощектаева: «Твоя книга вышла из печати!» Какая книга?!? … Оказалось – подарок ко дню рождения!! Тайком-тишком Виль и Андрей отобрали мои тексты, третий друг, Анатолий, набрал и сверстал – и вот она: тоненькая, в бумажной обложке, но такая дорогая! Такое Виль Салахович со стихами других поэтов проделывал не единожды. «Среди радостей моих чуть ли не главенствующая роль принадлежит радости за русскую изящную словесность…», – сказал он в предисловии, продолжив затем: «И, конечно же, глубокую радость ощутил я за изувеченную землю-матушку нашу, не отказавшуюся в муках своих рождать на свет Божий таких сынов, как имярек и его добропорядочные друзья». Но пуще земли-матушки и словесности, был предан раб Божий Владимир своей Небесной отчизне. Не разбивал лоб в поклонах по церквам (хотя истинно чтил таинства и каноны православия), а просто – «жил не по лжи», памятуя всегда, говоря словами другого великого ревнителя и страстотерпца земли Русской, что «нравственность есть правда». В своём очерке «Ваше величество, честь» забываемый уже ныне рыцарь человечности и достоинства Евгений Богат рассказывает о смерти декабриста Антона Арбузова. Живя впроголодь в ссылке, он задолжал хозяйке избы несколько рыбок. Почувствовав, что умирает, в лютый мороз пошёл долбить лёд, наловил нужное количество, заплатил крестьянке долг рыбой – и умер. За два дня до смерти Виль Салахович, тратя последние силы сгоревшей гортани, просил по телефону собрать всех на отчётно-выборное собрание городской организации СРП. Всё зная о своём сроке, назначил максимально близкий день – 16 сентября. Ему не хватило нескольких часов… Виль Мустафин земных радостей не избегал. И добрую чару, и сердечную беседу с ним отведавши, не забудут многие. А я вспоминаю, как несколько лет назад Москва «потеряла» приехавшего в Казань читать стихи классика метафоризма Ивана Жданова! Встретив старинного друга Виля, тот ушёл с ним в глубокое подполье на несколько дней… И никто не мог найти «партизан», пока они сами не объявились, усталые и довольные! … И день прощания был погодой своей таким же светлым и красивым, как лучистый взгляд Виля, сухое серебро его бороды… В смерти не было ничего страшного. Солнце мешалось с летящими листьями, восходил к небу дым ладана… «Непостыдной кончины живота нашего у Господа просим», поётся в церковном богослужении. «Прежде своей кончины никто не может назвать себя счастливым», – сказал греческий мудрец Солон. Лик усопшего был умиротворенным.
«… мыслью, глубокой, высокою мыслью Было объято оно: мнилося мне, что ему В этот миг предстояло как будто какое виденье. Что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь?»
Это – надгробное Жуковского Пушкину – звучало у меня в ушах, когда я, прощаясь, смотрел на Учителя. Христианство учит, что бояться нужно лишь наглой смерти. Это когда ты весь в греху, как в шелку, и ни у Господа, ни у людей испросить прощения не успел. Упал в смерть, как алкаш в канаву. А там твари ждут… Уже на склоне лет уверовавший, Артур Конан Дойл, умирая, с улыбкой говорил скорбящим родным: «Меня ждёт новое увлекательное путешествие!» Для праведника оно легко. … А когда вышли с поминок на улицу – всё было уже другим. Ни тепла, ни света – ветер и дождь. «Природа оплакивает» – молвил один из нас. … 21 сентября в 21.29 раздался сигнал SMS. Я открыл сообщение и увидел имя отправителя: ВИЛЬ!.. Текста никакого не было, «пустая строка». Услужливый мозг подсказал объяснение: это просто его близкие просматривали телефон, открыли мою эсэмэску, и по ошибке нажали: «ответить». Чудес не бывает, с того света не пишут. … И одновременно, с отчётливостью, не требующей доказательств, не лукавым рассудком, а «душой-христианкой» ЗНАЮ: это его Привет. Просто таких букв нет в земном телефоне и языке. В том же 2003-м, когда Виль с друзьями подарили мне Книгу, я написал стихотворение. Оно ему очень понравилось. Теперь я его ему посвящаю.
Отчим наш, тот, что рядом, с тяжёлым ремнём, дай варенья из тёмных шкафов – и клянёмся, папашка, ни ночью, ни днём не пойдём мы гулять без шарфов!
Мы повынесем вёдра и вымоем пол, уберём с потолков кирпичи – не клади ни розетки, ни банки на стол, – только дай нам от шкафа ключи!..
… Отчим наш, с голливудской улыбкой лжеца, не давай нам звенящих ключей – только нас проводи на могилу Отца, на заросший участок ничей.
И тогда, захлебнувшись землёй и травой, изблевавши червей изо рта, мы поймём, наконец, что Отец наш живой – потому что могила пуста.
Лада Аюдаг, член Союза российских писателей, Союза журналистов РТ, председатель Казанского отделения Профессионального союза художников СНГ
БЕЗВИННОСТЬ РОС
В этой жизни есть люди, которые дают сердцу тепло. И когда они уходят, тебе становится холодно. Таким человеком для меня был Виль Салахович Мустафин. Одно осознание того, что человек лишился родителей по «милости» страны в годы репрессий и, несмотря на это, не озлобился, не потерял любви к людям этой страны – уже вызывает уважение. Его неординарную натуру передавал больше всего, наверно, его голос. Очень мужественный тембр с хрипотцой, почти бас. Когда слышишь такой голос, даже по телефону, создаётся ощущение, что на другом конце провода человек-стена, на которого всегда можно опереться. Он умел поддержать, когда ты порой находишься в творческом кризисе. Он мог убедить: «Пиши, рисуй!» Никогда не забуду одно из воскресений в музее Горького, где Виль Салахович, как всегда, вёл литературную студию на втором этаже. И в перерыве спустился на первый, в выставочный зал. Я заканчивала развеску нашей юбилейной пятидесятой выставки. Нашей, то есть Казанского отделения Профессионального союза художников СНГ, который возглавляю семь лет на общественных началах. Я сидела на корточках, вбивая гвозди в подрамник чьей-то очередной картины, чтобы повесить её. Виль Салахович походил по залу, останавливаясь у картин. И очень серьёзно сказал: «Самое главное, чтобы у тебя не пропало желание делать это. Выставки – это здорово. Молодец. Самое главное – чтобы не пропало желание». Он, как прозорливый пишущий человек, понимал суть и видел её. Я всегда считала, что главная функция художника – делать мир вокруг себя красивее, доносить это до людей в этой настоящей жизни. Чтобы они боялись уничтожать и уничтожить этот мир и делать друг другу больно. Он это так прекрасно понимал – и в жизни, и в искусстве. Отсюда, наверно, родилась строчка его стиха, так поразившая меня однажды: «Безвинность рос…» В этом всё… Прощение всему… живому, поэтому имеющему право на ошибку, как Цветаева со своей жизнью, так боготворимая им поэтесса. Безвинность родившегося на Земле… любой национальности человека … Он уже родился, как роса – капелька человечества. Я не смогла забыть красоты этой строки. И она попала в мои стихи:
Моя любовь - один вопрос, Лишь очевидна безвинность рос.
Поэту Вилю Салаховичу Мустафину они понравились. Как и другие, к которым он написал вступление в книге «Четырёхстрочки». И я навсегда благодарна ему за понимание и поддержку в этой настоящей жизни.
Аркадий Балаян , инженер-программист, кандидат технических наук
МОЙ ВИЛЬ САЛАХОВИЧ
В воскресенье 1-го ноября 2009 года в музее Константина Васильева состоялся вечер памяти нашего дорогого и любимого человека: Виля Салаховича Мустафина. Почти 50-й день со дня его кончины: «При наступлении дня Пятьдесятницы все они были единодушно вместе. И внезапно сделался шум с неба, как бы от несуществующего ветра с неба, и наполнился весь дом, где они находились. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили на каждом из них. И исполнились все Духа Святаго …» (Деяния Апостолов гл. 2, 1-3). Собрались любящие В.С. родные и близкие, друзья, поэты, философы, работники культуры, ученики по поэтическому цеху, ученики по жизни, словом, люди, для которых духовное начало играет в жизни значительную роль. Были даже люди, которые лично не общались с В.С., но слышали и знали о нем от близких, и теперь захотели встретиться с ним таким вот особым образом. По окончании вечера было видно по лицам неторопливо расходившихся людей, что каждый из них наполнен то ли неким восторгом, то ли великой грустью, одинаково благотворно действующих на человека. Так, собственно, всегда и было после каждой встречи с В.С. Две темы по-разному звучали во всех выступлениях: В.С. как поэт и гражданин города Казани, как один из образующих центров культурного слоя нашего уютного «тесного» города, и «мой Виль Салахович», то есть о том следе, который оставил В.С. в жизни выступавшего. Делались также попытки рассмотреть философские и мировоззренческие взгляды В.С., но необходимые обобщения в этом направлении еще предстоит сделать. Даже прозвучавшее в диссонанс с остальными выступление известного и уважаемого в городе поэта и переводчика Габдуллы Тукая, доктора медицинских наук Нияза Ахмерова – было выступлением человека, глубоко уважавшего В.С. и как бы продолжившего свою полемику со все еще живым В.С. История моего знакомства с В.С. начинается с 1970-го года, когда я приехал в Казань по распределению в ГНИПИ-ВТ (Государственный научно-исследовательский и проектный институт по внедрению вычислительной техники в народное хозяйство) сразу по окончании Новосибирского университета. В.С. тогда работал в ГНИРИ-ВТ заведующим лабораторией и был в институте, как и другие отцы-зачинатели, заметной и известной фигурой. Но на самом-то деле известность, как я потом понемногу узнавал от своих друзей и знакомых, он приобрел значительно раньше еще в студенческие годы благодаря своей разносторонней одаренности и артистичности. Настолько выдающимися были его недюжинные способности и как математика, и как музыканта и певца, и как общественного деятеля и организатора (а позже и как педагога – в КАИ), что привлекали к нему внимание многих выдающихся людей нашего города. Достаточно упомянуть Александра Петровича Нордена и Назиба Жиганова. И это, конечно, тоже добавляло ему известности. Как часто бывает, такие одаренные личности испытывают почти непреодолимые трудности с выбором дальнейшего поприща. Но сейчас важно отметить, что к 1970-ому году, а скорее всего, несколькими годами раньше, закончились все его метания: он забросил математические проблемы, перестал выступать с пением, оставил преподавание – он уже был Поэтом. Запомнился один смешной эпизод, свидетельствующий о феноменальной известности В.С. Однажды ранним утром, в семь или половине восьмого утра, мы с В.С. шли дворами пятиэтажек на Красной Позиции бодро и целенаправленно в сторону улицы Товарищеской. Многие наши ровесники догадываются, куда именно можно было спешить в этом направлении в такое время дня. В.С. по обыкновению что-то увлеченно говорил известным своим басом, как вдруг с одного из балконов верхних этажей какая-то женщина нам кричит: “Извините, пожалуйста, вы случайно не Виль Салахович Мустафин?” Виль Салахович нисколько не удивился, прокричал в ответ, что случайно он и есть. «А вот мне сказали, что вы могли бы помочь с университетом». Дальше обменялись телефонами и договорились созвониться. Начиная с 1970-го года, я разделил жизнь В.С. на три периода: становление Мастера (до 1980), пленение (до 1989), освобождение (до последнего дня жизни). Годы этих периодов указаны достаточно условно. Возможно, 1-й период длился до начала Перестройки (я не могу полностью свидетельствовать, так как с 1980 по 1985 я был в длительной загранкомандировке, и мы были разъединены с В.С.). Тут дело, конечно, не в самой перестройке, а в том, что она сделала с людьми, когда они стали привыкать к пренебрежению нравственными законами. Становление. Этот период мне особенно дорог, потому что в эти годы я сам рос, и я, конечно, благодарен судьбе, что увидел В.С., подружился с ним и наблюдал как он становился Мастером. Не сразу я подошел к нему. Чтобы подойти к нему и быть им принятым, надо было для начала как-то себя проявить в деле. Такой случай представился. В это время страна строила КАМАЗ, а на ГНИПИ-ВТ было возложено важнейшее государственное задание – разработать и внедрить автоматизированную систему управления (АСУ) КАМАЗ. Делалось все это достаточно кустарно, не системно, и я с большой неохотой согласился (вообще говоря, особо не спрашивали) заняться одной большой задачей. Думаю, прорыв в решении этой задачи произошел вдруг, когда В.С. предложил программистам стандартный алгоритм, который в принципе покрывал 95% всех задач АСУ КАМАЗ. Я был один из первых и немногих, которые схватились за него, и именно этому алгоритму я обязан своим успехом в программировании. Справедливости ради надо сказать, что алгоритм был придуман не В.С. Этот алгоритм был встроен в программную систему разработки отчетов RPG (может, кто-то еще помнит), но ведь надо было его откопать, понять, что он действительно решает все поставленные задачи. Затем еще перевести на русский язык с английского (тогда ведь на русском языке не было никаких руководств), да еще адаптировать текст для наших целей. Несмотря на то, что я все понял в алгоритме, однажды я собрался с духом и пошел к В.С. с вопросами. В общем, у нас к тому времени уже были общие друзья, да и отделы наши (63-й и 64-й) в ГНИПИ-ВТ были близки по духу и по сотрудничеству, так что В.С. что-то уже знал обо мне. Словом, личное знакомство состоялось. Хочу отметить, что только благодаря В.С. и его системному подходу моя задача «Движение материальных ценностей на складах, цехах, заводах» была решена и внедрена первой в АСУ КАМАЗ. Работа в ГНИПИ-ВТ хоть особо и не вдохновляла, но и не мешала его поэзии. В отношении В.С. не надо понимать «мастер» узко, только как Мастер Слова. В моем понимании В.С. в те годы становился мастером человеческих душ. Он легко разбирал любые жизненные ситуации, объяснял поступки и предвидел поведение людей. Все это наводило на мысль, что он имеет самое прямое отношение ко всему происходящему в окружающем нас мире. Мы вообще про себя называли его Пришельцем, а я совсем серьезно верил в его бессмертие. Хочется напомнить, что в то время не было профессионально подготовленных программистов, в университетах еще не учили компьютерным наукам, и даже не велось курсов программирования. Поэтому организации типа ГНИПИ-ВТ были забиты совершенно неожиданными по профессии людьми: физики, химики, биологи, даже филологи. Наверно и поэтому в этот период в мире ГНИПИ-ВТ было интересно не только работать (и не столько), но, прежде всего, жить. Этот мир охватывал определенное пространство около института, которое простиралось от институтского дома и общежития на ул. Азинской, ресторана «Север» с ул. Губкина и вплоть до ул. Арбузова. На всем этом пространстве в любой момент мог возникнуть В.С. Самые интересные собрания устраивались в институтском общежитии, куда обычно переносились праздники, начатые в самом институте. К середине ночи все компании соединялись в комнате Гены Пронина, из которой доносился бас В.С. Говорили обычно всю ночь. Конечно, вдохновителем разговоров и «модератором», как сейчас говорят, был В.С. Содержание всех этих разговоров передать сейчас не представляется возможным. О чем говорили на кухнях в 80-ые годы? Обо всем. Но прежде всего об абсурдных сторонах жизни, интересных личностях, поэзии. Однажды на одном поэтическом вечере В.С. спросили, видит ли он сны. В.С. ответил, что не видит и это неудивительно, кажется, в то время он совсем не спал. Период становления В.С. как Мастера, период «Бдений ночных и Снов дневных» был в то же время периодом взлета и падения нашего замечательного ГНИПИ-ВТ. В одной из наших последних бесед, в больнице, В.С. признал и свою долю вины за это. Плен. Для того чтобы понять, почему я так характеризую этот следующий период жизни В.С., надо принять, что до сих пор В.С. везде и всегда был обласкан. В том мире, который он собственно сам и создал, он любил все свои творения и его, в ответ, все любили искренне и всячески ласкали. Дальше ему предстояло войти в мир иных людей, с другими совсем интересами и жизненными установками, мир, в котором естественным образом могли нарушаться божьи заповеди, а Христовы заповеди Блаженства вообще неизвестны. После того, как ГНИПИ-ВТ пал и окончательно утвердился как НПО «Волга» («Смотри, Аркаша, – Клоака», – это, стоя перед главным входом, и провожая взглядом вышедшего из машины и входящего в здание нового директора, громко сказал мне В.С.) В.С. перешел работать замом по науке в НИПИ АСУ АТ (автотранспортного хозяйства). В некотором роде это все еще было продолжением ГНИПИ-ВТ. Жизнь в плену началась сразу после перевода В.С. замом по науке непосредственно в Управление АТ. Это было совсем не его место. Про новое окружение достаточно, наверно, сказать, что В.С. должен был всячески скрывать, что он Поэт, то есть истинное свое Я. Это значит, что для него началась двойная жизнь. И в этой двойной жизни ему стали открываться новые для него грязные стороны. Грубость, чванство, невежество, интриги, а самое страшное – предательство человека, которого ты считаешь другом. Плен – это когда ты живешь не своей жизнью, не так, как мог бы и как хочешь. В это же самое время другой мой близкий друг работал в этом же коллективе. Я часто навещал его, он делился со мной обо всем, что ему приходиться терпеть, и было видно, что он на грани нервного срыва. К счастью, нашлась все-таки подходящая работа, и ему удалось оттуда вырваться. Представляю, что переживал В.С. Но для такого человека, как В.С., даже этот период не прошел потерянным, а стал благодатным в том смысле, что открыл ему его собственную гордыню, по-настоящему научил его смирению и подготовил его к Крещению, с которого и начинается его последний период: Освобождение. Перед тем, как перейти к нему, хочется вспомнить все-таки один светлый момент. Дело в том, что В.С. по рангу зама по науке была положена личная машина. Это был микроавтобус «рафик», и этой машиной для своих личных нужд распоряжались, кажется, все его друзья и просто знакомые. Освобождение. После этого тяжелейшего для психики периода В.С. предложили место директора Художественного Фонда. Конечно, это не автотранспортное хозяйство, но оказалось, что это слишком сложный и неоднородный мир индивидуальностей, с удовольствием идущих на конфронтацию друг с другом ради сиюминутных житейских благ и почти никогда не готовых к компромиссам. Здесь невозможно было уладить какое-либо дело, не нажив себе нового врага. Все это тоже было не по нутру В.С. Про недолгое его участие в работе кооператива, организованного несколькими его друзьями, знаю очень мало и пропускаю это. После скорого распада кооператива В.С. затворился в своей квартире на Искре и стал упиваться Свободой. Дальше он уже никогда не будет зависеть ни от кого. В.С. любил повторять, что он «никому и ничего не должен». Это, например, когда ему, ради его же блага, говорили «ты должен бросить курить». Но всю предшествующую жизнь он устраивал судьбы других людей так, будто он «должен» это делать. В этот свободный период жизни В.С. целиком посвящен литературе и литературным людям. Одна великая особенность притягивала к нему поэтов – он умел влюбляться и любить их стихи сильнее, чем свои собственные. Об этом периоде должно быть много написано. Что касается меня, то я и сам постараюсь вспомнить множество наших личных встреч и рассказать о них, как могу, конечно, с благословления Виля Салаховича. В заключение я хочу привести отрывок из поэмы с музыкальным названием «Интродукция и Рондо», которой незабвенный В.С. поздравил меня в день моего 60-летия. Поэма состоит из 3-х частей: Интродукция, Рондо и Каденция. Представленный здесь отрывок называется «Рондо». Мне кажется, в этом стихотворении В.С. объясняет нам, что нас сильнее всего сближает не тривиальное сходство в чем бы там ни было, а различия, которые делают каждого из нас особенным и самоценным. И я думаю, что это относится не только ко мне, но и к каждому, пришедшему почтить его память и ощутившего на себе снизошедший свыше Благодатный Дух.
Разные мысли теснили нам череп, Разным путем проходили мы через Скорби, страданья, болезни и горести, – Разные мы и в одежде и в голости
Разными тропами путь свой торили мы к храму. Разны врата, приоткрывшие нам Царства Небесного панорамы.
Разны молитвы, которыми души свои мы в покаяниях укрепляли. Разные руки святою водою головы нам во церквах окропляли.
Разны иконы и разны святители, коим мы молимся в стенах обители.
Все эти разницы разны, Поскольку и сами мы разны – Обликом нашим и плотью телесной, Кожей обтянутой плотной и тесной, Промыслом, чаще пустым и напрасным, Нудной работой, отнюдь не небесной.
Разницы эти разъединяют, Обособляют и отдаляют. Княжит Гордыня княжной искушенья – Для разделения и разрушения.
Только лишь в Боге Едином мы волей Господней едины, Царством Небесным, в окраины нет и нет середины, Духом Святым, изнутри нас объемлющим и единящим, Гласом Господним, с небес приходящим, – вещим и вящим.
Ты ли во мне, словно часть моей сущности вечной, Я ли в тебе – доутробной частицей вселенной, – С нами Господь, даровавший нам радости встречи, С нами наш Бог, облекающий духом нетленным.
Михаил Белгородский, издатель, писатель
«В ЭТИ ДОЛГИЕ ДНИ БЕСПРОСВЕТНОГО МРАКА…»
У А. Фета есть стихотворение «Ничтожество», в старинном смысле этого слова – «ничто». Это одно из самых глубоких стихотворений, посвященных онтологической теме. Теме очень важной, потому что, в принципе, любой житель Земли от мгновений своего рождения погружен в пучину неизбывного экзистенциального одиночества. Оно может осознаваться глубже или мельче. Религиозно увлеченные люди способны в какой-то мере избавляться от одиночества, конвертировать его в иные пласты бытия. Виль Мустафин – русский поэт, у которого эта тема вскрыта с небывалой глубиной. Отсюда и трагизм мироощущения – внеисторичный, внеэпохальный, хотя для понимания его причин необходимо иметь в виду трагическую судьбу России в XX в. О Виле Салаховиче и говорить нечего,– он хлебнул всего этого с избытком. Антисоветизм его ранних стихов (писать их он начал в 1961 г.) сразу сделал его «непечатаемым». По первой его публикации в многотиражке КАИ «вдарил» журнал «Чаян», квалифицировав стихотворение «Костел» (чудесную звукопись, воссоздающую впечатление от органной музыки) как «формалистические изыски». И Мустафину с первых же шагов была уготована судьба поэта андеграунда. Тема одиночества присутствовала в русской поэзии не только как общечеловеческая, но имела и специфическую «цеховую» ипостась, проявлявшуюся в том, что какая-то крупная поэтическая фигура чувствовала себя одинокой на литературном поприще. У Андрея Вознесенского есть стихотворение «Пошли мне, Господь, второго…» Мустафину Господь этого «второго» не послал. Поэтов в Казани было много, но второй, родственной ему величины онтологического плана в Казани не было. Он как поэт стоял особняком, в некотором отдалении от остальной пишущей братии, что еще более усилило трагизм мироощущения. Конечно, с писателями и поэтами он общался, с некоторыми даже дружил, он вообще как личность, несмотря на величайшую самоуглубленность,– гиперкоммуникабелен… Но в нем живут как бы два человека,– один трудится в условиях нашего бренного бытия, другой – некое суперэго – наблюдает за этим со стороны. В стихотворении «Экстраполяция желаний» поэт собственной головой, оторвав ее от тела, «брякает об стену». И голова валяется в углу, взирая оттуда на обезглавленное тело, которое трудится рядом. У Блока есть строки: Как тяжко мертвецу среди людей Живым и страстным притворяться. Но надо, надо в общество втираться, Скрывая – для карьеры – лязг костей… Мустафин в триптихе «Кое-что про жизнь» описывает ощущения этого человека, который – мертвец… Или на самом деле он не мертвец? Точнее – мертвец только для общества? Виль Салахович нашел для себя такой баланс, такое экзистенциальное равновесие: он торговал «умишком». Мустафин родился 3 мая 1935 года в Казани. Сын видного языковеда и журналиста Салаха Атнагулова, арестованного в 1936 и расстрелянного в 1937 году, Виль испил положенное из чаши, уготованной отпрыскам «врагов народа». Мать, как ЧСИР, была посажена на 8 лет в лагерь. Виля «добрые дяди» определили в казанский детский спецприемник НКВД по ул. Красина. В 1939 дед сумел забрать ребенка к себе и дать свою фамилию. Провидение щедро одарило Виля талантами. Он посещал музыкальную школу по классу скрипки, но, прыгнув с трамвая, повредил руки и оставил занятия. В старших классах он брал первые места на математических олимпиадах. Окончив в 1958 г. физмат КГУ, он стал аспирантом у профессора А.П. Нордена, но учебу пришлось бросить и перейти на преподавательскую работу в КАИ. Виль обладал великолепным басом и был принят в консерваторию по классу вокала. Однако родился сын, надо было зарабатывать, что исключало поддержание режима, необходимого певцу. Как и аспирантуру, консерваторию закончить не удалось. Мустафин прочно связал свою профессиональную деятельность с разработкой АСУ, программированием. В разгар «оттепели» у него открылся еще один талант, реализовавшийся полнее всего – поэтический. Уже к 1963 г. он создал замечательные вещи и вошел в туннель брежневского безвременья поэтом казанского андеграунда, обретающим все большую известность. Отношения с властью точно и едко сформулировал О. Мандельштам: «Власть отвратительна, как руки брадобрея». И «бритва брадобрея» тоже появилась в стихах Виля Салаховича – ведь в поэзии постоянно слышится перекличка творцов разных эпох. Отсюда родился целый сборник стихов Мустафина – «Беседы на погосте» (2000 г.), поэтический диалог с Мариной Цветаевой. О нашем современнике Виль пишет, что он «танков траками издавлен»: ведь эпоха – это «танк», который давил всех живущих в ней. В романе Диаса Валеева «Я» речь идет, в частности, и о пьянстве,– такой пласт тоже был в жизни Мустафина и многих из нас. Есенинское «как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь» очень понятно людям этой эпохи. Словом, как и у любого поэта, в стихах Мустафина присутствует вся его биография. Почему он назвал одну из своих книг «Дневные сны и бдения ночные»? Потому что при таком образе жизни на стихи оставалась лишь ночь. Эти «ночные бдения» дают очень много: стихает городской шум, наступает покой, можно вести личный диалог со Смертью, можно выходить в трансфизические пласты бытия, описанные Д. Андреевым… Не только трансфизика, но и метаистория раскрывает поэту свои тайны в часы ночных бдений. Ночь – часто встречающееся слово в поэзии Мустафина, но оно употребляется в одном из двух смыслов, и иногда и в обоих сразу. Такой мустафинский образ, как «в ночь протянутая ночь», показывает, что кроме ночи ежесуточной Россию обволокла ночь эпохальная, мгла преисподней, выплеснувшаяся в наш физический мир… До 1989 года Мустафин с брезгливостью относился к официальным издательским структурам. В 1960-е годы он ходил в литобъединение им. Луговского, но что его отличает от тех, так называемых «поэтов-шестидесятников»? Те обустроили свои литературные судьбы в советские годы. Кто в партию вступил, кто в Союз писателей. Даже Б. Ахмадулина, человек достаточно честный, напечатала очерки об ударных сибирских стройках. Нужно было делать какие-то ритуальные телодвижения, хотя бы минимальные. А были поэты андеграунда, которые никаких таких телодвижений не делали. Андеграунд – особое явление в литературе, связанное с нравственной сутью самого поэта, независимо от существующей эпохи. И примером здесь остается Д. Андреев, писавший исключительно «в стол». Лишь когда в газетах «Советская Татария» и «Наука» по моей инициативе начали печататься подборки стихов поэтов казанского андеграунда, Мустафин согласился «выйти на поверхность». К одной из первых публикаций я дал в своей вступительной заметке восторженный эпиграф из Пастернака: «Это слепящий выход на форум из катакомб, безысходных вчера». Хлынул целый каскад газетно-журнальных подборок мустафинских стихов, целое ювенальное море поэзии, из которого обильно испили изумленные читатели. Но лишь 16 апреля 2000 г., в канун 65-летия поэта, в Музее А.М. Горького состоялся литературный вечер, посвященный презентации и бесплатной раздаче двух настоящих, выпущенных издательствами поэтических книг Мустафина – «Дневные сны и бдения ночные» и «Беседы на погосте». Однако и они бы не появились, если б не финансовая помощь друзей, Бориса и Риты Абуталиповых, уехавших в Израиль и начавших там сносно зарабатывать. Татарстану будет очень стыдно, если этот поэт, из числа крупнейших в России, включенный в базу данных «Современная Россия» по разделу «Интеллектуальная элита России», не будет представлен прижизненно солидным однотомником с твердой обложкой. Виль Салахович татарин, но пишет только по-русски, виртуозно владея поэтической техникой. О его стихотворении «Модильяни» можно сказать, перефразируя А. Блока: «всех звуков таянье и пенье». Почему он пишет по-русски? В нем никогда не было и нет национального чванства. О каждом народе есть у Бога свой тайный замысел…Положительным образцом тут может служить Израиль: на каких бы языках ни писали приехавшие туда писатели – на русском, грузинском, арабском, греческом,– всех их издают и считают своими.
Алексей Гаманилов, одноклассник поэта
ПРОЩАНИЕ С ПОЭТОМ
В судьбе России героика и трагедия переплетены, словно девичьи косы. Но если отвага и смелость видятся родимыми пятнами, то социальные трагедии охватывают большое пространство пути. Изменчивые исторические эпохи ложились тугими узлами либо ядовитым туманом на плечи россиян, и только дух мужества позволял устоять на ногах. Значительное время ушедшего века глыба бездушная, глыба жестокая жерновами молола людей, выплевывая их сирот. Детские годы Виля Мустафина тяжелой душевной раной запечатлелись в его сознании, но не сломали. Природное мужество, разум и врожденная духовная сила подняли его к высотам философской поэзии. Перешагнув людские козни, он расправил крылья своей души и ушел в пространство свободного духа от той грязи, что хотела его раздавить. Стихи Мустафина, как зеркало отражают нравственную глубину и перипетии земной жизни. Но дребезжащих нот в них нет. Мрачная действительность давила его практически всю жизнь. С ней он боролся силой нравственной, и все же утвердил себя. Творчество Виля Салаховича самостоятельно и обособленно. Он не презрел, в угоду мерзостной эпохе, свои душевные страданья, но облек их в поэтические формы. В этом проявился его гражданский подвиг. А какой это был прекрасный человек. Достоинство, честь, открытая душевность всегда присутствовали в нем. Умение понять человека, психологический такт и реальная доброжелательность являлись фундаментальными чертами его характера. Перед собой он был чист, и потому бездуховность съеживалась перед ним. Люди помнят лик его обаяния – искренний человек и светлая душа.
Валентина Зикеева
Телефон Вилю Мустафину
Ещё не стёрт твой номер в телефоне – Нет-нет, да и мелькнёт среди имён,
Где ты живой, как все, на общем фоне, Но просто разомкнулась связь времён. Как будто ты ещё на Валааме Блуждаешь средь заброшенных скитов. Вот душу отведёшь и снова с нами Ты спорить и беседовать готов. И только телефон незримой нитью Земное и небесное связал. Всё кажется – услышу по наитью Вдруг голоса знакомого металл… Октябрь 2009.
«Усади меня в светлой кухне» Вилю Мустафину
Усади меня в светлой кухне, Угости ароматным чаем. Видишь: в окнах уже набухли Почки клёнов, весну встречая. Скоро будут трещать сороки, Обживая сорочьи гнёзда. Я свернула к тебе с дороги, Забежала случайно просто. Просто так, без нужды и дела. Просто так, без какой-то цели. Просто видеть тебя хотела С той далёкой шальной метели, Когда всё февралём кружило И гудело в проёмах гулко Ворожила метель, ворожила, Заметая все закоулки. Но согрела твоя обитель. Помнишь: пили чай, обжигаясь? И смотрел со стены Спаситель, Уголками губ улыбаясь.
Ирина Изотова, химик, поэт
ТЕБЯ ПОЙМУТ, И ВСЕ ТВОИ ПРОБЛЕМЫ РАЗРЕШАТСЯ, ОМЫТЫЕ ЧИСТОЙ ВОЛНОЙ ЕГО УЧАСТИЯ
Страшно подумать, что уже никогда не услышишь в телефонной трубке его неповторимый бас: «Привет, привет». И можно будет сказать все, что тревожит душу, в уверенности, что тебя поймут, и все твои проблемы как-то разрешатся, омытые чистой волной его участия. Я познакомилась с Вилем в 1977 году. Вначале я перед ним робела – боялась не «дотянуть» до его уровня, оказаться в его глазах ограниченной и попросту глупой. Как-то боязно было спорить с ним, высказывать свою точку зрения. И я всегда радовалась, когда наши мысли совпадали. У него было бесподобное чувство юмора, любовь к гротеску, любую деталь он доводил до абсурда, до максимума бессмыслицы. Результатом был неудержимый смех. Вот что он написал о поэзии, рецензируя мои стихи в 1978 году: «Я не считаю принадлежностью поэзии ни повествовательность, ни живописность, ни нравоучительность. Дуновение непонятного, выраженное стихом, создает далекие аналогии, между которыми – поэзия. Поиск конкретного и выделение сути – уже наука». – Совсем как в его стихотворении 81- го года:
Стараясь быть как можно ближе В своем рассказе к тем словам, Что аналогиями дышат, Лаская мир глазами лам.
Виль не был сторонником «новых форм» в поэзии. Можно было бы сказать словами современного поэта К.Кедрова, что он «раскачивается в старых ритмах». Но Виля вел внутренний ритм, внутренний смысл стиха. Его и легко, и трудно запомнить (а как хочется!). Помнишь мелодию стиха, «беззвучную музыку стихий» – и с трудом воссоздаешь конкретные слова. И вообще, разве это не бессмыслица – новые ритмы, старые ритмы. Разве ритм, которым дышит новорожденный стих, не всегда новый? Вот что мне удалось удержать из бесед с Вилем. Приблизительность слова – это я тебе скажу, до чего мощная вещь. Что получается, вот интересно, смотри: ведь это и создает поэзию. Смыслу свободно, самовыражение твое как бы обтекает другого и, проникая в него, вызывает там уже свое движение. Поэзия называет, не объясняя. Смотри же: когда ты садишься писать прозу, ты ведь хочешь объяснить.… Объяснить как раз свое… и неизбежно появляются длинноты. Лев Толстой пытался объяснить два слова, а написал четыре тома. И всю жизнь бы писал – не исчерпал бы их.
Потому что – Невозможно- Выразить Себя. И трагедия – в этом. Призвание – себя выразить, а – невозможно. Чтобы тебя поняли, тебя уже нужно понимать. Априори. Нужно уже знать, что ты можешь сказать, о чем думаешь, кто ты такой есть. Кто тебя не знает – не поймет. Он чужой. И чужой – это кто угодно. Нужно знать твои слова, твой личный словарь, твой тезаурус. В русской армии, в уставе, было записано, что командир, отдавая приказ, обязан сказать: Как понял? Повтори! А то ведь будет страшная путаница, армия же. Прикажешь: Стреляй! В тебя и выстрелят. Так вот, Весь ужас в том, Что Переводчика – Нет!
Дмитрий Ионенко, поэт
НАС ВОЛНЫ ВРЕМЕНИ УНОСЯТ
Нас волны времени уносят – Их не дано остановить, И наступает эта осень, Которой уж не пережить.
И дальше странствует душа В пространствах неисповедимых, Прощеньем Господа дыша И грустью близких и любимых.
25 октября 2009
Рустем КУТУЙ, поэт
ВДОХ — ВЫДОХ
Виль Мустафин – чистое дитя своего времени. «Чистое» – не беспорочное, скорее, наоборот. Время запеклось в нем сгустками и продолжает кровоточить. Роковым образом, не гладкописью, трещинами на зеркале, вмятинами и буграми запечатлелось оно в судьбе, воспринятое всей корневой и кровеносной системой. Чем человек больше выболел, тем золотоноснее жила жизни – в этом и парадокс бытия. Противоречия, сопротивление «выпадают алмазами», цена которым и есть сама жизнь. Можно сокрушаться по поводу напастей, горевать по невосполнимым утратам, ожесточаться или быть на грани отчаянья, – но жизнь завязывается крепкими узлами страдания почти на разрыве и обнаруживает мощные силы выживания. Я пишу о своем собрате, ровеснике, спутнике. По одним улицам и коридорам прошли мы, одинаково принадлежа отрезку времени: школа № 19, Казанский университет и дальше, и дальше вплоть до сегодняшнего дня. В архиве моего отца мы искали фотографию его расстрелянного отца – мальчиками. Искали по угадке. Только в день пятидесятилетия Вилю удалось, посчастливилось увидеть отцовское лицо, всплывшее как бы из тьмы. Юношами влюблялись напропалую, хороводили, постигая скудные премудрости, отпущенные нам строго дозированно, по «граммульке» на пылающую голову. Пели, но всяк по-своему. И, конечно, была поэзия при всем при том, как само собой разумеющееся, предопределенное, не увлечение, не болезненное переживание или чего хуже – зависть, а – восприятие, дыхание, зрение, слух. Можно было легко переломиться, если бы в задумке была карьера. Подыграть. Подчиниться общему «празднику» принуждения. Примириться с казарменным существованием. Приладиться. Смириться. Душу-то не покупали, а скрадывали потихоньку под видом воспитания, выдирали единомыслием, единодушием, освещая все вокруг лозунгами. А угрозы предполагались, как воскресный день. Поэзия и была очищением… Есть какая-то приблизительность в человеческом общении, мелькание, что ли: вот для этого сделаю так, а для другого этак, в одном случае –постараюсь, в другом – абы как. И я скажу: потому и наша жизнь не выпрямляется, а плутает. Сами придумали себе избирательность и вжились в нее. Позже, разумеется, следуют уточнения, сожаления, ибо жизнь бьет не одними праведными концами, а и вымороченными. Я уловил эту мысль из множества свидетельств и покаяний людей разных рангов принадлежности самому веществу бытия. Покаяние – уловка, самообман, самоутешение, смягчение сути. Важнее осуществление правды, возвращение к естественности приятия блага и зла. Высокая мерка? Да. Потому что тут зарыта личность или, если хотите, ее сохранение. Виль Мустафин ничего не делает приблизительно и ни к кому не относится «соответствующим образом». Для него человек и дело обязательны. Поэзия – всего-то часть неудовлетворенного желания жить. Но она для Виля Мустафина как сокровенное, не так или этак, а – непременность, непрерываемость служения истинному началу, не говорение, а – Слово, Речь. Он мог бы быть кем угодно по профессии, так широк его горизонт, но для человека он выстоял в высшем понимании этого утверждения. Математик – не противоречил алогизмам. Не певец – знал томление голоса. Одинокий – верил не в подачку, а в пожатие руки. Потерявший – обрел… Каждое проживание имеет свой цвет и мелодию, рисунок не черно-белого ограничения. Писание стихов в общем-то не редкость. Стихопле-тение в разное время настигает человека и, не принося значительных ран, сходит на нет. А если это выношенная страсть на семи ветрах, тогда она – беда или радость? Я думаю, и то и другое, освещающее судьбу жертвенным пламенем. Виль Мустафин всегда что-то преодолевал, был в противоречии. Это, пожалуй, привычное для него состояние. Я говорю об этом четко, уяснив характер противостояния. Чему? Властолюбию, лжи, чистоплюйству, ханжеству, душевному благополучию… В идеале: дай-то бог, каждому поэту выпустить хоть одну настоящую книгу, подразумевающую единственный смысл – «Вся жизнь» или «Как она есть». Не разбивать задачу на множество осколков, а выдать разом чистую зеркальную поверхность. Так-то оно так, но жизнь интересна именно проживанием, поступательностью. Для Виля Мустафина же уместно это коротенькое – «в идеале». Он сконцентрировался на оптимальном вдохе-выдохе, вместившем целую жизнь. А это одна книга. У Николая Ушакова есть прекрасные слова: «Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь…»
Юрий Малышев, доктор физико-математических наук, профессор
ПАМЯТНЫЕ ВСТРЕЧИ
Реквием
Уходят близкие, уходят разом, Как в осень листья – ложатся рядом. А нам их помнить – крутить педали, Не остановишь ручья печали. Ждал новой встречи я, да чашки чая, Что ж так невесело меня встречают. Забыть обиды все, невзгоды буден, Давайте встретимся и – будь, что будет. А шарик вертится, и стынут жилы, Давайте встретимся, пока мы живы. Бесполезны заботы, беспощаден рассвет, Я привез другу песню, а его уже нет. В. Зисман
С Вилем Салаховичем Мустафиным мы шли по жизни параллельно. Я, будучи немного старше его, как и он, окончил физико-математический факультет КГУ по специальности геометрия, как и он, увлекался музыкой (вокалом), мы оба любили живопись и поэзию. Виль поражал всегда своей одаренностью, и было интересно наблюдать зигзаги его жизни. Запомнились некоторые события, связанные с ним. На каком-то собрании рядом со мной сидят два первокурсника. Один – жгучий брюнет с проницательным взглядом объясняет другому решение сложной математической задачи. Оказывается, что брюнет – Виль Мустафин – победитель олимпиад по математике. Возникает ощущение, что сидишь рядом с математическим талантом, у которого впереди яркое научное будущее. Со сцены актового зала КГУ звучит великолепный бас, исполняющий песню Варяжского гостя из оперы Римского-Корсакова «Садко». По окончании выступления певца зал взрывается аплодисментами. Зрителям нравится эта восходящая звезда оперной сцены, Виль Мустафин. Через несколько лет известный композитор ректор Казанской консерватории Назиб Жиганов пригласит его учиться в консерватории. Мы встречаемся с Вилем на улице. Он – в оппозиции к коммунистическому режиму, пишет какие-то непонятные стихи, увлечен Бахом, новыми течениями в изобразительном искусстве, особенно – импрессионизмом (Дега, Ренуар, Моне, Мане, Пикассо), дружит с непризнанными художниками (А. Аникеенок, К. Васильев). Как интересно говорить с ним о живописи, музыке! Как много он знает об этих искусствах! С такими познаниями ему впору быть искусствоведом. После окончания университета Виль работает в КАИ. Его лекции очень содержательны и интересны (со слов его учеников). Какой великолепный педагог! Почему он отказался от аспирантуры у А.П. Нордена? Слава Калинин, друг по вокальному кружку, приехал в Москву поступать в аспирантуру. Остановился на ночь у меня в общежитии МГУ (где я учился в аспирантуре). Всю ночь говорили с ним о казанских друзьях, о Виле… Слава говорит: «Не могу без Виля, я возвращаюсь в Казань». Виль Мустафин прошел сложный жизненный путь: трудное детство, репрессии родителей, война. Богато одаренный от природы, он мог бы стать блестящим математиком, известным певцом, незаурядным философом, а стал поэтом, большим оригинальным ПОЭТОМ. Он до тонкости познал тайны русской словесности. Его музой была Марина Цветаева. Он познал большую любовь. Галина Михайловна стала его надежным тылом. Он был прекрасным, верным другом. В числе его друзей были известные ученые, музыканты, художники. С его уходом культура Казани потеряла очень много. Постараемся сохранить память о Виле Салаховиче Мустафине, создав Музей его памяти.
Александр Машкевич, Заслуженный инженер-геолог РТ
ВИЛЬ ВСЕГДА ОТКРЫВАЛ ДЛЯ НАС ЧТО-ТО НОВОЕ, О ЧЁМ МЫ И НЕ ПОДОЗРЕВАЛИ
Я поступил в Университет в год его 150-летия, в 1954 году. В честь этой даты наряду с официальными мероприятиями, был устроен концерт в Оперном театре, где выступали только студенты Университета. Я тогда обратил внимание на одного певца, у которого был великолепный бас. Потом я узнал, что это был студент второго курса физмата Виль Мустафин. Тогда же, в 1954 году в Университете любители джазовой музыки решили создать оркестр. Первым руководителем джаз-оркестра Университета был Виктор Эдуардович Деринг. А нашими певцами были студенты Университета Светлана Жиганова, Юлдуз Бурнашева, Виль Мустафин и другие. У Виля был отличный бас, сильный, глубокий. В то время в Университете проводились музыкальные фестивали – концерты, которые, как правило, состояли из 2-х отделений: первое – «классическое», второе – «джазовое». В первом отделении Виль пел арии из опер, романсы. Второе отделение джазовое. Здесь Виль пел любимые тогда мелодии из кинофильма «… Тяжёлым басом гремит фугас…», песенку о пчеле «Раз пчела в тёплый день весной, свой пчелиный покинув рой…» , «Bluberry Hill» . Он всегда был лидер. Всегда открывал для нас что-то новое, о чём мы тогда и не подозревали. Так, он открыл для нас Булата Окуджаву. В Казани до него никто не исполнял песни Булата. Откуда он их узнал, я не знаю, но эти песни прошли с нами через всю жизнь. Надо сказать, в те годы все студенты, как и всё остальное население Советского Союза, обязаны были ходить на демонстрации 7 Ноября и 1 Мая. Демонстрации эти, проводившиеся как некое политическое действо для нас никогда таковыми не были. Просто на демонстрациях можно было встретить друзей, знакомых с которыми не виделись полгода или год. Даже после окончания Университета мы, уже работая в разных организациях, на демонстрациях ходили в колонне КГУ. Проходили мимо трибуны на площади Свободы, откуда руководство Республики нам милостливо махали шляпами, призывая этим, наверное, к ещё большим успехам в деле построения Коммунизма в отдельно взятой стране. И вот, этак году в 61-ом или 62-ом, перед майской демонстрацией Виль предложил всей нашей компании, а это человек двадцать (два ряда в колоннах демонстрантов) придти всем на демонстрацию в шляпах. Все пришли в шляпах. Далее Виль объяснил, что когда мы будем проходить под трибуной – всем шляпы снять и махать ими, приветствуя наших руководителей в ответ на их приветливые помахивания шляпами. Мы так и сделали. Подходя к трибуне, по команде Виля все одновременно сняли шляпы и начали ими помахивать, приветствуя наше руководство. И вот картина – в ответ на помахивание пяти-шести шляп мы машем двадцатью шляпами! Эта сцена снималась телевидением, однако эти кадры были вырезаны из праздничного показа демонстрации. Говорили, что после этого случая секретарь парткома Университета получил строгий выговор с занесением… А нас было велено близко не подпускать в колонны будущих демонстрантов КГУ, и желательно вообще в Университет.
Михаил Тузов, поэт
Памяти Виля Мустафина
Реквием
Сорокоуст последний отзвучал, Вошла душа в Ворота Горних весей, И в светлый день начала всех начал Он не воскликнет нам: «Христос воскресе!
Не прозвучит его негромкий бас Среди гудения джинсовых поэтов, И не окурит больше дымом нас Бычок, воткнутый в корпус от брегета.
Он не вперит уже в восторге взор На чудо в самовязном свитерочке, Несущее всенесусветный вздор, Новорождённый в столбиках и строчках.
Он не обнимет больше никого В порыве чувств, нахлынувших нежданно, И не всплеснёт восторг из уст его Незамутненно, чисто, первозданно.
Ну, отчего мне всё больней терять Тех, кто в награду послан был Всевышним, Бессмысленно, наверно, укорять Судьбу и сетовать на смерть излишне.
Когда-то все мы тоже отойдём От лжи, тщеты, бесчестья, суеблудья. Но здесь пока мы, здесь, и тайно ждём Ухода в пустоту, безмолвье и безлюдье.
25 октября 2009
Татьяна Пашагина, член Союза российских писателей, член Союза писателей РТ, член Союза художников РТ, член Профессионального Союза художников России
ДЛЯ МЕНЯ ВИЛЬ САЛАХОВИЧ, И НЕ ТОЛЬКО ДЛЯ МЕНЯ, БЫЛ В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ ДУХОВНИКОМ
Знакомство мое с Вилем Салаховичем Мустафиным произошло чисто литературным путем. Я присутствовала на нескольких поэтических вечерах, в том числе, посвященном умершей Светлане Хайруллиной, где он был ведущим. И его завораживающий голос, чувство меры и такта, а также отменный литературный вкус не могли быть мной не замечены. И я отважилась подарить ему свою первую книгу, работу над которой тогда я только что завершила. Тогда мне казалось, что я совершила подвиг. Я даже завела альбом подвигов, в котором присутствовал и этот. Потом были личные беседы, вступление в писательский союз в Москве, литературные вечера по моим книгам, которые проводил в качестве ведущего Виль Салахович, так любезно соглашавшийся выполнять эту роль ведущего. Были посещения его литературной студии, встречи с ним у Диаса Валеева, эпопея с Юркой Макаровым, вечера для Андрея Рощектаева, Николая Бочкарева, чтение его книг и снова личные беседы…о времени, о жизни, о себе. И тогда я стала понимать, что дает поэту поэтический горизонт, масштабность эпохи, мировоззрение. О чем говорят между собой поэты? Они разговаривают на необычном языке, сыпят аллегориями, метафорами, притчами… О вечном и невечном, о земном и небесном, о том, чего никому другому, кроме поэта, на земле и не скажешь… Но больше всего мне запомнилось, как однажды я приехала к нему с сыном, маленьким Антоном. Как он радовался вместе с ребенком и удивлялся тому, как мальчик внимательно рассматривал картины Аникеенка и странные предметы в его доме! И тогда я его увидела снова мальчиком, юным и незащищенным. Все мы родом из детства. И будто откровение о судьбе этого человека я прочитала на его лице. Только потом я узнала о расстреле отца, о тюремном заключении матери, о деде-мулле, который взял опеку над ребенком. Тогда все его творчество мне стало открываться совсем с другой стороны. Отчужденность, некоторая холодность, отгороженность от мира людей, общение с умершей поэтессой, одиночество и культ одиночества в замкнутой комнате, заваленной по уши книгами – таким эхом откликнулось детство мальчика в его судьбе. И вот откуда такая жадность к любви высшей, вот откуда такая нарочитая религиозность, призывание Царства Небесного на Землю, стяжание Духа Святого как цель и смысл человеческой жизни… Для меня Виль Салахович, и не только для меня, был в первую очередь духовником. Безусловно, он смог на Земле «родиться свыше», перерасти себя, свое эго, свою данную родителями, природу. Возможно, ему было это даже легче сделать… Поэзия – обнаженная исповедь и исповедь тихой беседы с ним были для меня птицами одного полета. Мне было удивительно, как он принял и признал меня и мою первую книгу, и мою поэзию. А потом поняла – СВОИХ людей он ясно видел. Как он укрепил меня в истинном и помогал отбрасывать второстепенное, наносное, случайное…ради раскрытия главного, ценного, вечного! Кристалл сознания быстро отметает фальшь! Как он ценил время, которого оказалось так мало для его жизненных замыслов! Сколько можно было бы еще сделать! Многие называли его многомерность и элитарность, называли человеком Эпохи Возрождения… Но, здесь он оказался и неуместен, и слишком горяч, и вообще, на дворе совсем другое время и другие лица. И тут – последняя, яркая осень, панихида, кладбище, отпевание, венки, речи, тело отделено от Духа и как будто бы так лучше, но утром вдруг ясность осознания момента истины: Я-то здесь, а Виля уже нет. И странный сон, который приснился утром, в котором Виль вдруг воскрес на третий день и ходил ко всем в гости, и ко мне зашел, чтоб сказать, как он нас всех любит…и чтобы мы еще жили…, жили всегда. В вечности. Вот таким незаурядным человеком он был для всех нас.
И – простите меня…
Геннадий Пронин, директор Картинной галереи Константина Васильева
ВИЛЬ МУСТАФИН – ГЕРОЙ УХОДЯЩЕГО ВРЕМЕНИ
Когда я думаю о Виле Мустафине, мне представляется, что в нашем городе Казани (как, впрочем, и в других городах и весях) существуют два разных мира. Один мир официальный – это мир политики, славы, денег, страстей. Другой мир духовный – это мир культуры, поэзии, мир личностей, определяющих интеллектуальный уровень и атмосферу нашего общества. Этот второй параллельный мир кажется меньшим, чем первый, но зато он ближе к настоящему, вечному. Виль Мустафин – из настоящего мира. Он один из главных героев этого мира, символ духовной жизни Казани последних десятилетий. Он не занимал никаких чиновничьих должностей, не получал больших званий и наград (разве что литературную премию имени Горького), но вся культурная Казань знает и любит его как талантливого поэта и благородного человека. Он был больше чем поэт, чем философ, чем учёный. Он был совестью нашего поколения, образцом высокой нравственности и цельности. В 1961 году после успешной премьеры светомузыкального концерта по поэме А.Н.Скрябина «Прометей» в 5-м здании КАИ нам, студентам этого учебного заведения, выделили большую комнату для проведения различных экспериментов и подготовки следующих концертов светомузыки. На дверь этого помещения мы повесили табличку СКБ «Прометей». Здесь состоялась и первая в Казани выставка картин Константина Васильева, тогда ещё сюрреалистических. Картины всем нравились, но дохода художнику не давали. Среди энтузиастов светомузыки богатых студентов не находилось. А художник не только хотел «кушать», но и покупать краски, кисти и холсты для своих новых великих творений. В 1963 году от Булата Галеева мы узнали, что есть в Казани такой покровитель художников, «меценат» по имени Виль Мустафин. И мы с Костей Васильевым направились к нему, на улицу Галактионова. Дверь в квартиру была прямо с улицы. Когда я постучал, откуда-то сверху к нам спустился человек и густым красивым басом спросил, откуда мы и кто такие. Я сказал, что мы от Булата Галеева, а сами – студенты, и развернул один из листов ватмана с графической картиной К.Васильева «Музыка». На картине был изображён горящий ангел, пытающийся донести до нас музыку на символической грампластинке, а рядом – баранья голова, которой было всё равно, что деется в мире. Виль посмотрел внимательно и пригласил нас в комнату. Тут уж мы развернули и вторую картину, а также чёрно-белые портреты композиторов. В те годы у Мустафина был и свой друг-художник Алексей Аникеёнок, тоже по-своему великий человек. Вилю вроде бы хватало и одного гения. Но, то ли наш жалкий вид, то ли его доброта, то ли он действительно почувствовал что-то особенное в картинах Васильева, но, по-доброму улыбаясь, он купил у Кости почти всё, что мы принесли. Деньги по тогдашним меркам были не так уж большие, с мою месячную стипендию за одну картину. Но не думаю, что у самого Виля было достаточно денег даже на собственное пропитание и пропитание своей семьи. Просто мы тогда, а особенно Виль, жили духовной пищей более чем любой другой. И не боялись за завтрашний день. Вот и ругай после этого советское время. Прошло четыре года. И новая встреча с Мустафиным произошла в Научно-исследовательском институте ГНИПИ-ВТ (позже преобразованном в НПО «Волга»), где я работал инженером, а Виль пришёл как математик. Институт был большой, до 1500 человек. Мы трудились в разных отделах, над разными проблемами, а встречались чаще на поэтических вечерах, организуемых Мустафиным. Уже в те годы было видно, что его любимым поэтом была Марина Цветаева. Сам же он писал как лирические, так и довольно жёсткие политические стихи. Не то чтобы он был диссидентом, просто уж очень хотелось творческой свободы и веры в человека. Тогда же я узнал, что его отец, Салах Атнагулов, был репрессирован в 1937 году. И за что? За выступление против латиницы и за введение кириллицы в написание татарских и башкирских слов (нынче всё наоборот, и опять воюют). Институт, где мы с Вилем работали, дал нам квартиры в домах, стоящих напротив друг друга. Ко мне часто приезжал Константин Васильев из своего посёлка Васильево. И когда меня не было дома, Костя заходил к Мустафину и иногда даже ночевал у него, проводя с ним долгие беседы о жизни, искусстве, творчестве. Где-то на окраине Казани, у села Царицыно ночь напролёт сидели два больших человека и решали мировые проблемы, замышляли новые стихи, новые картины, вспоминали великих прошлого, мечтали о будущей России. Позже Виль Салахович вспоминал об этих встречах как об одних из самых счастливых в своей жизни, написал об этом воспоминания, а о Константине Васильеве говорил так: «Меня поражало в Косте величие ума его. Это удивительно, после ухода Кости прошло уже столько лет. А ума равнозначного ему качественно я пока не встретил на этом свете. Скорость мышления, помноженная на удивительнейшую память, и всё это автоматически. Это всё врождённо дано. Дано Господом Богом. Костя мог бы прожить на необитаемом острове один без всяких забот потому, что был абсолютно самодостаточен как таковой, как личность, несгибаем. Россия истину ему может высказать только в мифах. В том самом давнем, что помнит этот народ». После горбачёвской перестройки наступило, наконец, время больших и триумфальных выставок К.Васильева. И все эти выставки в Казани открывал и комментировал Виль Мустафин вместе с друзьями художника. Его красивый голос, проникновенная речь в сочетании с хором духовной музыки производили на посетителей сильное эмоциональное впечатление, соединяя живопись, музыку и слово. У некоторых на глазах были слёзы. Наконец, когда в Казани была создана Картинная галерея Константина Васильева, Виль стал проводить в галерее поэтические вечера, а потом создал и свой поэтический клуб, которым руководил до конца своей жизни сначала в галерее, а потом в музее Горького. У нас же в галерее Виль был активным участником философского клуба. Его необычные и сильные мысли воспринимались иногда с трудом и даже враждебно, но после долгих размышлений я начинал понимать его. Одним из таких трудных вопросов, характеризующих Мустафина как личность, был, например, вопрос об ответственности и долге человека перед другими людьми, перед страной. Виль утверждал, что человек никому ничего не должен. Мне это было не по нраву. Вспомнилась история этого вопроса. В советское время нас учили, что мы все в долгу перед Родиной и перед партией (коммунистической, конечно) за то, что страна воспитала нас, дала образование, работу и т.д. А в период Оттепели появился журнал «Юность», в котором наш знаменитый земляк Василий Аксёнов напечатал повесть «Звёздный билет», герой которого огорошил нас, совсем ещё молодых людей, заявлением, что никто никому ничего не должен. Тогда это был для нас шок. Но неужели и до сих пор Мустафин находится под тем впечатлением молодости? Тогда почему сам он такой ответственный и всем помогает, даже незнакомым людям? И даже перед самой смертью, зная, что скоро умрёт, он беспокоился только о том, чтобы доделать все свои дела, не оставить никаких долгов. Загадка!.. И только когда я прочёл в «Критике практического разума» рассуждение И.Канта об автономии воли человека, о том, что человек свободен сам себе выбирать, за что он ответственен, какой долг на себя взвалить, только тогда я понял мысль Виля Мустафина, почувствовал его большую любовь и уважение к людям. Но и про любовь поначалу были жестокие споры. Всем известная великая любовь Мустафина к людям порой непонятным образом сочеталась со столь же великой ненавистью то ли к жизни, то ли к людям. Этим он меня совсем запутал. Прошло немало времени, прежде чем до меня дошло, что Виль любил не жизнь вообще, не людей вообще, а настоящих людей и настоящую жизнь. А не любил, жалел и страдал за тех, кто не дотягивал до настоящего, кто по своей слабости сдавался обстоятельствам, предавал близких, не брал на себя ответственности за жизнь. Прямота и резкость высказываний Мустафина иногда пугала обывателей, но смелые люди не боялись жестокой правды. Мрачные рассуждения Виля и некоторые его стихи иногда давали повод думать, что их автор – неисправимый пессимист. На самом деле Виль страстно стремился к идеалу, к вечной красоте и истине, которую нашёл в христианской вере. Но и земную жизнь он также любил, и любил каждого человека, хоть немного стремящегося к высшему. Люди отвечали ему взаимностью. Не любил Виль формального чиновничьего отношения к культуре. Он жил и творил в каком-то своём, альтернативном мире, создал не только свой поэтический клуб, но и свою писательскую организацию: казанское отделение «Союза российских писателей», альтернативную «Союзу писателей России». Его друзьями были такие же «альтернативные», хотя и знаменитые в определённых кругах, поэты Юрий Макаров, Иван Жданов, бывший диссидент Кублановский. Виль помог издать несколько книг малоизвестных казанских поэтов, две из которых – с картинами К.Васильева на обложках. Отношение к книгам в наших кругах всегда было святое. У Виля была огромная библиотека. Но больше всего ценились редкие дореволюционные книги. Ведь в советское время многие писатели, поэты и философы вообще не издавались. Как то мы с Константином Васильевым расспорились, кто из писателей лучше всего показал русскую душу. Я был за Толстого, а Константин за Достоевского. Спорили чуть не до драки, а Виль пытался нас примирить. Но ничего не получалось. На следующей встрече спор продолжился, но тут Виль вытащил большую книгу в шикарном дореволюционном золочёном переплёте «Толстой и Достоевский» Мережковского и подарил эту книгу Константину. Один только вид этой книги привёл нас в состояние благоговения и прекратил споры. А сколько радостных дней провёл каждый из нас за чтением этой уникальной книги. В застойные 70-е и 80-е годы я часто ездил в командировки в Москву и из каждой поездки привозил какие-нибудь редкие книги, в том числе самиздатовские. Однажды привёз отпечатанную на пишущей машинке под копирку «Москва – Петушки» Вени Ерофеева. Мустафин был в восторге, отобрал у меня листы и стал давать всем своим друзьям, пока их совсем не зачитали. А сам я даже не успел всё прочесть. Виль потом ещё долго извинялся передо мной и предлагал всякие замены. Потом книгу издали, но с купюрами. Вообще казалось, что дороже книг в нашей компании ничего не было. Показательно и то, что уже находясь в больнице, за две-три недели до кончины Виль загорелся идеей прочитать только что вышедший 12-томник Ивана Шмелёва. Он мне так и сказал, что у него в жизни остались две главные задачи: дожить до уже назначенной свадьбы любимой внучки и приобрести за любые деньги 12 томов Ивана Шмелёва. В молодости Вилю было видение и было сказано, что проживёт он 74 года (это он описал в стихотворении «Когда-то еще в молодости давней…», помещенном в данном сборнике – прим. сост.). Время это пришло, и он был готов к смерти. И всё же! Он любил жизнь и надеялся, что если ему будет дано ещё несколько лет, он соберёт и издаст все свои стихи. А ещё сделает сборник лучших с его точки зрения казанских поэтов, подобно сборнику московских поэтов, изданному Кублановским. Увы! Видение не обмануло Виля. Он умер именно в 74 года. Но оставил нам план сборника своих стихов и сборника лучших казанских поэтов. А главное, он оставил глубокий след в сердцах и в памяти всех культурных людей Казани. Да и многих людей России.
Андрей Рощектаев, член Союза российских писателей
ЦАРСТВО НЕБЕСНОЕ
Только стоит забыться заботам домашним, Только стоит уйти от мирской суеты, – Возникает, – моля и моля о вчерашнем, – Та страна – как виденье забытой мечты… В. Мустафин
Царство Небесное Вилю Салаховичу Мустафину – рабу Божьему Владимиру. Царство Небесное… Мы, не задумываясь, произносим некоторые слова, даже самые главные – те, важнее которых ничего нет! Лучшее из всего, что можно пожелать человеку – Царство Небесное, жизнь вечную… Люди неверующие или маловерующие настолько боятся смерти, что никогда не желают Царства Небесного живущим – только произносят как традиционную, пустую формулу в отношении умерших. Для Виля Салаховича это – не формула, не слова. Приняв православное крещение в зрелом возрасте, глубоко осознанно, он жил ради Царства Небесного, и это не преувеличение. Все, кто знал его не поверхностно (а меня Господь сподобил счастья очень близко общаться с этим человеком последние десять лет), подтвердят, что Христос был для него – всем: и смыслом жизни, и самой Жизнью. Неверующие единодушно удивляются, как некой экзотике, полному отсутствию у него страха перед смертью: констатируют факт, не видя причины. Сам Виль Салахович лучшим из своих произведений считал «Венок смерти» (он очень любил сонетную форму, и упомянутая вещь является венком сонетов). Но эта же тема проходит красной нитью сквозь всё его творчество. Нет, не тема конца, но тема начала новой жизни, жизни настоящей. Отсюда – удивительное спокойствие Виля Салаховича («Когда видишь его, кажется, у тебя самого в душе, в уме прекращается всякая суета», – вспоминал один из наших общих знакомых). Отсюда – его жизненная мудрость, которую ощущали как некую особую атмосферу, некую ауру, все, кто способен её ощущать. Не просто ум, а именно мудрость – это разные вещи: умных людей много, мудрых – единицы. Отсюда – его удивительная любовь к людям. Невозможно пребывать во Христе и – не любить… Любовь к Человеку как образу и подобию Божьему – но только не к толпе, где этот образ теряется. Суеты и толпы Виль Салахович всегда сторонился – это тоже все замечали. Полное отсутствие привязанности к любым материальным благам, к славе и проч. – следствие всё того же отношения к жизни. Когда подходишь к миру с меркой Вечности, всё временное автоматически обесценивается. Увы, всё что я говорю – лишь бледная тень того, что являл собой Виль Салахович. Слова очень мало выражают. Они – из нашего, материального мира, они тоже, как и всё временное, давно обесценились. Говорим «рай» – вспоминаются глупые вывески над магазинами: «Мебельный рай», «Рыболовный рай» или, ещё того чище – «Мясной рай» (ужас-то какой, если вообразить в реальности, в точном соответствии со словами!). Говорим «вечность» – все почему-то думают о бесконечной протяжённости во времени. Церковь же под этим понятием имеет в виду как раз отсутствие времени («А времени больше не будет», – как писал Иоанн Богослов). Нет прошлого и будущего, всё – настоящее. Потому и не может быть потерь в том мире, где нет времени. В меру того мира старался жить Виль Салахович в мире этом…
Никогда не забыть мне удивительный разговор с этим человеком в чудный апрельский день 2000 года – ещё в начальный период нашего знакомства. Господь тогда впервые (во всяком случае, впервые в сознательной жизни – детство не в счёт), коснулся моего сердца. Все, кто испытал подобное чувство, знают, какое это ни с чем не сравнимое Счастье – бесконечное, не выразимое словами и будто бы «беспричинное»: во внешних обстоятельствах, вроде, ничего особо хорошего не происходит, скорее даже, наоборот – это-то и поражает больше всего! Чувство это настолько не похоже на весь прежний опыт, настолько «берётся из ниоткуда», что сам человек поначалу неспособен в нём разобраться. Что это такое? откуда оно мне? откуда взялось то, чего я никогда не ждал – ведь как же можно ждать того состояния, о существовании которого прежде не подозревал!? Как можно знать Бога, если раньше лишь верил в Него – да и то так себе верил!.. Идёшь по улице с невесть откуда взявшимися слезами радости и повторяешь про себя: «Слава Тебе, Боже, что Ты есть!..» – и это единственная возможная молитва в таком состоянии… Отчего!? отчего ты вдруг узнал, что Он есть и что это – такое счастье? Вот главный вопрос, который изумлённому человеку требуется хоть как-то разрешить для себя. В таком-то радостном недоумении я и подошёл к Вилю Салаховичу, к которому уже тогда относился с каким-то безотчётным доверием. Именно ему я задал этот важнейший вопрос. И откуда-то заранее знал, что он давно уже знаком с этим состоянием – которое только сейчас вдруг пришло ко мне. Я не ошибся… Я поразился, как он искренне обрадовался за меня и как сам весь сиял! Воистину радоваться за ближнего (кстати, «воистину» – любимое слово Виля Салаховича) – более высокая ступень любви, чем сочувствие в несчастьях. Гораздо высшая и гораздо более редкая. Это именно – слияние с ближним в одну душу. «В тот день узнаете вы, что Я в Отце Моём, и вы во Мне, и Я в вас» (Ин. 14, 20). «Да будут все едино, как Мы с Отцом едино» (Ин. 17, 22). Эти великие слова Христа из Евангелия от Иоанна опять-таки не были словами для Мустафина. «В них – вся суть Евангелия» – не раз слышал я позже от Виля Салаховича. «Ты во мне и я в тебе, – так передавал он по памяти, не наизусть, их смысл. – Людям ещё предстоит дорасти до этого сознания и тогда – конец всего нашего мира… страданиям и разделению. Вот это и есть – Истина. Кто к ней прикоснулся, тот – Христов». Поэтому в словах «Возлюби ближнего своего, как самого себя», – запятую перед «как» поставили только в XIX веке, при переводе: подлинный смысл сокрыт из-за одной лишней запятой… то есть, конечно, не из-за неё, а из-за того сознания, которое заставило эту запятую поставить. «Как» в данном случае – вовсе не сравнение! В тот день мы вдвоём, не разбирая луж и талого снега, всё шли и шли пешком от Галереи Васильева до Искры, до самого дома Виля Салаховича – настолько были связаны судьбоносным разговором. Мне та беседа помогла разобраться в самом себе, обрести новый фундамент для новой жизни. Это тоже – чудо Божие: Господь в нужное время всегда посылает нам в помощь людей, которые есть – ответ. Да, это не их слова отвечают на наши вопросы, это они сами и есть – ответ. Их жизнь – ответ всем нам, путеводный маяк… Спаси же вас Господи, Виль Салахович, раб Божий Владимир! Вы были моим путеводителем в горе и радости земной жизни – будьте теперь моим (нет, нашим) молитвенником на небесах. Аминь.
Натан Солодухо, доктор философских наук, профессор
«ГОРЬКАЯ ПОЭЗИЯ, Я ТОБОЙ ОТСУЖЕННЫЙ, ПОТОМУ НЕ ВЕСЕЛ Я, – ДУШЕНЬКА БОЛИТ…»
С Вилем Салаховичем я познакомился на философских четвергах, проводимых Самуилом Шером у Геннадия Пронина в галерее Константина Васильева. Это было как раз на переходе от XX к XXI веку. Расскажу об одном эпизоде нашего знакомства, который характеризует Виля Мустафина как отзывчивого человека, желавшего помочь обрести литературный статус пишущей братии.
На одном из заседаний в галерее Васильева, посвященных не только философии, но и поэзии … мы читали друг другу свои стихи. Я прочитал стихотворение:
«Скажи, как пишутся стихи». – Они не пишутся. Стихи даются за грехи И тяжко движутся: Они вползают в мысль и речь Вины признанием, Стихи приходят тайной встреч И наказанием …
Они корёжатся внутри И долго мучают – Не выскажешь по счету «три» Их ради случая. Когда мелодия стиха Почти проявится, Еще пульсируя, строка Во мне корявится.
Одна строка с другой строкой Никак не сложится – И потеряется покой, И занеможется. А сбросить их уже нельзя – Со всею зримостью Неразрешимостью грозят, Невыразимостью.
Мои стихи – мои враги Начнут обшаркивать, И две строки из-под ноги Пойду вышагивать. Из полуснов и полуслов Нагромождения, Стихов рождение.
Вилю Салаховичу, видимо, понравилось прочитанное, и после заседания он стал расспрашивать меня, где я публиковался, есть ли отдельные издания стихотворений. У меня уже была издана книжечка стихов под названием «От бытия до небытия. Стихотворения и философско-поэтические этюды», с моими рисунками и нотами музыки к стихам. Кроме того у меня были публикации в пединститутской газете начала 80-х годов, которые в свое время сделали меня «опальным поэтом местного масштаба». Прочитав книжку, Виль Салахович предложил мне вступить в Союз писателей. Он и Диас Валеев дали рекомендации. Однако… в Союз писателей меня не приняли. Так вот, надо сказать, что Виль Салахович сожалел больше, чем я. Он подарил мне свой сборник «Стихи о стихах», и мне в значительной степени стало понятно, почему Виль Салахович остался неравнодушен к тому моему стихотворению. В своей книжке он прекрасно выразил разные моменты поэтического творчества, у него получилось исследование работы мысли и чувств поэта. Приведу некоторые строки из его стихотворений.
«Перо, бумага, стол и стул, – вот это – все, что нужно. Затух бы я без них и стух – душевно и наружно»… «Ночами вы спите, сопя и ворочаясь, как сытые кошки, урчат ваши внутренности… А я в это время себя выворачиваю, перевоплощаясь в утренний стих»… «Мягко мысли по бумаге завитушками бегут. Я за ними наблюдаю, – безучастье стерегу»… «Я упиваюсь музыкой небес, а здесь – война за шмотки и за пищу… Я говорю: «Могу прожить и без»…» А может быть, в меня вселился бес и водит по листу своей лапищей?»… «Только кольцо замкнулось, – кончился мой листок, – ручка в обрез уткнулась, словно обрез в висок…» …
Не могу не привести фрагмент стихотворения «Причитание» из сборника Виля Мустафина «Стихи о стихах», которое мне особенно нравится: оно песенно-русское, его хочется не просто читать, а читать нараспев, ощущая сопричастность российской культуре.
Буковка – за буковкой, слог за слогом лепится, – зазвучало рóдное, смыслом налилось… Словушко ты гулкое – Зелье приворотное, как удавка, крепенько в горлышко впилось.
Ну куда же деться мне от моей несуженной? (А стишок невестится, ластится, гулúт…) Горькая Поэзия, я тобой отсуженный, потому не весел я, – душенька болит…
Камиль Хайруллин, профессор, кандидат философских наук,
ВЫ ЛЮБИТЕ ПОКОЙ И ТИШИНУ, БЕСЕДЫ НОЧЬЮ СОКРОВЕННЫЕ С БОГАМИ
Хочу сказать о Виле Салаховиче Мустафине как о мыслителе, имеющем свою философию жизни. … Я не так давно, где-то лет шесть назад, познакомился с Вилем Салаховичем на заседаниях философского кружка С.Ю. Шера, ежемесячно собирающегося в картинной галерее Константина Васильева. Достаточно часто мы стали встречаться и общаться года четыре назад, когда он, узнав, что я пишу стихи, познакомился с ними, а затем согласился быть редактором сборника моих стихов «Откуда к нам приходят сны…», за что я ему от души благодарен. Виль Салахович редактировал и мой другой сборник, который он вернул мне со своими замечаниями для доработки. С доработанным вариантом этого сборника Виль Салахович познакомиться уже не успел… В предисловии к первому из сборников Виль Салахович подчеркивал, что основополагающим атрибутом российской словесности всегда был и остается духовно-нравственный постулат и что, может быть, следовало бы оценивать любой литературный текст по количеству в нем «Добролюбия». Вот это добролюбие, по моему убеждению, и было важнейшей ценностной ориентацией Виля Мустафина в его жизни. … Он глубоко и остро чувствовал силу зла, лжи, фальши и лицемерия, существующих в человеческом мире, что вносило трагические и пессимистические нотки в его мироощущении. С какими же мыслителями-философами можно сравнивать В.С. Мустафина по его мировоззренческому кредо и выбору линии жизни? Мне кажется, что для этого наиболее подходят Г.С. Сковорода, И. Кант и К.Н. Леонтьев. Русско-украинский философ Сковорода XVIII века вел образ жизни странствующего мудреца и поэта, проповедовал необходимость отхода от мировой суеты, от желания славы и делания карьеры и призывал каждого к поиску в самом себе внутреннего духовного человека, к которому только и подходит определение «образ и подобье божье». Сковорода завещал написать на его могильном камне: «Мир ловил меня, но не поймал». В. Мустафин тоже хотел, чтобы его мир не поймал, не повязал своею мелочной суетой и ненужными обязанностями. Он сознательно отказался от карьеры и славы: ушел из аспирантуры, когда кандидатская диссертация была почти готова; бросил учебу в консерватории, отвергнув карьеру певца, хотя обладал замечательным басом. Виль Салахович нашел себя в поэзии. Чтобы зарабатывать деньги и содержать семью, он работал преподавателем математики в вузе и математиком-программистом в НИИ, но никогда не рвался на начальственные должности. Он искал духовную свободу, отрешенности от повседневной суеты, и это предоставлялось ему, когда он писал стихи, размышлял о вечных проблемах бытия и познания, ощущая дыхание вечности, идущее с ночных небес. Он не стремился к славе и как поэт и считал вполне приемлемым то, что далеко не всем понравятся его стихи и что многие не поймут и не примут их. Как он мне говорил, каждый поэт должен иметь не любого, а именно своего читателя. Виль Мустафин был не только поэтически, нравственно, но и религиозно одаренным человеком. Мне кажется, что, несмотря на свою порой бурную и небезгреховную жизнь, он с молодых лет искал абсолютные истины и откровения свыше. Думается, что Виль Мустафин пришел в итоге к христианству неслучайно. Я не согласен с мнением о том, что Виль Мустафин «прислонился к религии», «ударился в Христианство» и т.п. На самом деле он нашел в христианстве то, что давно искал, и обрел тем самым просветление и смирение. Принять христианство Вилю Мустафину как татарину, имеющему мусульманских предков, было далеко не просто. Он говорил мне о том, что дорожит памятью о своем дедушке – мулле и уважает нравственно-религиозные устои ислама. Но Христианство оказалось гораздо ближе его духу, вошло в его душу и покорило ее целиком, и поэтому он принял христианскую веру и нисколько не жалеет об этом. По Канту, свобода, являясь основой человеческой личности, составляет высшую ценность живого бытия, такой же точки зрения придерживался Виль Мустафин, полное бескорыстие нравственных мотивов, их независимость от каких-либо эгоистических устремлений также было ему свойственно. Наконец, по моему мнению, можно говорить о некоторой схожести мировоззрения Виля Мустафина и мировоззрения Константина Леонтьева. Этот русский философ второй половины XIX века был консерватором и пессимистом в своих оценках будущего России и человечества, не верил в социальный и научно-технический прогресс и был убежден в неисправимости земной жизни, в невозможности построить «Царство Божье» на Земле. Пессимизм проявлялся и у Виля Мустафина, что заметно по его многим стихам, хотя он и не был пессимистом по жизни. Он был счастлив в семье, горячо любил свою жену Галину Михайловну («ты для меня как щедрый дар Господний – жена, подруга, женщина и мать»), умел радоваться доброму поступку, слову, хорошей погоде и т.д. Его пессимизм относился к земному мироустройству в целом, к цивилизации и людским взаимоотношениям. Виль Мустафин склонялся к тому, что никакими революциями и реформами, никакими достижениями научного прогресса искоренить зло и несовершенство в земной жизни нельзя. На мой взгляд, это явилось причиной того, что он перестал писать стихи протестного и бунтарского характера, которыми увлекался в свои молодые годы. Виль Салахович все больше стал задумываться о загробной жизни, о посмертном существовании, которых обещает религия. Он дал мне почитать повесть Андрея Рощектаева «Рай и ад» и попросил меня поделиться своим впечатлением о ней. Повесть оказалась довольно оригинальной, но, по-моему, слишком уж в ней принижалась земная жизнь и возвеличивалась жизнь загробная. Я высказал свое мнение Вилюю Салаховичу, стал говорить о самоценности земной жизни, самоценности, которая не зависит от того, есть или нет загробная жизнь. Виль Салахович внимательно выслушал меня и сказал, что он уважает чужое мнение, но для него абсолютной ценностью выступает жизнь вечная, к которой надо готовиться. Он не боялся умереть, и, как известно, спокойно и мужественно встретил свой земной конец. В заключение скажу: когда из жизни уходят такие люди как Виль Салахович Мустафин, то сиротеют не только их семьи, а сиротеет весь мир. Я тоже остро ощутил эту потерю. Привожу здесь свои стихи, посвященныме ПОЭТУ Вилю Мустафину, написанные еще при его жизни.
Вы любите покой и тишину, Беседы ночью сокровенные с богами, И Вас совсем не тянет к сну, Стихи кружат во тьме рядами.
И звезды зажигаются вокруг, Структуры неземных гармоний Берут Вас в свой незримый круг, В звучанье галактических симфоний.
Для Вас уединение – дар небес, Вы – недруг сборищ всех суетных, Уноситесь в свой стихотворный лес, Где все интимно и заветно.
Вы не хотите с обществом общенья, Где люди только под себя гребут. И расстаетесь с теми Вы без сожаления, Кто просто пустотой надут.
А вечность голосами предков Неслышно к Вам взывает с облаков, И нерожденные потомки-детки Ласкаются в ладошках у богов.
В Вас есть порода, благородство И с небесами тайное родство. Но, сожалея о людском уродстве, Вы все же любите земное естество.
Вы снисходительны и терпеливы Ко всем любителям стихов, И в графоманских их разливах Вы ищете таланта вздох.
Добро, любовь – вот эти крылья Возносят Вас, несут вперед, А прошлое своей могильной пылью К разгадкам тайн своих зовет.
* * *
Благодарю всех друзей, близких и знакомых Виля, с которыми в нашей с ним долгой (и такой короткой!) совместной жизни было связано много-много хорошего, доброго. Виль был умным, талантливым, порядочным и добрым человеком. Таким он был смолоду, оставался таким всю жизнь и таким ушел от нас. Его уход болью и горечью отозвался в сердцах всех, кто имел счастье общаться с ним. Память о нем навсегда сохранят его родные, близкие, друзья. Благодарю всех, кто принял участие в подготовке данного сборника к изданию. Галина Килеева
|
ИНТЕРВЬЮ Печатаются по домашнему архиву В. Мустафина с сокращениями
Ольга Стрельникова
«ОН – ТАКОЕ ДЕРЕВО…» Интервью с Вилем Мустафиным, «Республика Татарстан», 20 июля 2000 г.
Виль Салахович Мустафин. Родился 3 мая 1935 года в Казани, в семье видного татарского языковеда, журналиста и общественного деятеля Салаха Атнагулова. В 1936 году отца арестовали, а в 1937-м расстреляли как врага народа. В том же году арестовали мать, ей дали 8 лет лагерей… Трое детей остались на попечении деда по материнской линии Сулеймана Мустафина, который записал их на свою фамилию. В 1940 году дед умер. Растила детей младшая сестра матери Хадича Мустафина… В 1958 году Виль Мустафин закончил физико-математический факультет Казанского университета по специальности математика. Преподавал в Казанском авиационном институте, занимался разработками систем автоматизированного управления в различных отраслях народного хозяйства. По этой же тематике опубликовал свыше сорока научных работ. Стихи пишет с 1960 года. Один из ярких представителей казанского поэтического андеграунда. Первые публикации появились в 1989 году. В последнее время у В.Мустафина вышло три поэтических сборника: «Живу впервые», «Беседы на погосте», «Дневные сны и бдения ночные». Подготовлены к изданию еще две книги стихов.
Неподражаемо лжет жизнь: Сверх ожидания, сверх лжи… М.Цветаева
У него абсолютный слух, в том числе и музыкальный. Какое-то время он даже учился в консерватории, но ушел… Там, где большинство из нас способно в лучшем случае различить одну-две фальшивые ноты, человек с абсолютным слухом слышит нечто, в сравнении с чем какофония космоса – божественнейшее из созвучий… Думаю, это и вправду мучительно. Но музыканта можно подучить, в крайнем случае, просто заткнуть уши и не слушать. Увы, от фальши жизни это не спасает… Его попытки жить затворником – курам на смех. Ведь не станешь всем объяснять, что его «архикоммуникабельность», неподражаемая манера смеяться (шаляпинским раскатом, но без мефистофельского сарказма), равно как и привычка много раз на дню заваривать чай, даже если он не успевает остыть к приходу нового собеседника, – все это искренне, от души, но благоприобретенное, что ли. Также как чистить зубы, смотреть на часы… Иначе нельзя, потому что просто необходимо, но, что называется, «ловить кайф» от собственной адекватности чьим-то ожиданиям – это уж точно не про него… А вот что у Мустафина, по его личным наблюдениям, врожденное – это любовь к одиночеству. Конечно, здесь он не Бог весть как оригинален: какой же поэт не любит уединения, но применительно к «яркому представителю андеграунда» это качество приобретает оттенок иронии судьбы. Хотя, может, не одна я заметила, что всякие разговоры о более чем двадцати «потерянных» годах, когда у него не было напечатано ни строчки, самого Мустафина как-то не увлекают. На таких собраниях – где встречаются молодые поэты и «ветераны» андеграунда – он обычно отмалчивается, разве что читает стихи. А потому лишь в чьем-то пересказе, как легенду, я слышала, что «запрещенным» он стал после того, как в прямом телеэфире прочитал стихи, в которых были такие строчки: «Голосуете? Голосуйте! Суйте головы в петли, суйте!»
– Виль Салахович, так все и было?
– Да, но я им, телевизионщикам-то, сразу сказал: не надо меня в прямой эфир, лучше пусть другие читают… Это был один из первых телемостов Казань – Нижний Новгород (тогда – Горький). Там своих поэтов позвали в студию, а мы здесь читали стихи. Короче, я честно тогда предупредил, но меня не послушали. Им же потом и попало. Мне тоже выражали сочувствие… Но сам я никакой трагедии в случившемся не видел. На мой взгляд, это было нормально. Подсознательно я всегда знал, что при советской власти публиковать меня никто не будет. Потому что такие люди, как я, для нее противопоказаны. Да я и сам ее не любил и всегда открыто в этом признавался. Поэтому что значит «запретить», если я никогда не отождествлял себя с тем обществом? И не только с ним. Я отторгал все попытки присовокупить меня к любому сообществу.
– И к андеграунду в том числе?
– К лю-бо-му. По своему внутреннему ощущению я ничей. Это не значит, что я враг кому-то. Просто это не мое. Ну как вам объяснить… Вот есть злаки. Когда у них наливается колос, то он делается тяжелым, а стебелек тонкий-тонкий. Если он вырастает где-то один, то сразу же ломается. И только когда их целое поле – это сила. И вот, представьте, посреди этого же поля стоит дерево, скажем, дуб. Он один, но ему нет нужды на кого-то опираться, потому что и так выживет… А его тень ещё и путников к себе привлечет, они отдохнут возле него, намусорят и пойдут дальше, и ему от этого опять же ни плохо, ни хорошо. Вот и я, если хотите, такой же одинокий дуб. Даже понятие «любовь» я воспринимаю как нечто одностороннее. Самый большой кайф – это когда ты любишь, когда настроен на самоотдачу. А взаимно ли – вопрос для меня второстепенный. И в этом плане общественное признание – как ожидание оценки твоих усилий, оглядка на авторитеты – меня никогда не интересовало. Потому и к публикациям никогда не стремился… Это актерам аплодисменты нужны, как воздух. А мне от них плохо, дискомфортно… Как на похоронах. … Недавно письмо получил от друга, Коли Беляева, и там у него есть такая фраза: дескать, наконец-то состоялось, наконец и ты можешь взять в руки нечто весомое (а перед этим я послал ему свою книжку), понять, чего ты стоишь, и т. д. Так я долго думал, что ему на это ответить. Да, состоялось – с этим я согласен. Но не сейчас, когда вышла моя книга. А тогда, когда я эти стихи написал… А Коле я ответил что-то вроде: а судьи кто? И я действительно не знаю – кто. Скажем, мнение того же Коли Беляева, других любимых мною людей для меня важно. Собственно, для них я и сделал книгу. Ни одного экземпляра не продал, все раздал. А мне она не нужна, свой кайф я уже подловил.
– Но коль скоро стихи написались, значит, что-то вы хотели ими сказать или объяснить людям?
– Наверное, я все время хочу объяснить, что не все так просто… Больше всего я не люблю самодовольства. Когда люди думают, что они знают, как надо… Пожалуй, это единственное, что вызывает у меня протест. А стихи пишу потому, что в жизни людям очень многого нельзя говорить. Чтобы их не обидеть… Ведь есть много таких, кто сам мысль не производит, а живет на слуху. Для них самый мощный критерий – что люди скажут? Они-то, составляя подавляющее большинство, и формировали эдакое дружно-командное общественное мнение. Очень неколебимое, а главное, похожее на искренность этого самого большинства. И в таком обществе присутствие людей вроде меня – погано. Хочешь – не хочешь, но уже одним этим ты их обижаешь… Меня, кстати, всегда интересовал вопрос: как человек, мягко говоря, не блещущий умом, воспринимает его наличие у другого? И один мой знакомый ответил мне на это очень просто: на физиологическом уровне, – это испуг. Вот и я замечал вокруг себя нечто подобное. И страшно из-за этого мучился, стеснялся самого себя. Потому и рожи корчил всю жизнь, и пил много… Вот тогда наше общение становилось на равных! Никого не унижаешь, потому что сам – такой… Ты становишься своим антиподом, вернее, сам его творишь и как бы наблюдаешь со стороны, потому что знаешь, что именно он-то и приемлется людьми. Не ты, а твой антипод.
– А у вас есть враги из числа бывших друзей?
– У меня вообще нет врагов. «Врагов мне Бог не посылал…» – я и в стихах об этом говорю. Из-за того, повторяю, что мне всегда страшно не хотелось кого-то обидеть, к людям я относился и отношусь патологически хорошо. Что бы человек ни совершил, я буду искать ему оправдание до последнего… По той же причине меня нельзя ни о чем просить, потому что с этой минуты, то есть буквально, я «растворяюсь», перестаю принадлежать самому себе, не говоря уже о моих близких…
– Ваши близкие – это…
– У меня два сына от разных женщин… Первый брак распался давно и очень скоро, ещё до рождения старшего сына. Поэтому было особенно тяжело, но пересилить себя я так и не смог. Влюбился! И оказалось, что это на всю жизнь. Теперь мои сыновья – уже взрослые люди. А ещё у меня – четыре внучки…
Была еще одна женщина. В поисках ее могилы он провел ночь на елабужском кладбище. В сумерках следующего дня отыскал-таки почерневший от дождей деревянный крест с надписью «В этом месте кладбища похоронена…». И опять целую ночь они проговорили, но уже «в этом месте». А через несколько десятилетий от той любви родилась книга. «Беседы на погосте». Под одной обложкой – стихи Марины Цветаевой и Виля Мустафина. Не все это поняли и приняли. («С мертвыми не говорят!» – реплика из зала на вечере-презентации книги.) Я тоже брала ее в руки с некоторой опаской (уж сколько их упало в эту бездну под названием «плач о Марине»!), но ощущение от книги и вправду – почти мистическое. Стихи – стихами, но чтобы так отчетливо слышать голоса! Ее – такой знакомый (до неразличимости прежних адресатов), такой зовущий, что буквально вздрагиваешь, когда – сверх ожидания, сверх привычной безответности – вдруг слышишь еще даже не голос, а как бы приближающиеся (крещендо!) шаги…
Пришел я… Ты меня прости за то, что поздно… Что – после – стих меня настиг твой… Слишком – после… Что я не клял свою судьбу за долгий прочерк. Я знал: ты есть!.. И знал: не будет прочих…
Стихи грустные, но – никаких горловых судорог. Просто встретились два человека, которым надо многое, очень многое сказать друг другу.
Как я могу ругать народ, Когда в народе весь мой род?.. В.Мустафин
– Ну, хорошо, допустим, политика вас никогда не интересовала. Не поколебали вас в этом и потрясения последних лет… Кстати, вам о чем-нибудь говорит хотя бы эта дата – 17 августа?
– Говорит. В этот день расстреляли моего отца.
– … и на советскую власть вы никогда не держали обиду…
– Никогда. Если по отношению к ней я и был в некотором смысле «анти», то это шло от меня, не от нее.
– …но жили-то вы в этой стране, в той самой России, наконец, в которой жила и так умерла Марина Цветаева. И кто ж поверит, что вы никогда не задумывались, в чем корень наших бед, прошлых и настоящих?
– Он заложен в наших генах. Неудачный получился ген. И происхождение его давнее, когда вот здесь, на просторах России, в буквальном смысле, совокупились два гена – кочевой и оседлый. Первый из них оказался сильнее. А что значит «кочевой», «кочевая культура»? В полном смысле слова это означает «брать». Брать, пользоваться и, оставляя после себя пепелища, идти дальше, туда, где опять всего немеряно и все даром… При кочевом образе жизни это нормально. И жить так: все иметь, но при этом ничего не делать – необъятные российские просторы позволяли на протяжении веков. А потом уже и при оседлой жизни… В России слово «воровать» многими и не воспринимается как какой-то негатив. Для многих это просто «взять, что плохо лежит». А откуда, думаете, пошло – «не пойман, не вор»? Это в крови у нас, вот ведь в чем беда. И покуда этот ген у нас есть, никакому правительству, в принципе, нас не переделать. Нужны тысячелетия, чтобы этот ген «нейтрализовать»… Я считаю, у нас был «идеальный» правитель для нашего нынешнего состояния – это Иосиф Виссарионович… Его потому так и любили (а для меня это исторический факт), что он угадал нашу истинную суть. Он никогда не высказывался об этом, но он это знал.
– А вера? Какую роль вы отводите религии? Я знаю, что уже в зрелом возрасте вы крестились и приняли православие. Вы помните, о чем была ваша первая молитва?
– Я редко что-то прошу у Бога, чаще – благодарю… А я бесконечно Ему благодарен! Вера – это дар, как и любой другой. Согласно же мировой статистике количество людей, одаренных «от природы» какой-либо из возможных способностей, составляет лишь 25 процентов всего населения. Вот эту «одну четвертую» Раушенбах отнес и к такой весьма затуманенной способности отдельно взятого человека, какой является его способность к восприятию Бога. А учитывая, что реализовать свои природные способности удается далеко не каждому, в лучшем случае – половине «одаренного» человечества, то цифра получается еще скромнее… История октябрьского, 1917 года, переворота в России – разительный пример того, как якобы поголовно «религиозная» страна, «святая Русь», смогла оказаться за считанные годы вся опять же поголовно «атеистической», причем воинственно атеистической. Мне в этом смысле повезло – я оказался в том меньшинстве, кому дарована природой неодолимая потребность общения с «иным» миром, миром истинной религии. Я это почувствовал давно, еще в молодом возрасте. Тогда эта потребность частично «удовлетворялась» мною через музыку – мессы, реквиемы, церковные песнопения. Затем – через литературу, и к тому времени, когда моя потребность «прислониться» к одной из исторически сложившихся земных церквей приобрела состояние «насущной», выбор мой пал на православие. Помехой служили два фактора. Главный: мой дед по материнской линии Сулейман Мустафин, только благодаря заботам которого я остался жив, был яростным мусульманином. Второстепенный: русская православная церковь вся сплошь состояла из ставленников ЧК, НКВД, МВД, КГБ – в исторической последовательности этих зловещих аббревиатур. Но я все же нашел «лазейку». Дело в том, что в детстве я не был – ни родителями, ни дедом – приобщен ни к одной из церквей, то есть – ни «обрезан», ни тем более – «крещен».
– Скажите, а талант дает человеку какие-то привилегии?
– Талант дает величайшие привилегии, но только человеку, лишенному совести. Во всех других случаях – это сплошное страдание… В каком смысле? Вот есть люди, которые всю жизнь стремятся стать на котурны, а талант – это те же котурны, но врожденные, Неудобств от этого – масса. Ну, представьте, человек под два метра ростом, скажем, баскетболист. Ему даже в общественном транспорте ездить – одна морока. Он постоянно касается головой о потолок. Но и короче стать тоже не может… Если человеку что-то дано, то лишиться этого искусственно невозможно. Это как с памятью. Запомнить, вызубрить – можно, а забыть что-то искусственно – нельзя. Я тоже не знаю – как уходить от стихов?.. Поверите ли, но больше всего я люблю писать стихи «на заказ» – ко дню рождения жены, внучек… Вот это я делаю с удовольствием! В остальное же время, пока хватает сил, я стараюсь стихов не писать.
* * *
Внемли, мой друг, и ты услышишь дуэт прекрасный двух сестер: то – жизнь поет, а квартой выше – ей вторит смерть свой приговор… В.Мустафин
– Вот мне тогда сказали: «С мертвыми не говорят»… А я постоянно с ними говорю. Я и с книгами разговариваю. Хотя их тоже мало, любимых писателей у меня раз-два и обчелся. Ну, с кем мне было хорошо в последнее время? С Мариной Ивановной. Она все в этой жизни знала, сила ума у нее – не женская… Весь Гоголь, Платонов, – шикарно мы с ними общаемся. С Достоевским мне хорошо, но только если это «Братья Карамазовы». А вот с Толстым – нет, я даже книг его не держу… А еще мне повезло, я дружил с Александром Петровичем Норденом. Он был моим учителем, но сблизились мы уже позже. Потом Норден познакомил меня с Борисом Михайловичем Козыревым, и с ним мы тоже подружились. Вот с этими людьми мне было хорошо, с ними я был раскован, не был паяцем. Не то чтобы они были для меня «авторитетами»… Просто-напросто я их любил, может быть, уважал, хотя это слово «уважать» мне тоже не совсем понятно. Они были намного старше меня по возрасту, разница между нами – тридцать лет, но… Вот что значит врожденный ум или, если хотите, интеллигентность: это когда человек может естественно, не напрягаясь и совершенно незаметно для другого «унизить» себя до его уровня! На это способен только «высший», человек «низший» дорасти до «высшего» не умеет… И вот это их естественное состояние с любым быть «на равных» – хотя в отношении себя я никогда не мог этого сказать – меня всегда поражало.
– А есть ли что-то, что вы ставите «выше» ума?
– Видите ли, у меня отношение к уму несколько специфичное… В моем понимании человек в большинстве случаев – это только аппарат уловления ума. С помощью таких же физиологических рецепторов, которые позволяют человеку слышать, осязать… И точно так же, как есть люди со слухом и есть без слуха, они наделены разной способностью воспринимать то, что я называю врожденным, истинным умом. Вот у Бориса Раушенбаха я считаю, был такой ум. У Козырева. Таких людей мало, очень мало.
– При всем том я обратила внимание, что многие ваши человеческие привязанности проходят через всю жизнь. Вот и Рустем Кутуй в журнале «Казань» признался, что вы дружите с детства, и там же, кстати, он назвал вас «человеком без возраста». А сами вы это так же ощущаете?
– К старости мы бываем не готовы так же, как и к жизни вообще. Ведь человек живет памятью, а память – это всегда прошлое… Поэтому о старости мы ничего не знаем. Разве что только из книг, но личного опыта они тоже не дают. Единственное, что я всегда вспоминаю и рассказываю как притчу… Моя мама, как ни удивительно, дожила до девяноста лет, и когда я приходил (а в последнее время мы часто виделись), каждый раз она мне говорила одно и то же: «Сынок, не живи после восьмидесяти лет. Что-нибудь придумай…» Но, заметьте: о том, что до восьмидесяти, – про это она молчала. В моем понимании старость – это потеря скорости. Во всем: в мышлении, передвижении… Когда бежишь за троллейбусом, вскакиваешь и начинаешь хватать воздух, как рыба, – вот тогда и я свой возраст чувствую. А что касается внутренних моих ощущений, то здесь, пожалуй, я соглашусь с Рустемом.
– Судя по стихам, вы много думаете о том, что есть смерть…
– О смерти я не думаю. Я о ней мечтаю. Смерть для меня – мечта, причем мечта светлая… Когда говоришь так, то опять вроде как обижаешь кого-то. Потому что нехорошо, нельзя об этом так. Ну а если, действительно, сколько я себя помню, мне всегда хотелось отсюда уйти? Для меня было открытием, что для подавляющего большинства людей «страх смерти» – одна из основ существования. Это только еще больше отдалило меня от них – вот и все. Я и помыслить не мог, что доживу до таких лет. У меня и попытки были… Но и воли много дано. Хотя, в общем-то, не нужен я здесь, объективно не нужен… В одном, может быть, мой пример полезен. Потому что, когда живешь с этим, то других страданий для тебя просто не существует, они – ничто в сравнении с этой мукой…
Андрей Морозов
ЛИК ИСТОРИИ ПРОЯВЛЯЕТСЯ В ИСТОРИИ ЛИЧНОСТИ… Интервью с Вилем Мустафиным, «Персона», февраль 2001.
– Виль Салахович, банальный вопрос, но всё же: как Вы, закончив физмат, начали писать стихи? – Знаете, мне математика нравилась с детства. Я объясняю это потребностью мышления. В детстве, когда все дома засыпали, я начинал решать задачки по математике, чтобы никто не видел этой моей страсти, я почему-то стеснялся её. Но я не ставил перед собой цели просто получить решение задачи – так сказать, решать «в лоб», – а старался сделать так, чтобы решение было красивым. Понятие «красиво» впервые в жизни ко мне пришло из математики. И моя естественная потребность в красоте попервоначалу, видимо, и удовлетворялась математикой. – А «красиво» – это как? – Это значит кратко, просто и изящно. – Какая же изящность может быть в алгебре? – У-у! Объяснить это трудновато. Надо показать несколько вариантов решения одной и той же задачи, выбрать наиболее изящный из них, затем можно и обосновать свой выбор. Кстати, среди математиков понятия «красивое решение», «изящное решение» – вполне обычные, не требующие пояснений. Разногласия могут возникать лишь при обсуждении вопроса, какое из решений «красивее», но это дело вкуса. Я же при решении задач старался отключать своё «рацио». Долго тренировал себя в попытках отключить рационалистическую часть мозга. Неинтересно решать задачи, когда включено это «рацио», оно все тянет к тому, как «надо», – получается неизящно, некрасиво. – А как стихи-то появились? – Они появились совершенно неожиданно. Мой отец был литератором и пострадал за это. Я как чёрт ладана боялся литературы. А стихи появились в первую Хрущевскую оттепель, в конце пятидесятых. Появились в форме гражданской лирики. – Она тогда была модной – Евтушенко, Рождественский, Окуджава… – Она не была модной, она стала модной опосредованно – через потребность людскую. Ведь всё до этого было зажато. И вдруг с дуновением весны открылась форточка. А как говорят китайцы: вместе со свежим воздухом в форточку залетают и комары, и мухи… Но главное – хлынула литература. Это было удивительное время! Мы читали, глотали литературу стопками и сутками. Тогда ко мне «пришли» Пастернак, Гумилёв, Платонов, Булгаков. Тогда я открыл для себя Цветаеву. Слышать не слышал о ней до того. Кого из настоящих поэтов мы знали? Маяковского. Но школьная методика преподавания категорически отталкивала от литературы. – Наверное, потому что нам в школе давали читать не лирические вещи, а что-то типа поэмы «Владимир Ильич Ленин». – Нет, дело даже не в содержании, а именно в методике. Ну, помните, выцарапывали из «Обломова» какую-то идеологию. Да какой из Гончарова политик?! Так нет же, сделали из Обломова какого-то то ли обленившегося мужика, то ли деморализованного барина… – Видь Салахович, о чём были Ваши первые стихи? – Сначала появились гражданские стихи. Но от них я очень быстро открестился, хотя в то время они многим нравились. Меня увлекала истинная поэзия, хотя до сих пор не знаю её определения. Впрочем, для себя-то я определил, что такое поэзия. – И что это? – Это – некая музыка смысла. Под смыслом я имею в виду многогранный поэтический образ. Но это не та музыка, которая воспринимается нашим ухом, – симфонии или ноктюрны… Если бы поэзия была музыкой, воспринимаемой на слух, то она исчезла бы. Второе – поэзия не поддаётся переводу. Люди тысячелетиями переводят поэзию. Но, переводя стихи другого поэта, человек врёт сам себе, подделываясь под другого. От переводов пахнет ложью. Когда-то я завёл, так сказать, свою антологию поэзии – от каждого любимого поэта взял по одному «лучшему» стихотворению. У Пушкина я взял «Я помню чудное мгновенье…» Это стихотворение не столько говорит мне о том мгновении, которое пережил поэт, – само стихотворение как акт искусства адекватно тому мгновению. Вот оно – чудное мгновенье! Само стихотворение для меня и есть «чудное мгновенье». Пушкин видел какую-то конкретную земную женщину, а пережил при этом некие возвышенные, неземные ощущения, аналогичные которым ощутил и я, читая это стихотворение. Я ощутил чудо поэзии. Пушкин даёт нам пример, образец того, что есть поэзия. – Помните, Ахматова сказала: «Если бы Лермонтов написал только одно стихотворение – «Есть речи – значенье темно иль ничтожно…», то он навсегда остался бы классиком русской поэзии»? – Для своей антологии я придумал эпиграф: «Поэт как характеристика качественная никоим образом не зависит от количества написанного». Одно стихотворение может сказать про своего творца всё: кто он есть, кем он был и на что он способен. Так у меня было с Пикассо, когда увидел одну его картину. Я сразу понял этого художника целиком, во всей его личностной целокупности. Не важно, что это за картина была, там какие-то три бабы в лесу, в его лесу. В этом смысле можно сказать, что виды искусства можно только показать на конкретных примерах: вот проза, вот поэзия, вот музыка, а вот живопись. Если бы были их точные определения, то искусство не существовало бы. Оно и существует-то в силу своей неопределённости, безмерности, но всё же стремится к своему определению, как ребёнок – к проявлению, выявлению своей личности. – Если взять историю, то поэты, или как их тогда называли – сочинители, пользовались уважением. Тот же Пушкин был почти придворным… – Да, и Тютчев был чиновником. И был уважаем. Но чьим уважением пользовались наши исторические поэты? История – это история личностей. Истории толпы нет. Толпа не оставляет следа в истории, кроме реальных разрушений или войн. Лик истории проявляется в истории личности. Так вот, мы не знаем, «уважала» или «не уважала» толпа своих поэтов, мы знаем лишь об отношении к поэзии отдельных исторических персонажей. К слову: мы знаем и об отношении некоторых поэтических личностей к той же толпе. Как, например, появляется классика. Ну, «знают» поэта при жизни, чтут его как сочинителя, положим, десять-пятнадцать человек. Через двадцать пять лет, таков среднестатистический период смены поколений, о нём узнают ещё столько же новых людей, «молодых». Но ведь это же всего десяток-другой «знающих» на целое поколение. Вроде бы маловато… Но людей, воспринимающих по своим собственным ощущениям вьдающегося музыканта или поэта именно как выдающегося, очень мало. Чтобы это признать, осознать величие некоей личности, необходимо как минимум самому быть личностью. А личностей во все эпохи на каждое поколение доставалось понемногу. Личность обычно отторгается безликой толпой, а именно она содержит в себе подавляющее большинство населения. Признается, принимается личность хоть и мизерным меньшинством, но «меньшинством», состоящим сплошь из личностей, мнении которых фиксируется историей и остается в ней, формируя, в конце концов, лик и «общественное» мнение самой эпохи. Именно через них и формируется понятие «классика». Возьмём, к примеру, дворян. Их было всего четыре процента населения России, или около того, в самый её расцвет – в 1913 году. Из этих четырёх процентов, думаю, только четыре процента воспринимали и понимали поэзию. Романовы триста лет набирали, копили генофонд нации. Они Ломоносова вытащили из народа и сделали его дворянином, ещё кого-то. «Неудавшиеся» дворяне разорялись, «выпадали в осадок», а снизу шло пополнение. Медленно, правда, малыми крупицами, но шло. Нарочно или интуитивно, не знаю, но Романовы впервые в истории России начали копить генофонд нации. Ведь всё было продумано до мелочей, вплоть до того, кого за кого выдать замуж. – А что касается уважения, то Вы думаете, что Пушкина многие знали? – Думаю, что он всё-таки пользовался каким-то, как принято сейчас говорить, авторитетом. Иначе зачем было царю после его смерти платить за него долги, которые исчислялись тысячами рублей? – Тут я полностью с Вами согласен. А знаете, кем были в жизни выдающиеся музыканты в шестнадцатом, семнадцатом веках? Например, Бах, Гайдн… Они были придворными музыкантами. – В наше время, в 60-е годы, Евтушенко или Окуджава собирали стадионы. Я тоже был увлечён этим поветрием – переписывал, например, Ахмадулину, других стихотворцев. Это была моя потребность. Какова потребность толпы, я не знаю. Но чувствовалось, что всё это временно, что это какой-то самообман. Ведь основная масса людей лишена собственного вкуса. Человеку говорят: «Вот это хорошие стихи», и он верит, когда, по сути, не может отличить самостоятельно «хорошие» стихи от «плохих», хотя бы для себя. А тогда это просто стало модно. А мода обычно лишена вкуса. – Хорошо, я попробую по-другому поставить вопрос: как сегодня живётся поэту среди всего этого вертепа? – Я думаю, так же, как всегда жилось. Поэт и в тюрьме будет жить той же жизнью, потому что он живёт своей внутренней жизнью. Внутренняя жизнь, духовная жизнь, очень слабо соотносится с жизнью внешней. – Это как религия? – Творчество – это потребность, как и любая физиологическая потребность: голод, холод, жажда… Вот, простите за грубое сравнение, вам захотелось в туалет. Вы же не будете терпеть? И даже если будете терпеть, то желание-то, потребность всё равно останется – и рано ли, позднее ли вы её все же попытаетесь удовлетворить. Я всю свою сознательную жизнь старался уйти от поэзии, запрещал себе писать стихи. Потому что это на грани сумасшествия. Весь ты вдруг воспаряешь куда-то туда (показывает рукой наверх. – Авт.), а обратно можешь уже не вернуться. Это опасно. А ведь нужно и семью кормить. Я знаю тех, кого до перестройки издавали, причём большими тиражами: рассуют их книги по сельским библиотекам, там их никто не читает, а книги сгнивают. Эти писатели ведь считали, что у них есть некий «массовый» читатель. Некоторые из них только недавно поняли, что у них никогда не было, и нет такого читателя. Мне же это всегда было понятно. – А зачем тогда писали? – Так я ж говорю: потребность, причём насущная. А зачем?.. Такого вопроса не существует для подлинного художника. Если нет необоримой потребности, то можно и не писать. Это как голодание мозга. Я ощутил такое голодание, занимаясь математикой, ею же и заглушал это голодание. Мозговое или душевное голодание гораздо непереносимее, нежели физическое. Первоначально все мы думаем, что все мы одинаковы. В детстве это нормально. Но ведь некоторые так считают до конца своей жизни, до них и в преклонном возрасте не доходит «дуновение мудрости». Зачатки мудрости – врождённые, они проявляются в детстве. Это страшно, когда с детства начинаешь понимать истину. Сначала и сам не знаешь, не догадываешься об этом. Потом начинаешь встречать, сначала как бы ненароком, доказательства истинности своих детских или юношеских «догадок». – Знаете, Виль Салахович, если задуматься о русской интеллигенции, то есть, как мне кажется, какие-то странности. Возьмём, к примеру. Блока. Помните, у него: «Россия, нищая Россия! Мне избы серые твои, твои мне песни ветровые, как слезы первые любви…». Вот это описание грязной убогой России, оборванных крестьян… – Их же жалко. – Вот именно. Но зачем из этого нужно делать поэзию? – Ахматова точно сказала: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…» Но это всё правильно. Вспомните «Купола» Высоцкого – «Купола в России кроют чистым золотом, чтобы чаще Господь замечал». Высоцкий тоже о грязи там пишет: «Грязью чавкая, жирной да ржавою, вязнут лошади по стремена…» Я понимаю это как повод. Когда видишь воистину, что творится вокруг, когда ты ощущаешь, что ничем помочь-то не можешь, беспомощен, то, может быть, в этом состоянии ты и себя жалеешь? И вот это состояние, состояние невесомости – ты хочешь помочь, а не можешь, не знаешь, как помочь, не умеешь помочь, – и приводит к тому, что поэт напишет вот такие горькие стихи. Но само состояние это – жгучее желание помочь – оно изначально благородно! – Но всё равно же это – ничегонеделание. Конкретной пользы-то нет. – Якобы нет. Такое состояние в материальном плане действительно никакой пользы человечеству оказать не может. Но добро имеет очень интересное свойство: если вы его возжелали, это уже почти отдача. Искреннее желание добра – уже добро.
– Но тот же Пушкин, написавший «Оду вольности», был крепостником. Тот же Некрасов, писавший про угнетённых крестьян, был крепостником. Парадокс? – Нет. Быт никакого отношения к поэзии не имеет. Быт может быть любым, бытовое – это внешнее, а поэзия – жизнь души. Вот одни называют Блока пьяницей, но пьянство – бытовое состояние человека, состояние его тела, мозга, психики. Оно может служить поводом. Для того чтобы человек написал стихотворение, он должен находиться вне рамок собственной воли. Поэзия – это некий проблеск. Можно даже сказать, что состояние пишущего похоже на соприкосновение с неким космосом, неким иным миром. Но потом это состояние уходит… И слава богу, что уходит. –А что потом? Пустота? – Нет никакой пустоты. Лично у меня возникает ощущение освобождения от нагрузки какой-то, от долга, что ли… Но что удивительно, мне не важен результат, он меня нисколечко не интересует. Вот некоторые коллеги носятся со своими книжками, довольные ходят, когда их напечатают. Я одного из них спрашиваю: «Ну, какой кайф от того, что тебя опубликовали?» «Тебя долго не печатали, поэтому ты так говоришь», – ответил мне он. Сейчас меня печатают, но я всё равно к пониманию этого не пришёл. Но как они этого хотят! Как они лезут в телевизор! А я даже стесняюсь слушать или смотреть себя в записи. Мне не интересно это. Аплодисменты нужны артистам. Это артист оценивает свою жизнь по децибелам аплодисментов, это у него такая потребность, такая физиология. У меня есть пример. Он придуман, быть может, но всё же реален. Намечается бенефис какой-то актрисы. Она знает, что никто на него не придёт, она названивает всем своим знакомым: «Приходите, приходите!» Она на свои деньги покупает десять цветочных букетов, раздаёт их тем же знакомым, чтобы они вручили их ей на бенефисе. И представьте себе, когда это происходит, она искренне плачет!.. Забавно? Но это ей нужно. Для меня же подобное ужасно! Для меня вечен этот уничижающий вопрос: «А судьи кто?!» Кто такая толпа, чтобы оценивать мои стихи? Кто она такая?.. Из кого состоит?.. Её мнение для меня – пшик. Плохо это или нет – другой вопрос. – А вот эти проблески, что это? Это похоже на сумасшествие или на что-то другое? – Это удивительное состояние. Близко к тому, что вы сказали, но точно утверждать не берусь. Для утверждения нужно знать то состояние, с которым хочешь сравнить нечто пережитое. Знаете ли вы, что такое глас Божий?.. Так вот, это примерно что-то похожее. У кого есть слух к Божьему гласу, кто Его слышал, тот знает, что глас этот не словами слышен, не конкретным языком, но вы всё равно слышите, что Он сказал. Вот мы, грешные поэты, и хотим изобразить всякими там образами, сопоставлениями, красивостями, изящностями глас Божий. Но музыка, наверное, ближе всех к этому гласу.
– Мне до сих пор кажется непонятным, как простой земной человек Чайковский написал Шестую симфонию. Но вопрос ещё и в другом: почему один понимает это, а другой – нет? – А это уже физиология – одному дано ухо, у другого его может и не быть. – Честно говоря, мне хотелось бы узнать историю появления вашей книги «Диалоги с Цветаевой». Это ведь не каждый сможет – взять и беседовать с давно умершим человеком? – Но я-то беседую с её стихами, а не с ней лично, даже не с духом её. –По-вашему, получается, что любой, например, Вася Пупкин, научившись рифмовать, вдруг возьмёт и напишет книгу своих разговоров с Пушкиным? – Но ведь есть же у Абрама Терца «Прогулки с Пушкиным». – Но как вы всё-таки замахнулись на такое? – Я вообще никак не замахивался. В 61-м году меня просто потрясли её стихи, они тогда были опубликованы впервые после долгого замалчивания. Просто потрясли! Тогда я понял её всю, суть её понял, суть её назначения в этом мире. И мне уже не нужно было чего-то читать «про неё». Но никакого «замаха», как вы говорите, не было. Простит меня Господь, но у меня в этом мире было очень мало собеседников, с которыми я мог общаться без всякого хоть маломальского самоуничижения, оставаясь самим собой. С ней я беседую по-настоящему. Мне хорошо, удобно с ней беседовать, не надо никаких масок. Мне хорошо с ней. Могут, конечно, быть всякие домыслы наподобие: «А ей-то каково с тобой?..» Но меня эти мнения никак не задевают. Мне было хорошо в своё время с Платоном (его «Диалоги»), с которым я познакомился ещё в студенчестве. Позже – с Шопенгауэром. Так же и с Цветаевой… Сначала я посвятил ей несколько стихов. Потом эти «несколько» увеличивались в количестве, получился «Цикл», который и оформился затем в «Беседы». – Вы согласны с тем, что свобода – одно из условий существования поэта? – Нет, это не условие, для истинного поэта это – безусловная реальность. – Но меня удивили ваши слова в одном интервью: «Сталин – идеальный правитель для нашей страны». – Да, я так говорил, и сейчас могу повторить. В этой фразе ключевыми словами являются «для нашей», на них надо бы поставить ударение. Истинная Россия – это её население. Истинная Россия неизменна во все времена и при всех правителях. Сталин угадал истинные – скрытые, потаённые – потребности России, населения её и реализовал адекватное этим потребностям управление – тоталитарнейшее! Более того, основанное на тоталитарнейшем добровольном доносительстве: это тоже своеобразная – как и жить «на шару» – потребность подавляющего большинства нашего населения. Когда-то розгами наказывали за ябедничество и доносительство. А советская власть награждала за это чинами или жратвой. Самое страшное, что Сталин использовал самые низменные, самые отвратительные потребности. Я знаю, что наше быдло было искренне счастливо при Сталине. Однако мы, я и близкие мои друзья, его ненавидели. В день его смерти я даже в школу не пошёл, знал, что там будет. У меня дома мы устроили пьянку, с песнями и плясками. Помню, как прибежал сосед с топором убивать нас за это безобразие. Нехорошо вроде бы в день смерти, но… Что было, то было. – А не боялись, что настучат? – Я вообще почему-то ничего не боялся, за других не говорю. Но я не боялся. – Честно-честно? – На самом деле. Первый раз я испытал чувство страха, когда влез на Чегет. До этого я никогда не катался на горных лыжах. Нет, это позже. А самый первый раз, это когда я влез на десятиметровую вышку, а до этого ни разу не прыгал даже с трёхметровой высоты. Но мне было интересно испытать чувство страха. Я старался запомнить само ощущение страха, так как, по слухам, оно помогает выжить в нашей жизни. – По рассказам я знаю, что в 60-70-е годы КГБ «контролировал» творческую интеллигенцию. – Да, стукачей много вокруг вращалось. Многих, конечно, я знал, но прощал им это. – Вас вызывали на «собеседование»? – Ни разу. Друзей моих вызывали. Каждый, кто ходил на «собеседование» в комитет, потом говорил мне: «Знаешь, там тобой интересуются». «Да ладно, – отвечал я, – им положено, у них работа такая». А потом, нужно знать систему: кого вызывают в первую очередь? Потенциальных стукачей. Была умная система отбора. После предварительного, негласного ознакомления с «кандидатом». Редкие люди после их обработки выходили не стукачами. Из моих друзей только двоих могу назвать, Мишу Белгородского, например. Он, кандидат наук, ушёл в дворники, сказав в КГБ: «Я не смогу стучать». Ещё Булата, который создал «Прометей». Он тоже чудом выдержал. Пугали всех одинаково: лишим, отберём, запретим… И так же одинаково обещали в случае согласия: допуск, должность, чины… Как угрозы, так и обещания выполнялись. Кому-то чего-то надо было – соглашались. Но я не могу ругать стукачей. Мне их жалко. Удивительно, но просто жалко. – Скажите, а почему вы крестились, приняли православие? – Это я сделал осознанно. Потребность общения с Господом у меня была, видимо, врождённая. Помню, когда был пацаном, в коридоре нашем жила монашка тётя Дуня. Монастырь закрыли, её выгнали в мир. Она была грамотная, устроилась куда-то машинисткой, дослужила до пенсии. Была очень набожной. Мы с ней дружили. Помню ещё одну старушку, которая ходила в церковь, убиралась там. И к нам домой приходили религиозные люди. Старший брат моей бабушки Ахметжан Мустафин был большим человеком в мусульманском мире – приближённым аятоллы Баруди, которого при советской власти стали называть главным имамом России. Я помню, как дедушка молился пять раз в день. Мне очень нравилось отношение к религии и деда, и бабушки. Ближайшей подругой бабушки была Хадича-абыстай – жена муллы, которая часто жила у нас. Мне очень нравились эти люди. Кстати, мои дед и бабушка к тёте Дуне относились очень хорошо. – Но почему вы, родившийся в мусульманской семье и получивши воспитание среди мусульман, выбрали православие? – Я рос среди этого. Ходил в мечеть, но ничего там не понимал. Стал читать религиозную литературу. Очень привлекательными показались мне буддистская, индуистская религии. Но какой-то внутренний, сугубо внутренний выбор произошёл во мне, и я выбрал православие. Православие показалось мне наиболее чистой из всех доступных мне религиозных конфессий. Как-то к моим знакомым приезжал отец Ефимий, тот самый, который ходил около мавзолея с кадилом: «Изыди, сатана!» Он представлял катакомбную церковь, ту самую, члены которой во времена советской власти молились дома и не ходили в церковь. Для меня очень привлекательны староверы. Их вера чиста. Это стойкость и строгость, чистота отношений. Староверы ничего не требуют от религии. Я считаю: когда человек ничего не требует от другого, а принимает как такового, то это самые чистые отношения. Это как поэзия, например. – А любовь? – Сравнимо и с любовью, ведь любовь – это отдача. Только отдача, напрочь исключающая любую «брачу», даже мысль о ней. Поэтому мне нравится отношение к любви Цветаевой. Даже если нет предмета любви, то можно быть просто в состоянии любви, например к стиху. В этом смысле любовь есть высшее состояние. Христос говорил именно об этой любви, о постоянной и непрерывной внутренней готовности отдачи. Не материальной отдачи, а отдачи самого себя. – Есть такие строчки: «Стихи, как брошенные дети, живут на свете после нас». Вы согласны с этим? – Согласен, это мне близко. У меня есть: «Стихи мои – мои сироты». Это реально. И это нормально. – Вам жаль, что так оно и есть на самом деле? – Мне вообще весь мир жалко. Жалко, что мир родился на свет и живёт. Жалко деревья, траву жалко, жалко животных – всех жалко… – Почему? – Потому что плохо здесь. – А где хорошо? – Наверное, там… (показывает рукой наверх. — Авт.) Но я это только предположить могу. И верить в это могу. И уверенным быть в этой вере. А здесь – плохо. Совсем плохо. Жизнь в этом мире для меня – непрерывная мука. Поэтому я придумываю всякие самообманы для себя. Я вам искренне и честно говорю: у меня нет никакой охоты жить здесь. Но так считать и говорить так – грех. Есть вето, табу, очень, кстати, полезное табу. Ведь прожил же я как-то 65 лет здесь.
Тагир Аглиуллин
ГОСПОДЬ! СПАСИ И СОХРАНИ ЖЕЛАНЬЕ – УЛЫБНУТЬСЯ ВСТРЕЧНЫМ… Интервью с Вилем Мустафиным, «Звезда Поволжья», №16 (69), 19-25 апреля 2001 г.
Такие люди, а вернее, такие личности, как он, удивляют обывателя, но при этом уверен, всегда притягивают… После бесед с ним идёшь по улице с таким ощущением, словно только что родился. Вызывает удивление солнечный луч, кажется отрадной людская суета, лица всех прохожих представляются светлыми, одухотворёнными даже… Человек, о котором хочу здесь рассказать, – Виль Мустафин. По образованию – математик-геометр. Всю жизнь профессионально трудился как математик – преподавал в вузе, работал в НИИ. Но всё время сочинял стихи, занимался литературными переводами, филологическими исследованиями, постигал философию, религию… Словом, физик и лирик в нем слиты воедино и так естественно, что он, может быть, даже больший лирик, нежели те, кто, умея сочинять стихи, напрочь отвергает точные науки, даже не пытаясь их постичь.
– Виль Салахович, одна моя однокурсница по университету, работающая сейчас в библиотеке, высказала мне как-то: «Не хочу, чтобы мои дети читали классическую литературу; вообще не хочу, чтобы они увлеклись искусством, которое не приносит реального денежного дохода… Иначе они не смогут выжить в этом мире…» – Это вопрос не только лично вашей беседы с однокурсницей. Любой человек, который, вроде меня, подхватывает в юности эту «инфекцию – неодолимую тягу к искусству – находится в определённые периоды своей жизни в значительном сомнении: а нужно ли заниматься этим – много читать, углубляться в поэтические эмпиреи, быть чутким и совестливым? Ведь этим людям при подобном душевном укладе и на самом деле трудно сосуществовать с обществом. Увлечение «высоким» действительно не только не приносит «дохода», но привносит вполне ощутимые «убытки» не только материальные, – «умаляя» собственную жизнь, заставляя переживать чужую боль, как свою, а иногда и глубже, чем свою… Но в том-то и состоит парадоксальность природы человеческой, что во все эпохи существования людей на земле это самое человеческое общество, подавляющее большинство которого «нормально» и не имеет жгучей потребности в «высоком», вполне удовлетворяется неким земным суррогатом искусства. Так вот, это самое «нормальное» общество непрерывно порождает из своей среды неких «выродков», для которых как раз лишь постижение «высот» или «глубин» является чуть ли не физиологической потребностью их существования, причем, потоебностью насущной и неодолимой никакими умозрительными или меркантильными соображениями. Однако это «нормальное» общественное большинство является, по сути своей, «потребительским» во всех своих проявлениях, а эти самые «выродки» (которые всегда в меньшинстве, если не в одиночестве) и являют собой малочисленную «труппу» творцов, т.е. «производителей» искусства во всех его видах. Сюда я включаю не только традиционные виды искусства – музыку, литературу, живопись, ваяние, но к этому понятию приобщаю и так называемую «фундаментальную» науку, а также философию и теологию. Пути в продвижении человеческого общества определяются всё-таки именно этими самыми «выродками». Всё остальное инертное «большинство», нехотя и сопротивляясь, движется путями, ими проторенными и освещенными (порой и освященными). – Выходит, что служение «искусству», понятие которого Вы так необычно расширили, всегда «жертва»? – Естественно, жертва, причем, иногда в крайнем своём выражении, цена которой – жизнь. Стоит лишь вспомнить некоторые персонажи истории: Сократ, Иисус Христос, Джордано Бруно… Причем жертвы эти приносились не столько добровольно, как под давлением в буквальном смысле подавляющего большинства тех времен, хотя опять же неизменное в своем качественном проявлении подавляющее большинство времен последующих живёт уже «воплощенными» идеями того же Сократа, Иисуса Христа, Джордано Бруно. Слово «воплощенные» по отношению к идеям поименованных мною «делателей» истории я заключаю в кавычки, поскольку, мягко говоря, не совсем уверен именно в глобальной «воплощенности» этих идей. – Что Вы имеете в виду?.. – А имею в виду я то, что даже среди подавляющего большинства современного населения планеты Земля идеи, в своё время высказанные или сформулированные поименованными мною историческими личностями, приняты лишь «на веру», а не в качестве «знания». - Извините, Виль Салахович, но здесь я хочу возразить Вам. Ведь гелиоцентрическая система мира, за которую в своё время ратовал Джордано Бруно, ныне является общепризнанной, а количество землян обратившихся в христианскую веру за две тысячи лет ее существования, в общей сложности в несколько раз, наверное, превосходит население Земли даже в нынешнем его количественном выражении. – Чтобы обосновать свое предыдущее высказывание, в вашей реплике я выделю два «ключевых» слова: «общепризнанная» – по отношению к гелиоцентрической мировой системе, а также «вера» – в отношении христианского мировоззрения. Во-первых, если вспомнить, что само открытие Коперника, приведшее к устранению» геоцентрического взгляда на устройство нашей планетной системы (господствовавшего, смею заметить, тысячелетиями над умами земного населения) и к доказательству именно гелиоцентрического строения мира, произошло в середине XVI века, а, так сказать, «официальное» признание сего произошло лишь в XIX веке, то можно заметить, что сам факт трёхсотлетнего противостояния мира этому «элементарному», с современной точки зрения, изменению мировоззрения (в буквальном смысле этого слова – воззрения на мир) говорит о том, насколько не подготовленным оказывается подавляющее большинство мирян к открытиям такого рода. И несмотря на то, что данное мировоззрение, к настоящему времени действительно занимающее в науке господствующее положение, несмотря на то, что гелиоцентрическая система «всаживается» в умы нынешних поколений с раннего детского возраста, несмотря на всё это, я не могу утверждать, что психологически – на сугубо физиологическом уровне – все население Земли в данный момент адекватно воспринимает эту реальность. Ведь, судя хотя бы по известным нам трудам мировой классической философии или теологии, которые, в сущности, и формируют, и отражают развитие общественного мировоззрения, изменений-то разительных в «состоянии умов» нынешних и древнейших мыслителей почти и не наблюдается. А ведь нам доступна религиозно-философская литература за несколько тысячелетий!.. – Я снова не могу согласиться с Вами, имея в виду грандиозную научно-техническую революцию, успехи современной физики, химии, биологии, космонавтики. – С этой вашей репликой я согласен почти полностью, кроме слова «успехи». Все эти «успехи» НТР, которые произошли за последние век-полтора, касаются в основном лишь неживой природы, и направлены они вовсе не на выживание человечества, но совсем в противоположную сторону, а именно – на уничтожение человеческой жизни. Потому и с употреблением термина «успехи» в отношении к этим делам согласиться никак не могу. Я же говорю здесь о понятиях, действительно определяющих «человечность» человечества (прошу меня простить за тавтологию), таких как мудрость, мораль, эстетика, в которых почему-то не могу констатировать наличия прогресса, даже наоборот – эта самая НТР повлекла за собой заметное снижение уровня упомянутых критериев «человечности». – Простите, Виль Салахович, я, видимо, отвлек Вас своей репликой, Вы ведь что-то хотели сказать о христианстве. – С христианством вопрос обстоит гораздо сложнее, нежели со всеми «успехами» НТР… Я очень тщательно изучал Евангелие, чтобы понять и осознать учение Христа не по его толкованиям, а непосредственно по самому близкому (из доступных мне) «первоисточнику», то есть из изречений Самого Иисуса Христа. Я хотел понять цель Его прихода к нам на землю, задачи, которые поставил перед Ним Бог-Отец и которые ставил перед Собой Христос, беседуя и с народом, и со Своими учениками. Хотел найти для себя ответ на вопрос о «новизне» Нового Завета, учитывая, что Иисус Христос не опроверг ни одной из заповедей Моисея, в некоторые из них лишь внеся «незначительные» для поверхностного взгляда дополнения. Хочу предупредить, что при объяснении тех выводов, которые я сделал для себя после многочисленных прочтений Библии и в особенности Нового Завета, я нарочито использую сугубо «светскую» терминологию с единственной целью: быть понятым людьми не только верующими; но даже атеистами. Смею заметить, что и Сам Христос в Своих земных деяниях не выделял разницы между «Эллином и Иудеем» и к Галилеянину относился так же, как и к Самаритянке, считая всех их потенциально достойными Царства Божия. (Категорически Он отвергал лишь представителей так называемых «книжников и фарисеев», богом которых считал Сатану.) Чтобы быть максимально лаконичным, изложу лишь основные выводы моих многолетних «прочтений»: – учение Христа основано на уникальном мировоззрении (мировосприятии) его Основателя и первого Проповедника; – уникальность этого мировосприятия заключена в том, что Христос видел и воспринимал реальный мир адекватно его реальности, т.е. видел мир истинный, в отличие от всего остального человечества, которое до сего времени видит, воспринимает мир искаженно, неадекватно существующей объективной реальности; – по этой причине человечествечество, покуда не готово ни психически, ни физиологически, ни духовно к правильному пониманию самого учения Христа в его сути, воспринимает и реализует в действительности лишь его ритуальную, обрядовую составляющую. – Виль Салахович, а не могли бы вы чуть подробнее объяснить, в чем же состоит эта «уникальность» восприятия мира Иисусом Христом хотя бы по сравнению с тем восприятием, которым обладаем мы? – Это объяснение я привожу в книге, над которой работаю в настоящее время и объем которой с каждым днем всё разрастается, несмотря на мои усиленные стремления к компактности. Задача очень трудная, учитывая, что даже сам Христос не сумел донести до понимания суть отличия Его мировосприятия до своих ближайших учеников – будущих Апостолов, а готовность человечества к восприятию Христовых истин за две тысячи лет не продвинулась ни на йоту. (Именно в этом и состоит, по моему глубокому убеждению, величайшая трагедия человечества.) Приведу лишь один пример Христова мировоззрения (дефис ставлю нарочито). Если воспринимать Христово высказывание, обращенное к ученикам, «… вы во Мне, и Я в вас» в буквальном смысле, а не в качестве метафоры, как пытаются представить многие его толкователи, то сразу открывается разительейшее отличие обычного людского восприятия от Христова – ведь для нас другой человек всегда «вне нас», а не «в нас». Или вот еще одно высказывание Христа, на этот раз обращенное к Богу-Отцу (прошу его воспринять тоже не как метафору): «Отче праведный! И мир Тебя не познал; а Я познал Тебя…», подобного рода высказываний во всех четырех Евангелиях много, но в Евангелии от Иоанна на них акцентируется наибольшее внимание. – Так неужели ж в многочисленных толкованиях Евангелия не разъясняются эти вопросы, которые Вы здесь затронули? – В это трудно поверить, но в течение двух тысяч лет существования христианства как мировой религии комментаторы Евангелия словно робеют при толковании подобного рода высказываний Христа – они либо, как сговорившись, толкуют их в виде метафор, либо и вовсе их обходят. Например, Иоанн Златоуст, посвятивший тысячу страниц толкованию сорокастраничного Евангелия от Иоанна, просто пропускает те стихи, где приводятся, на мой взгляд, наиболее существенные высказывания Христа. – А кто-либо из современных философов или теологов касался этих вопросов? – Я не знаю, не встречал. Правда, слежу лишь за русскоязычной литературой, так что полноценного ответа на ваш вопрос дать не могу. Но однажды в руки мне попалась одна небольшая статья в разделе писем «Докладов Академии наук» (физика) за 1965 год. В этой статье известный советский авиаконструктор Роберт Бартини публикует результаты своих теоретических исследований о соотношениях между физическими константами, где приводит величины мировых физических констант, полученные им аналитическим путем (до этого физики определяли эти константы лишь экспериментально). Я обратил внимание на тот факт, что для аналитического (математического) их вывода Бартини потребовалось предположить, что наш мир представляет собой шестимерное комплексное многообразие как совокупность (взаимовложение) трехмерной пространствоподобной и трёхмерной времениподобной протяженности. Так вот, если это так на самом деле, то «видение» этого комплексного многообразия очень близко (если не совпадает) «видению» Христа. Правда, в самой статье на эту аналогию автор даже не намекает. Но, что примечательно, одним из основополагающих условий, при котором «работают» выводы Бартини, является предположение о существовании в этом мире некоего «Абсолюта», иными словами – Господа Бога! Пример с Бартини вселяет надежду, что наша наука вскоре сумеет объяснить и это пока сугубо уникальное явление, какое представляет собой мировоззрение Иисуса Христа. А история с трехсотлетним периодом признания миром открытия Коперника позволяет надеяться, что наступившее третье тысячелетие явится эрой натурального усвоения нашим миром воззрений Христа. - Как же всё-таки реально сблизить взгляды мирян с Христовым учением? И чему это может конкретно помочь? – Пусть каждый сам для себя, насколько ему хватает собственных возможностей и сил, постарается глубже вникнуть в суть учения Христа. А помощь от этого «проникновения» всеобща и настолько глобальна, что одним или даже несколькими словами она трудновыражаема. Представьте, если «Вы во мне, а я в Вас», то нам вообще противопоказано не только уничтожать, но даже бороться друг с другом – ведь мы с Вами ЕДИНЫ. А если рассуждать чуть шире, то одновременно мы с Вами сразу «оказываемся» в Боге, а Бог – в нас.
Закончилась наша беседа. Погас за окнами день… В наступающие сумерки я вышел не то чтобы с легким чувством, то есть не то чтобы «хотелось жить», а просто на душе было покойно… Действительно – редкое явление. И казалось, что нет на земле зла, не идут где-то войны… Правда – так и казалось, так вдруг подумалось, потому что всегда, как пообщаешься с Вилем Салаховичем, понимаешь: когда говорят музы, пушки молчат.
А. Егоров
ИНТЕРВЬЮ ДЛЯ СОЦИОЛОГИЧЕСКОГО ИССЛЕДОВАНИЯ 22 октября 2007 г.
Расскажите о себе и своей семье. Что вас подтолкнуло к поступлению на физико-математический факультет? Трудно всё вспоминать. Тебе придётся выслушать длинную, печальную историю. В 36-ом году арестовали моего отца, мне было полтора года. Отец, известный журналист Салах Атнагулов, руководил Газетно-журнальным объединением (Гажур). В годы Гражданской войны он был комиссаром наших татаро-башкирских войск. Это называлось 5-й армией. Потом работал в Москве, в ЦК. Он возглавлял Бюро ЦК Восточных народов. Для этих национальностей по всей стране на татарском языке издавалась газета «Эшче» – «Рабочий». И он был её редактором. После того как всё нормализовалось, здесь стали образовываться республики. Он входил в Шуры – советы. Его прислали сюда председателем комиссии по переводу классиков марксизма на татарский язык, для укрепления идеологической работы в Татарстане. Нужно было создавать национальные кадры. Он одновременно работал редактором газеты «Кызыл Татарстан». Параллельно его заставили организовать Гажур. В это время открылась газета «Комсомолец Татарии» на татарском языке. Отец в Уфе окончил медресе. Но он не стал муллой, а начал преподавать русский язык в чувашской школе. Он много языков знал: арабский, английский, тюркские языки, очень хорошо знал русский язык. Когда его сюда прислали, он преподавал в Институте народов востока (будущий пединститут) старотатарскую литературу. Ещё он учился в бухаринском Университете красной профессуры, был работником местного Наркомпроса, членом Татарского Обкома. В 36-ом году его, как руководителя «троцкистской организации» арестовали и вывезли в Москву на следствие. Эту группу судили в Москве – год следствие шло. Один из пунктов обвинения заключался в том, что он якобы исказил что-то в 1-м томе Маркса. В 37-ом году всю эту группу осудили на высшую меру, к расстрелу. 7 человек, он 8-й. Он почему-то последним по списку шёл. И немедленно расстрел. Вот мама год без него жила. 17 августа отца расстреляли, а 18 августа вышло постановление Ежова том, что члены семей изменников Родины лишаются жилплощади. Мне уже было 2,5 года, и чтобы квартиру забрать, нужно было от мамы избавиться. И всех жён в одну ночь собрали по Казани. Мама возвращалась из бани, видит – у подъезда стоит машина, её забирать приехала. А за мной прислали какую-то даму. Мои старшие сёстры были у дяди по маме в Бавлах. Они их не дождались, а меня забрали сразу. Маму поместили в кутузку. Она потом рассказывала, что очень много плакала, а когда оглянулась, увидела, что все знакомые – жёны тех, кого забрали раньше или позже моего отца. Меня отправили в детприёмник НКВД на Красина, недалеко от тюрьмы. Маму посадили на 8 лет. Сестёр после забрали, они на 5 – 6 лет старше меня. Они приехали, им некуда было деваться, и бабушка их к себе взяла, на Галактионова. У нас там, в коммуналке, было 2 комнаты. Сестер отправили за Урал в Ирбит. Там находились уже детдома. Детприёмник это как ясли, хотя мы там разных возрастов были. Первое моё воспоминание как раз Дом ребёнка. Помню момент. Когда дедушка пришёл на свидание, а бабушку, якобы, не пустили – я к бабушке был более привязан – я очень плакал, бился об пол. Дедушка сразу начал борьбу за выем нас хотя бы оттуда. Эта борьба у него длилась год, пока он до Ворошилова не дошёл в Москве, тот тогда был председателем Верховного Совета. Надо сказать, что дедушка страшно не любил советскую власть. У него всё отобрали. Он в 10-ом году в Казань приехал из Пензенской губернии, чтобы детей учить. У него было пятеро детей, все очень одарённые. Здесь у моей бабушки, жены деда, 3 брата муллами были. Один из них, Абдрахман, был заместителем председателя Духовного управления мусульман. Братья помогли ему здесь устроиться. Он открыл свой магазин и процветал. Магазин у него был на Сенной площади, где сейчас улица Кирова. Дед купил дом в Татарской слободе. В слободе случился пожар и дом сгорел. Мама моя к тому времени была замужем за моим отцом, которого, естественно, дедушка не признавал, так как тот был коммунист. И маме пришлось отдать квартиру своему отцу. И вот дедушка начал нас «выбивать». В конце концов, ему разрешили. Детей было так много забрано, что государство не могло их содержать. Вышло постановление, что если есть обеспеченные родственники, их разрешается отдать под патронаж, но только до 14 лет. Дальше почему-то не разрешили. Дальше, видимо, тюрьма. Меня дед вызволил первого, и мы потом ходили с бабушкой встречать сестёр. Дедушка поехал в Ирбит и сестёр оттуда вызволил, всех нас «погрузил» на Галактионова. Это был уже 39-й год. Девочки пошли в школу учиться, а меня устроили в детский сад – соседка была заведующей детским садом. Говорят, что я в это время не знал русского языка, я этот момент не помню. После детсада я, видимо, с татарским языком распрощался. Я этого переходного момента не помню. Бабушка у меня только по-татарски разговаривала, а я только с ней общался. Дед нас под патронаж взял и сразу сменил фамилию на свою. То есть мамина фамилия у меня, для того, чтобы в будущем по этой фамилии репрессиям не подвергнуться. Дед, видимо, предчувствовал проблемы. Кстати, изменение фамилии ничего не дало. В 49-м году, когда снова начали подбирать всех, это и нас снова коснулось. Хотя мы были уже Мустафины. Но мы ещё не «дозрели» к 49-му году. Мне было 14, мы оказались детьми «врага народа». Учились все очень хорошо. Тогда впервые ввели золотые медали. Моя старшая сестра первая получила. У неё даже разовых «четвёрок» не было, не то что в табели. У второй была одна «четвёрка», она серебряную медаль получила. Я тоже медаль получил. Я хорошо учился, но … вот теперь я перехожу к приёму в университет. Мы каждый год экзамены сдавали, и я предпочитал готовиться по ночам, условий же не было. Свой задачник я весь перерешал и решал задачки из учебников сестёр. Чтобы они не заметили, я и решал по ночам на кухне. В 45-ом году вернулась мама, отсидев 8 лет. На ту же квартиру. В войну к нам подселили эвакуированных, была жуткая теснота – в 2 комнаты подселились ещё 3 семьи из Ленинграда и Воронежа. И вот в 8 классе я узнаю, что какие-то олимпиады в Казани проводятся, математические. У меня была 19-я школа на Горького. При пединституте был кружок, который готовил к олимпиадам школьников Казани. И мы вдвоём с другом из класса пошли на олимпиаду. Без подготовки, в кружок ещё не ходили, мы выиграли эту городскую олимпиаду. И там нам сказали, что нечто аналогичное есть при университете. На следующий год, в 9 классе мы пошли туда и тоже выиграли. Таким образом, мы в течение 3 лет выигрывали олимпиады в пединституте и 2 раза в университете. Либо Юрка занимал 1 место, либо я. У нас была ещё конкурентка Валя Сочнева, мы втроём призовые места делили. Она вышла замуж за парня из нашего класса, а до этого была Драгункиной. Она сейчас в КГУ работает, руководит Малым университетом. Я в школе был хулиганистым парнем. У меня «двойка» по поведению была, и я всё боялся, что мне медаль не дадут, поэтому в 10 классе мы сожгли дисциплинарный журнал. Один боялся, что его выгонят. В дисциплинарном журнале про него было написано за 3-х человек, там на каждого страница полагается. Про меня тоже много было написано. Мы выкрали этот журнал и сожгли. И мне досталась медаль, есть по поведению не было «тройки». «Тройка» – это справка, а справка – это армия, больше всего мы боялись в школе армии, больше чем тюрьмы. В тюрьму у нас половина класса загремела. Хулиганистый класс, одни мужики. Все без родителей – у кого на фронте, у кого в тюрьме. Полкласса, оказывается, были политическими, но это все скрывали. У меня якобы отец был без вести пропавший, тётка моя заставляла так говорить, которая нас воспитывала. Старшая сестра поступила в университет в 47-ом году, там фронтовиков как раз много поступало. Она пошла на «физику». И вдруг на втором курсе, когда нужно было проходить практику, потребовалась форма № 3. Тогда же вся наука работала на войну. Вся фабрика «Спартак» работала на сапоги для военных, а гражданская обувь изготовлялась в одном крошечном цеху. И где бы ты практику не проходил, тебе нужна была обязательная форма. Эта форма являлась свидетельством твоей лояльности. Сначала 3-я, а потом 2-я. Ей эту форму не дали. Это были годы, когда ещё никаких реабилитаций не было, Иосиф Виссарионович жив. Но сказали, что раз она отличница, её можно перевести на «математику». Она, поплакав, согласилась. Вторая сестра, зная об этом, через год поступает в КАИ. Через год, когда начинается практика, та же проблема. В КАИ некуда переводить, весь вуз закрытый, всем нужна форма. Нас выручило то, что именно в этот год открывается факультет механизации в сельскохозяйственном институте. А там у ближайшей подруги моей тётки были знакомые. Дед в 39-м умер, бабушка никогда не работала, всю жизнь у плиты стояла. И мы остались полностью на голодном пайке. Тётка ради нас оставила аспирантуру в Ветеринарном институте и устроилась в маслопромтрест для того чтобы нас прокормить. У неё ежегодно были командировки по маслозаводам. Мы получали какие-то натуральные продукты. Она, видимо, думала об этом, эта девчонка 29-ти лет, которая вдруг «заимела» троих детей. Она оказалась идеальной доброты человеком, такой красивости душевной я, в принципе, не предполагал в людях. То есть она нас так любила, что всю жизнь отдала нам. Она себе ничего не покупала, в обносках каких-то ходила – всё сестре. После моей старшей сестры она донашивала. Работала день и ночь… В общем, нам очень сильно повезло. Это больше чем материальное обеспечение. Мы сироты, в общем-то, но этого мы совершенно не чувствовали. Мама присылала раз в месяц письма из тюрьмы. Мы должны были отвечать, а я не знал что писать… Единственное – внешнее сиротство. Мы врать должны были. В школе булочки выдавали, но только детям фронтовиков и погибших на фронте. Вот и мне приходилось так говорить, чтоб булочку получить, хотя все в школе знали об этом. Этот стыд я до сих пор помню – я должен был кого-то обманывать. Младшая сестра Аделя Кутуя Шарси была ближайшей подругой моей тётки, а её муж был ректором сельхозинститута, где моя сестра Гулька успешно окончила факультет механизации сельского хозяйства. У нас 5 лет разницы с Гулькой, я был уверен, что мне поступить – «никуда»! Куда я хочу, мне нельзя. Но меня очень сильно тащили на «математику» в Казанский университет, после всех олимпиад. Большим влиянием там пользовался Морозов Владимир Владимирович, бородатый такой, алгебраист. Он был председателем комиссий олимпиад. И он без сомнений сказал мне: «Ну, ты, конечно, к нам придёшь». Он вручал мне призы на олимпиадах – шахматы, какие-нибудь книжки – не больно разговорчивый, хороший был дядька. Внутренне красивым он мне казался. Я очень сильно в математике преуспел и все задачки левой ногой решал. Но самое большое затруднение было связано с политикой. Я «Голос Америки» слушал. Но даже без него у меня было внешне не распространяемое, молчаливое, отрицательное отношение к власти. К той, которая существовала. Я не знал причин, они выяснились со временем. Но в комсомол мне пришлось вступить. Отличников первыми принимали, и я в 14 лет стал комсомольцем. Потом пытались сделать комсоргом. Но я был с хулиганистыми замашками. Я любил какую-нибудь шалость сделать, вслух, ничего не скрывая. Ну и клоуном в классе был добровольным. Уроки сорвать или ещё что-либо. Нельзя было говорить своё мнение, а чужое нужно было вызубривать. Нас спасали только шпаргалки по сочинению и по истории, когда идеологии дело касалось. Так как медаль у меня была, сдавать экзамены при поступлении мне уже не надо было. Я приехал в МГУ, в Москву, на собеседование к Моденову. А задачник Моденова лучшим был. Я когда узнал, что Моденов будет проводить собеседование, я весь его сборник задач по элементарной математике для олимпиад перерешал. Далее В.С. рассказывает о том, как из-за нарушения сроков подачи документов его не допустили к собеседованию, и в спешке он отправился на собеседование в КГУ. Я прибегаю в университет. Говорю: «Мне быстро надо собеседование пройти». Это я за день пришёл до экзамена, и то была суббота. Мне говорят: «Пройдите к председателю экзаменационной комиссии». И я прихожу к Владимиру Владимировичу Морозову: «Ну, зачем нам с тобой собеседование! Поедешь завтра в колхоз». Я говорю: «Что это значит? – Ну, все будут сдавать экзамены, а вы, медалисты, поедете в колхоз. Математика меня так спасла, мне она так нравилась! Она всю жизнь меня кормила. Совершенно чистейшая, отдельная от всех идеологий, от всех политик и партий кормёжка. И детей вырастил на математике своей, и внучек, такое благо для меня оказалось. Меня с 3 или 4 курса тащили в консерваторию. Я 10 лет, короче говоря, пропел. Открылся голос, я пошёл в хор в Доме учёных. В университете собственного хора тогда ещё не было, был кружок сольного пения Татьяна Михайловна Григорьева вела вокальный кружок. Она сказала, что обязательно надо мне ходить и через год начала выпускать меня на все концерты. И я на этих олимпиадах, фестивалями они не назывались, занимал первые места. Сначала по факультету, потом по университету. Участвовал в заключительных концертах университета где-нибудь в оперном театре. Потом занял первое место на городской олимпиаде художественной самодеятельности. Все эти места мы занимали со Светкой Жигановой. Мы с ней параллельно учились, мы с ней были друзьями, пели в джазе. Где-то в 56-ом году у нас в университете организовался джазовый оркестр. Сначала маленький коллектив был, ребята начали нас привлекать. Весь университет мы пропели. У Светы было хорошее меццо, она закончила консерваторию и потом очень успешно там преподавала, стала профессором, у неё Ренат Ибрагимов учился. Назиб Гаязович Жиганов и меня очень сильно уговаривал, а я советовался с нашими преподавателями, Борис Лукич Лаптев у нас деканом тогда был. Меня Нужин при распределении после 5 курса уговаривал остаться в университете, «попеть ещё». Нужно было спорт продвигать, самодеятельность. Меня Юлдуз Бурнашева уговаривала, она постарше нас. Она, кстати по Сталину диссертацию написала, а тут как раз началась борьба с культом личности. Долго потом эта ерунда тянулась. Ее дядя Фатхи Бурнаш был другом моего отца и тоже загремел. А мой шеф Норден меня к себе в аспирантуру тащил. Я геометрией увлекался, и по матанализу все задачи решал. Но тут оказалось место в Москве, в издательстве «Физматгиз». Школа геометрическая очень мощная в Казани, а издаваться негде. Единственное издательство «Физматгиз» в Москве, где была отдельная редакция математической литературы. Директором издательства был Рыбкин, очень крупный учёный и друг Александра Петровича Нордена. Норден у него выбил место редактора геометрической литературы и кроме меня он на этом месте никого не видел. Мы уже тогда с ним начали дружить, 30 лет у нас разница в возрасте. И когда было распределение, меня направили к Рыбкину. Он там и квартиру гарантировал и всякую там ерунду. Нужно было прописаться и как-то осесть. В это время в Новосибирске открывается Академгородок. Математиков туда набирает академик Соболев, он меня принял. Я рассказал ему кто я такой, что я от Нордена, то есть я должен быть представителем казанской школы в Москве и проталкивать их книги там. Я сказал Нордену, что договорился с Соболевым. – «Какая это наука! Это псевдонаука. Это кибернетика. Ни в коем случае. Срочно приезжай в Казань». Я говорю: «А что делать там?» – «Не знаю пока, но сейчас же приезжай в Казань. Я тебя встречу, там и решим». Ну, я приезжаю в Казань. Он меня встречает на перроне, уже октябрь или ноябрь. «Я тебе пробил в пединституте аспирантуру, у себя же. Тебе нужно сдать сегодня 3 экзамена». Я говорю: «Это элементарно, кроме истории партии». По немецкому и специальности мне не надо готовиться, а это, говорю, я вообще не сдам. Мы на шпаргалках выехали на госэкзамене. Все отличники физмата, и физики и математики, собирались у меня дома на Галактионова. 7 человек круглых отличников я набрал, только мальчишек, и каждому досталось по 3 шпаргалки. Всю литературу я принёс из библиотеки, – 3 обеденных стола были завалены книгами. И вот мы сидели 3 дня, написали шпаргалки – весь текст ответа до запятой. Я придумал, что берущий просто кричит номер билета, а я в дверях с этими шпаргалками даю их следующему, кто заходит. Все мы отличниками были и вот так мы экзамен сдали. А экзамен в приёмной – это совсем другое. Там же нужно отвечать комиссии в одной тесной комнатке. Я Нордену об этом сказал. Он: «Хорошо, я беру на себя». Я другие экзамены быстро сдал. Единственное, преподавательница немецкого сказала, что у меня произношение какое-то английское. А я хотел английский язык знать, и последнее время читал английскую литературу со словарём. Видимо, это сказалось. Я Аздуни в своё время отвечал. Он мне «пятёрки» всегда ставил – шпаргалки были. Очень серьёзный был товарищ. А тут чуть ли не «неуд» мне ставят, то есть я ничего им путного не сказал, да я же ещё боялся. В 57-ом году, правда, пришла реабилитация. Отец, а потом и мать были официально реабилитированы, якобы. Я уже вслух мог о родителях говорить, но эта бумажка ничего не значила, потому что тенденция оставалась. Советскую власть я должен был хвалить. Можно научить себя врать, но сам момент лжи – он противопоказан организму у честных людей. Он не умеет врать, он теряется. Они меня минут десять мурыжили. Норден говорит: «Ничего, сейчас разберёмся». Он полчаса с ними возился. Вышел красный, мокрый и говорит: «Ну и ну, я тебя понимаю. Тяжёлые люди». Он «тройку» у них вытащил и я поступил в аспирантуру. Я всю аспирантуру дурака провалял. Наглядность из этой геометрии ушла, в ней много измерений, представить ничего невозможно. Мне стало неинтересно. Там ещё нужны выводы, буквоедство всё это. Считать я терпеть не мог, я всегда красивые решения искал. Математика постепенно от меня стала отдаляться. В.С. рассказывает о своём окружении. После смерти Сталина им всем амнистию объявили, и они кончали школу на год позже меня. И мы за них сдавали экзамены во всех вузах Казани, для того, чтобы в армию не загремели потом. Им надо было обязательно поступить, иначе конец. Наши друзья бандитами садились. Женя Мартынов, сын ректора университета, Дмитрия Яковлевича, он в нашем классе учился. Он сел на 8 лет. Ренат Бармалеев, у него мать была главврачом спецбольницы НКВД. Тоже бандит. Камалетдинов, у него отец был очень высокопоставленным человеком. Мы за них бегали экзамены сдавать. Армия нас страшила. Мы были к дисциплине, в принципе, не приучены. Я, например, никакой дисциплины никогда не признавал. Никакой! Особенно тупой. Я там не выжил бы. Организм об этом знал, и он категорически запретил эти дела. Ваша подруга, Ирина Дмитриевна Морозова, рассказывала мне, что вам поручили читать доклад «О культе личности и его последствиях» на собрании в актовом зале университета. Как вы восприняли информацию, содержавшуюся в этом документе? В школе выпускают стенгазету с портретом Сталина – цветным, его из журнала вырезали – и с этой речью. В 9 классе у нас учился сын 1-о секретаря Обкома, он потом актёром стал. Родик Муратов, он играл татарина у Данелия в «Джентльменах удачи». Класс был очень хулиганский. А меня накануне как старосту попросили сделать уголок. Как только менялась четверть, нужно было делать новый уголок. Там висело расписание и другие формальные вещи – кто знаменной и так далее. Я этот уголок на голубом листе выпустил. Стенгазета 9 «А» класса висит на левой стене, где преподаватели, а 10 «А» класса на правой стене. Он не нужен никому, но это наглядная агитация и она должна была быть. Уголок выпустил я, и это все знали. На следующий день мы приходим, а у нас на уголке отпечаток грязной галоши. Кто это мог сделать? – Это они. Наши в их газету начали плевать, мстить таким образом. Когда я пришёл перед уроками, мне Сорокин говорит: «Смотри, все плюют. Ты чего не плюёшь? Они же тебя обидели». Я говорю: «А мне то что! Они играли, меня-то чем тут можно обидеть?!» Я его не любил. И он меня за уши схватил, он здоровый был парень. «Плюй!» И я тоже плюнул. Нас приглашают к директору. У него на толе лежит стенгазета, покрытая толстым слоем плевков. Я сознался, что я плевал. Я «тоже» не сказал, но за себя ответил. Разве такое количество слюней у одного человека может быть, думал я. Он же взрослый человек, он должен соображать. Созывается комсомольское собрание. Я не иду на комсомольское собрание, меня выгоняют из комсомола. Никто кроме меня больше не признался. Собрание в первичной ячейке вёл парторг школы Янонис Виктор. Он спрашивает: «Кто это сделал?» Я встал и смотрю, больше никто не встаёт. Я понял, что я пропал. Я так обиделся на всех, взял и ушёл прямо с комсомольского собрания. Ну, потом ребята прибежали, извиняются передо мной. А из комсомола исключение – это автоматическая армия, и такая глухая армия! Типа штрафбата или стройбата будет. Автоматом идёт исключение из школы. Мне сказали, что собрание будет продолжено, я просто в школу не пошёл. Потом ребята ко мне пришли и сказали, что мне строгий выговор с занесением в личное дело. Но главное, мне по поведению выставили «двойку» за 2-ю четверть. Значит, я точно не получал медаль. Выдавалась так называемая справка – аттестат не выдавался, если у тебя по поведению «четвёрка». С такой справкой нельзя поступить в вуз. Могли принять только в техникум. А это гибель, естественно. Поэтому мы и сожгли журнал. У меня за 1-ю четверть «тройка», а за 2-ю – «двойка». А выпускаться через полгода. Была очень сложная ситуация для меня, я никого не впрягал в эти дела. Думаю, разберёмся. Сожгли дисциплинарный журнал – теперь надо доказать, чтобы «двойку» ставить. Мне всё-таки выдали медаль, серебряную, правда. Им нужно было решить по какому предмету мне поставить «четверку». Сочинение мы в начале сдали, последним экзаменом была геометрия. И они мне по геометрии поставили «четвёрку»! Вот это было очень интересно мне. Я так смеялся, так хохотал… Но они вынуждены были – давался лимит. У нас был очень сильный класс. В нашем классе было 3 золотых медали и 2 серебряных. Вскоре после этой процедуры, 5 марта умирает Иосиф Виссарионович. А я ночами не сплю, задачки решаю. Радио работает, и я первый узнаю, что Сталин утром умер. Я в школу просто не иду, я знаю, что там будет. А к нему отношение у меня было абсолютно враждебным. Они тем более были знакомы с моим отцом. Отец ему записку написал. Передали или не передали, я не знаю. Энкэвэдэвцы её, скорее всего, не передали, а они с ним на фронтах Гражданской войны были на «ты». Тот, видимо, никак на эту записку не отреагировал. Это мне всё мать рассказывала. Я к Сталину очень плохо относился, но это был мой интим. Я решил не ходить на эти дурацкие мероприятия. На линейке, мне говорили, все плакали, учителя в оброк падали. Обстановка была такая жуткая. После линейки не было занятий. Ребята ко мне прибежали, мы взяли литр-полтора водки и у меня на Галактионова устроили попойку. Тётка всё время работала, и у меня дома был проходной двор. Мы там всегда переобувались, когда на каток шли. У меня каток бесплатный прямо за забором – калитка была прямо на каток. Дом открытых дверей – ничего там никогда не запиралось. Приёмники нам разрешили иметь. Когда была война, их забирали, а после неё они появились в продаже. «Голос Америки» через все эти шумы мы слушали. Но это мне ничего не надо было, у меня ненависть к власти была глубже. Я всё знал и когда этот доклад читал. Меня, видимо, заставили текст читать, потому что у меня хорошие голос и дикция (в школе я всё время читал постановления партии на политическом классном часе после уроков). Но впечатления никакого, кроме омерзения. Я узнал только, как им, бедным, было плохо, и как они это всё терпели, люди типа Хрущёва, Маленкова. Мальчишки на побегушках. Сталин же ночами бодрствовал, и все секретари обкомов бодрствовали только ночами. Распространено было телефонное право. Каждый разговаривал в 2 трубки, Сталин в одну разговаривал. Ему некого было слушать, кроме Бога. Безоговорочное выполнение шёпота, намёка и тут же передача вниз. И так до самых низов, до стрелочника. Наверх только доклад нужен был о выполненном. Больше ничего в другую сторону не принималось. Это было отработано так сильно, что думать не надо было. Мне ничего не надо было для себя открывать. Расскажите о своём участии в творческой жизни Казанского университета. В самодеятельности. Главное моё участие было с точки зрения вокала. А с точки зрения поэзии? Здесь было так. Мы с Кутуем учились вместе. Он на год позже, это уже много для нас, потому что у каждого свой круг общения. Вот Юра Голунков, с которым мы олимпиады все побеждали, он пошёл к нам физику, он золотой медалист. Его приняли, а я знаю, что нельзя идти на физику. У него с отцом такие же дела, но у него отец фронтовик. В плену побывал, у него политика была другого рода. Статья-то одна, всё остальное не важно. За бывшими пленными вообще никакой вины не было. На войне в плен попал, после плена сел здесь. И вот на 2-м курсе приходит Юра Голунков, садится рядом со мной и говорит: «Меня сюда перевели». Я то знаю, но я не могу об этом никому говорить – это же всё было скрыто. И он не говорил. Я догадывался, что у него с отцом проблемы, но он-то скрывал. У него мама была главный технолог табачной фабрики, партийный человек. Он в своё время отреклась, как мою маму заставляли отречься от отца. И в партии она сохранилась. А моя мама беспартийная была, но не могла отречься. Её бы тоже не посадили, переселили куда-нибудь. Забрали бы квартиру, и хватит. Но мама не смогла отречься. Она села, ей было 35 лет. Возвращение к разговору о поэзии. Я впервые влюбился где-то на третьем курсе. В Ленинскую библиотеку из Ленинграда прислали библиотекарей, и я в одну из них влюбился. И я вдруг начал пописывать стишки. Про любовь всякая чушь у нас вначале идёт, терпеть не могу. Целую тетрадочку исписал. Кутуй в это время уже увлекался поэзией, и я ему, видимо, что-то читал. Он меня затащил в «Лаокоон», он на истфилфаке был. Я помню некоторых людей, которые были там, в основном, пишущие филологи. Из наших – никого. Ну, заставили они меня что-то прочитать. Я прочитал. Мне не понравилась их обстановка. Они слишком серьёзно к этим делам относятся, а какой может быть серьёз от твоих физиологических потребностей! Физиологически хочется писать. А они уже, видимо, профессионально на это смотрели. Вот эта вся обстановка, дурацкого серьёза, мне не понравилась. Я серьёзно даже к математике никогда не относился. Если легко – значит твоё, если трудно – не надо, не твоё, не трогай. Литература это настолько интим, до того глубоко, что это должно быть только твоё и всё. Вот эта обстановка мне не понравилась. Поэтому моё пребывание в «Лаокооне» ограничилось 1 – 2 посещениями. Запомнился он мне тем, что я понял – нам не по пути. Вы были верующим в студенческие годы? Если сказать одним словом – никаким. Если сказать поглубже, я это уже сам задним числом анализировал. У бабушки трое братьев – муллы. Бабушка – дорогущий мне после деда человек. Дед спас меня от смерти. За этот год, Пока я там бултыхался в детприемнике, пошатнули мне нервную систему. У меня нервные припадки какие-то начались. Я помню, даже на Галактионовой у бабушки у меня иногда были истерики. Дед был страшным мусульманином, он 5 раз в день намаз читал. Бабушка по четвергам ходила в баню, для того, чтобы в пятницу идти в мечеть. Была только одна баня в Татарской слободе, в которой они себе позволяли мыться. То есть она считалась для мусульман чистой. А напротив жила жена одного из моих расстрелянных дядьёв, Хадича-абыстай. Абыстай – это жена муллы. В бане она и умерла. Эпизод войны, это 43-й год. Нищета страшнейшая. Мы обнаружили, что бабушка умерла только на третий день. Естественно похоронили, всё нормально. Через неделю у нас – стук в парадную дверь. Я открываю, вижу какая-то старушка в телогрейке. Она спрашивает: «Вы Мустафин?» Я говорю: «Да». – «Вот я вам принесла». Разворачивает свой платочек, а в нём бабушкины золотые серьги и цепочка. Она была обычной банщицей и сняла с бабушки драгоценности, чтобы в морге не сняли. Проблема возникла тогда, когда мне срочно надо было прислоняться. Я ходил несколько раз в мечеть – ничего у меня не получается, контакта нет. Никакого – ни внешнего, ни внутреннего. Плохо мне там. Я читатель, я непрерывно читаю всё подряд. Я прочитал всех йогов, все доступные переводы Корана. Я всю православную литературу прочитал. Меня даже не христианство, меня православие конкретно заинтересовало. К нам в Казань после 10 лет отсидки приезжал один протестантский лидер. Я к нему ходил. Потом я ходил к представителю катакомбной церкви (последователи патриарха Тихона, который не признал большевиков). Он в 90-е годы ходил с кадилом вокруг мавзолея и говорил «изыди, сатана». Его привозил Мишка Белгородский. Мишуне устраивал иудаизм, и он помогал мне в поисках пристанища. Он у себя устроил молельный дом для катакомбников. Я с ним побеседовал и понял, что там земные дела. Мне не это надо. Мне земная церковь, по сути, не нужна, но мне нужно было приткнуться с каким-то ритуальчиком. Однажды стою на Галактионова около Ленинского садика. Вдруг вижу идёт муфтий Талгат. Они собрались в сад с женой, шли с ведром и лопатой. Я к нему подошёл, говорю, что вот, мол, такие дела – горе у меня великое внутри. Я ему сказал о своём деде, братьях бабушки. Он их всех знал. Он ничего не говорил, когда я это всё рассказывал. «Я не могу изменить деду. Дед страстный мусульманин и он же виновник того, что я живу на белом свете» – объяснил я ему. Тут трамвайчик стал подъезжать, мы молчим. Наконец он взглянул на меня и сказал: «Да, Господь един». Я чуть не рухнул на землю, благодарить его. Он так сильно, так красиво сказал! Попал в самую мою душу! Он никому не соврал, не стал искать никаких выходов и лазеек. Я был просто на верху блаженства от его красивого ответа. Я с радостью побежал к Мишке Белгородскому. Он заканчивал физику у нас в университете, но позже меня. Завтра побегу к отцу Игорю, он наш друг, физик, закончил КГУ. Работал после окончания университета в КХТИ и параллельно учился заочно в семинарии. Ещё он заочно учился в Троице-Сергиевой лавре. Мы с отцом Игорем друзья по Косте Васильеву. Игорь, как и Костя, 43-го года рождения. А это когда было? Где-то в 87-м. А в студенческие годы никакого отношения, ни отрицательного, ни положительного. Это всё лежит в интиме, а поведение – это всё внешнее. А у меня работа очень интенсивная в этом плане была. Я религиозную литературу читал всю подряд. Иудейские книги, сочинения чёрных магов – всё самиздат. Это 63 год, «оттепель», как вы говорите. «Оттепель» нам дала доступ к самиздату. Ведь до этого никакого самиздата не было. «Ардис» начал издавать книги запрещённые – Цветаеву, Мандельштама и других авторов. Нам через Москву доставались их ксерокопии, я в Москву ездил за самиздатом. Я набирал там целые тонны – полные собрания Цветаевой, Мандельштама, Пастернака. «Котлован» Платонова мы доставали на фотографиях (возможно, микрофильмах – А.Е.). Только через сильную лупу можно было читать. Это вот нам дала «оттепель» – доступ к литературе, которая была здесь полностью запрещена. Правда, «оттепель» быстро прошла, но доступ остался и развивался. Московских [ребят] потом всех пересажали, но ненадолго. Как вы восприняли антисоветские выступления в Польше и Венгрии осенью 1956 года? Венгр Фердинанд Берет влюбился в сестру одного из моих лучших друзей. После окончания университета он попросил её руки, и она вышла за него замуж. Ничего не поделаешь – девкам надо замуж, отпустили дочь в Венгрию. А муж – коммунист. Отец у него был чуть ли не в ЦК. Не купленный коммунист, а настоящий интернационалист, не чета тамошним палачам – Белу Куну и прочим. Он туда поехал, и у него карьера была обеспечена. У Галки были от него дети. Она то здесь, то там, и вдруг – вот этот случай. То есть мы знаем это всё в подробностях. Отца его, и самого Фери включили в список тех, кого должны были повесить. Они вдвоём садами-огородами сумели добраться до нашей военной базы. Вешать стали всех коммунистов без разбору. Самого Фери выпустили к нам, спасли тем самым его. Отец не согласился, он остался в Венгрии. Вы участвовали в освоении целины? Не ехать нельзя было, тут же из комсомола вылетал. А исключение из комсомола означало, что ты вылетаешь из университета.… Так что с этими вещами нам нельзя было шутить, мы должны были ехать. А я в это время отдыхал на Волге. Я вообще волжский человек, мы со школой там всё лето проводили. У меня календаря не было, и я день перепутал. Я прибегаю на Галактионова, в день, когда надо отправляться, а там записка из трёх частей. Поезд уходит во столько-то, сестра мне пишет. Поезд уже ушёл. То есть все уехали на целину, а я остался. Я догонял их самолётом. Догнав самолётом в Свердловске, я трое суток их ждал. Представляете! А кричали – «зелёный путь»! Мне в комсомольском комитете дали денег. Те, кто ехал на поезде, им вообще деньги не нужны были, всё за счёт государства. Самолёт стоил очень дорого, а у меня таких денег нет. Они мне выдали книжные деньги, с тем, чтобы я их отдал потом комсоргу. Я их отдал, конечно, но не в этом дело. Потом нас на целину привезли. Там главным было такое событие: проходили испытания ядерного оружия. Уже была пора водородных бомб. Никто ничего, конечно, не знал. Там ездил какой-то капитан-лейтенант и предупреждал, что завтра испытания. Люди к этому уже привыкли. Совхоз «Казанский» – это всё были выселки из Казани, самая шпана. У них в Ленинском садике была танцплощадка, я их всех в лицо знал. Это никакая ни комсомольская целина была. Это всё выселки, как полулагерь. Они не в тюрьме, но их заставили уехать вместо срока. У них там семьи, дети растут. Я у одного из них спрашиваю, что делать-то. Он говорит: «В прошлый раз приезжал, велел заклеить окна. Как трахнуло – вместе с рамами окна вылетели». И вот – такая картина: в зените парит солнце, а из-за горизонта встаёт ещё одно солнце. Быстро возникает и растёт в размерах. И мы разомлевшие, с открытыми ртами его наблюдаем. Джерри Камалов, наш комсорг, говорил мне: «Виль, ты напомни мне, чтобы я взял фотоаппарат, сегодня будет взрыв». Но он всё-таки аппарат забыл. Такая красота от начала до конца! А нас на военном деле учили – «ногами к взрыву, ложиться, закрывать лицо». Мы смотрели, открыв пасть. Это чудо! Из искусственных явлений, красивее я не видел: сочетание цветов, фона. Впоследствии медики обнаружили, что у меня щитовидной железы нет. Опять же у меня в поколениях никто не пил, а я вдруг начал. Это всё после 56-го, после целины произошло. Я начал потихоньку спиваться. Студентка наша, Степанова умерла от белокровия. Годы проходят, а люди умирают неизвестно от каких болезней. Причины смерти пишут разные, а умирают люди от радиации.
О КОНСТАНТИНЕ ВАСИЛЬЕВ «КРУПНОМ ХУДОЖНИКЕ НЕ ОТ МИРА СЕГО»
Интервью Наталии Маловой
Малова: – Виль Салахович, скажите, пожалуйста, как состоялось Ваше знакомство с Константином Васильевым? Мустафин: – Это происходило, я думаю, году в 60-ом, наверное, весна была. Я жил в то время на улице Галактионова, недалеко от университета, рядом с домом Кекина, рядом с музеем Горького, и учился в аспирантуре. Рабочее место у меня было оборудовано на кухне, кухня была коммунальная – на четыре семьи. После того, как все засыпали, за тем кухонным столом, который наш был, я и работал, и занимался. Кухня была очень большая, там обычно сборы были все мальчишеские со школы, даже репетиции джаз-оркестра нашего на нашей кухне мы могли проводить. Соседи были замечательные, короче, ночью они отдавали эту кухню мне. Если вдруг к утру оказывалось, что там вповалку люди спят по всей кухне, то соседи, уходящие на работу, аккуратно переступали, никого не будя, мылись (у нас на кухне умывальник был), готовили себе завтрак, в общем – были замечательные соседи. И вот однажды, когда я сидел в кухне (у нас дверь была всегда открыта), зашел Гена Пронин. С Геной мы познакомились чуть раньше, потому что Геннадий Васильевич, нынче его так величают, будучи студентом КАИ, увлекся светомузыкой, а светомузыкой в то время официально-то командовал другой человек, но идею светомузыки вообще в Казани воплощал всю жизнь Булат Махмудович Галеев. Булат Галеев был моим другом по литобъединению. Он ходил в наше литобъединение при Союзе писателей и читал там свои вирши. Нерифмованные у него вирши были. Вот там мы и познакомились, сближение же наше с Булатом состоялось так: в 60-ом году была юбилейная выставка Московской организации Союза художников. И на этой выставке МОСХа в Манеже были выставлены не выставляемые долгие годы картины, скульптуры. Она вошла в историю тем, что Хрущев ходил, скульпттуры Эрнеста Неизвестного сшибал, одну расшиб, и рассыпалась она, очень буйно и бурно критиковал эту выставку. После чего собрали большое собрание молодежи и раскритиковали эту выставку. Она была первой и единственной, где мы могли увидеть живопись 20-х годов. Я поехал туда сразу. Там великие, конечно, работы были собраны за все годы Советской власти. То есть МОСХ – это советская организация, она где-то организовалась в 20-х годах, и вот все члены МОСХа там были выставлены по одной-две работы хотя бы. Впервые мы там увидели всю левую нашу живопись и современных, так сказать, идущих их путем, тоже удалось там выставить. Хотя все работали по подвалам, полуподвалам в то время: художники левые, так называемые, которые не занимались таким искусством, где толпы на демонстрациях и Иосиф Виссарионович везде должен быть и т.д. И вот однажды на одно заседание литобъединения прибыл маленький молодой человек, который с азартом рассказывал о том, как он побывал на выставке МОСХа. Мне было интересно его послушать, потому что у меня свои впечатления были об этой выставке, но я очень обрадовался, что в Казани еще один человек есть, который интересуется живописью, так сказать, глубоко, специально ездил на эту выставку. Это и был Булат Галеев. Когда близко уже познакомились, он начал привлекать меня к своему коллективу, который светомузыкой занимался. И среди них оказался Геннадий Васильевич Пронин, я его познакомил с работами Леши Аникеенка, которые у меня уже были тогда. А он говорит: «А ты не знаешь такого художника – Константин Васильев?» Я говорю: «Нет, не знаю». Он, говорит, в училище учится художественном. Ну, так разговор на этом кончился. И вот, заходит ко мне на кухню Геннадий Васильевич с рулоном ватманских листов и приводит одного молодого человека, повыше его ростом, худенький, стройный очень, прямой, как вертикально натянутая струна, он всю жизнь так ходил, с длинной шеей, рыжеватый, глаза немножко выпуклые, как у рыжих людей бывает, совсем молодой. Вот это и был Костя Васильев. Я говорю: «Ну что мне с ним знакомиться, ты говоришь – художник, давай показывай». Мы стол освободили от всей посуды, и начал он разворачивать эти ватманы. Это как раз был период его увлечения сюрреализмом. Для продажи, значит, потому что жить не на что было. Масло он вообще никому не продавал, свои работы живописные, именно живопись, а тут – графика карандашом, среди этих ватманских листов лежали и маленькие черно-белые портреты композиторов, я их купил три штуки тогда. Малова: – А правда, что цена картин складывалась – каким-то особым образом нужно было сосчитать высоту и ширину, или нет? Мустафин: – У него все по четвертаку были, 250 рублей «сюр», на чистом ватмановском листе стандартном он делал, чуть иногда подрезал, иногда листок был не целый. Это же тоже дефицит, тоже деньги. Я посмотрел, штук десять было картинок, и говорю: «Вот сейчас побегу-посмотрю, сколько у меня (в шифоньере деньги лежали семейные), сколько денег есть, значит, я возьму всё». Ну, оказалось там рублей 600-700. Как раз 700, 630 рублей была моя стипендия месячная. Вот я купил два ватмана на 500 рублей, на мелочь на ту три портрета композиторов. Помню, Баха я купил, помню Шостаковича, не в очках который, а линиями только, вот этого самого, значит. У него два Шостаковича есть. Он их обе подарил. И третью я купил то ли Скрябина, не помню, я потом, значит, подарил сестре две работы эти, а Шостаковича себе оставил, на день рождения. Так, по живописи, вернее, по его графическим работам я понял, что это художник, конечно. Сразу понял, что это художник. Художник очень одаренный. Потому, как кроме впечатлений чисто живописных, вернее, художественных, еще есть от работы всегда впечатление труда, количество труда. Как оно передается нам, я не знаю. Малова: – Количество или качество? Мустафин: – Количество. Качество всегда достигается количеством. То ли он физический, этот труд, то ли он внутренний какой-то умственный труд, то ли это труд предков твоих, выразившийся в твой генетический дар, положим, то ли это труд Господа Бога, который вот в этом даре проявился. Вот этим количеством труда, то есть скрупулезностью, что ли, выписки, то ли ответственностью за линии – как линию провести, вот другую нельзя, эту надо именно. Это объяснить очень трудно – вот это количество труда, который в даре может быть сконцентрирован. Быстро и легко, вообще говоря, одаренные люди работают, вот как Моцарт, но вот там спрессовано количество то ли поколений, то ли дара Божьего, который дается кому-то одному, избранному. Вот у Кости это было – неотразимое впечатление этого самого труда Я до этого был увлечен Сальвадором Дали, кого мы знали из сюрреалистов и Ива Танги, может быть, по страшно хилым репродукциям, черно-белым. В критических книгах о них: вот это буржуазное искусство, вот такое-то оно плохое. И вот примеры были, примеры приводились, черно-белые, полиграфия жуткая, конечно, но можно было разглядеть. Ну вот Костя, первое знакомство, мы тогда и чайку попили, посидели долго. Малова: – А вот какое впечатление, ощущение настигло Вас в это время? Мустафин: – В это время в основном картины, потому что он сидел-молчал, в основном я узнал все по картинам почти полностью. Малова: – По картинам? Мустафин: – Только. По-другому я не узнаю. И литераторов я только по текстам узнаю, и поэтов только по текстам. Я никакой биографии не требую… мне не интересно. И даже никакая биография бытовая вообще не интересна, даже внешность не интересна. Потому что в основном – результат. Он говорит о личности всё. О крупной личности он много говорит, о мелкой личности он тоже говорит. Малова: – И что же Вам о личности сказали эти картины? Мустафин: – Что очень крупная личность. Что очень самостоятелен, очень независим, очень смел и несгибаем. Малова: – А вот что касается других направлений, ведь Вы увидели только сюрреалистическое. И как потом продолжалось ваше общение с Васильевым? Мустафин: – Общение продолжалось уже в основном через Пронина. И очень, так сказать, часто. Мы с Прониным оказались в одном и том же заведении на работе, после аспирантуры я сначала поработал в КАИ, там как-то реже общались, а потом в ГНИПИ-ВТ я ушел, там Пронин оказался тоже на работе после окончания КАИ. И мы с Прониным сблизились на почве Васильева, конечно. Светомузыка и Васильев – вот наше сближение, две этих темы. Малова: – Вы к Косте приезжали или он к Вам? Мустафин: – Он останавливался обычно, когда в Казань приезжал, у Гены Пронина, и тот говорил: «Вот сегодня приезжает Костя, заходи». Если Костя в Казани был, мы собирались, еще Шорников был. Или у Кости … новую картину он написал – он приглашает нас, вот мы в Васильево ездили. Потом мы, будучи старше немножко Кости и Пронина, стали пытаться организовывать хотя бы мизерные выставки, то есть показывать его где-то. А так как я со всеми математиками был знаком, вот в первый раз в «Зеленой лампе» в Институте математики и механики Чеботарева организовали маленькую выставку Костину. Одна из эпохальных была выставок, как оказалось потом. Борис Лукич Лаптев был директором института в это время. Малова: – А Нурмиева не с той выставки? Мустафин: – Она, по-моему, была тогда. Малова: – Она воспоминания написала об этой выставке… Мустафин: – Да. А так как выставка несколько дней была, все интересующиеся, так сказать, люди кого я знаю, смогли прийти. Малова: – О чем Вы говорили с Васильевым и друзьями? Какая сфера интересов у Вас была? Мустафин: – Диспут мог возникнуть только постольку поскольку большинство людей, даже из тех присутствующих, воспринимают живопись как изображение того, что видит глаз, как фотография, объектив видит, вот он запечатлел. А искусство – его высшесть, его истинность, его глубина в – выражении невыразимого. Вот не этого запечатления взгляда фотографического своего, а глубины. Вот говорят вот портрет человека. Якобы мы ведь можем сказать, фотоаппарат – лучший портретист, да? Ан нет. Вот той глубины ума что ли, духа, который мы чувствуем в беседах друг с другом, то есть величина вот этой натуры самой, аппарат почему-то запечатлеть не может. Может быть, надо очень долго и трудно работать … хорошие фотографы, они сотни снимков одного и того же человека делают, один выбирают, один удачный оказался. А живописец, портретист, положим, он основной свой труд тратит на то, чтобы внутренний мир этого человека показать. Как это получается, это я не знаю. Это загадка любого вида искусства. Maлова: – А вот, например, Зарипов считает творчество Васильева фотографичным. Мустафин: – Да? Тут разные подходы. Костя, конечно, ничего никогда не отвечал, не реагировал почти. Он говорил: «Вот смотри». Ну что словами объяснять живопись, я категорически в этом плане отвергаю любые утилитарные отношения к искусству. Как художник увидел, что он пытался изобразить… Что значит – человек выразил себя, художник? Это значит, что полностью всё, что в нем есть, он пытается осуществить в одном единственном полотне, что и сегодня в нем существует, и каких вершин он достиг. Малова: – Определенное сознание. Мустафин: – Да. Если тем более отработана техника, его личная опять же. И если, значит, затрачен был труд на приобретение этой техники, он легко пишет постольку, поскольку он уже владеет кистью, положим. Есть такое выражение. Но овладение кистью – это как труд поколений, так и труд самого человека вложен в легкость мазка, в легкость линий, в воздушность, значит, штриха. И главное, целью истинного художника считаю – выразить невыразимое именно средствами этого вида искусства. Вот живопись, положим. Вот Костя всё, что хотел выразить – выражал в живописных своих полотнах, они вроде реалистические, никакого сюра там нет, но та техника, с которой он подходил – ведь сюрреалистическая техника, она в выписывании подробностей любого предмета, доскональных подробностей в несочетаемых коллизиях, вроде бы. Сюр ведь весь реален, но вот изогнут, положим, кость изогнута, деформирована, может быть. Технически очень трудно выразить эти подробности, положим, каждого предмета, той же самой солонки, той же самой соли, той же самой воды, выразить, как на фотографии, положим. Как? Но плюс к тому показать и блеск, и цвет, и внутрь, и вкус, может быть, который невыразим этими средствами живописи. Но эти вещи, они обычно не принимаются большинством, трудно воспринимаются. Это имел в виду Зарипов, я думаю, не хочется, конечно, переводить то, что другой хотел сказать. Они же совершенно разные художники – Зарипов достигал искажение реальности иными средствами, нежели Константин. Вот так подробно, даже глаз не видит, только в лупу мы можем разглядеть, как он рисует, положим, «Встречу у колодца». Да, вот там изба, надфон вроде бы, да, там каждая трещинка или каждый отдельно волосок иногда можно заметить. Это всё для того, чтобы показать внутренний, второй, третий слой у картины, есть четвертый; то, что думал художник, изобразить. Эти все вещи изображаются только живописными средствами, других средств нет у художника. Но язык живописи – совершенно локальный, отдельный лексикон какой-то, с техникой, методами, методиками, со всеми красками, со всеми кистями. Вот этими средствами надо выразить невидные для глаза вещи, которые видны при общении непосредственном, с предметом ли, кустом ли, с деревом ли, с пейзажем ли, без разницы. Состояние художника зависит от пейзажа, который он пытается якобы изобразить, но это не пейзаж, а то состояние, которое вызвал в нем этот пейзаж. Вот где трудности! Это высшая цель искусства вообще. Малова: – А вот какие пейзажи, Вы можете вспомнить? Мустафин: – Все. Я его принимал целиком и полностью, Константина. Кроме коллажей. Малова: – Да, а все остальные – удачные работы, по-вашему? Мустафин: – Коллажи мне не нравились. Я говорил: «Костя, ты что? Это халтура же!» Он смеялся. Он просто никогда ничего не возражал, он смеялся просто. По сути дела, он быстро от них ушел. Там мало труда. Халтура – антипод труда. Малова: – А вот что касается тем, которые Васильев избирал для своих полотен: скандинавские темы, русские темы. Как воспринимались в окружении его, друзьями, что он сам говорил? Ведь можно писать про всё, что угодно. Однако именно этот человек выбрал именно данное направление. И направление весьма неширокое. Он глубокий, действительно, не столько разнообразный, сколько глубокий. Видящий вглубь. Мустафин: – Да, этот подход… мои интересы в этом направлении никогда не сближались с Костиными: древняя Германия, готы, Боги древние и сказания их, и мифы – я никогда этим не интересовался. А плохо это или хорошо, не обсуждается просто. Подход его к этому: для того, чтобы выразить какую-то эпоху, он изучал ее по всем доступным литературным и иллюстративным источникам. Вот его серьезность подхода. А то, сколько он марал листов и неудовлетворенным был – вот это не так, это неправильно, это нехорошо? Это удивительная самокритичность! Это как раз антихалтура, это как раз великолепие самого труда живописца, это, конечно, абсолютно я принимал и всегда был с ним солидарен. А то, что кто-то чего-то не понимает или не принимает внутренне – это неважно. Не понимает человек, но это не говорит ведь о нем, что он плохой, это есть факт непонимания, факт разности интереса. Вот они Вагнером увлекались, мне Вагнер не нравился как таковой, мне ближе Моцарт, положим. Малова: – А как можно охарактеризовать музыкальные интересы Константина Васильева? Мустафин: – Да, то же самое, интерес эпохи той самой. Он очень был увлечен той эпохой. А Вагнер сумел ее изобразить в музыке, серьезный же композитор был, очень серьезный, очень глубокий. Тоже изучал всё это дело. В музыке ведь тоже надо изучать, положим, быт тех времен или что-то. Надо! Потому что состояние в музыке выражено, как и в полотне живописи, состояние творца, художника. Какое впечатление оказал тот или иной образ на художника, он это и выражает, не сам образ, а то впечатление собственное от того, что он пытается изобразить. Это очень сложное, вообще говоря, вся вот эта атрибутика, все. Малова: – Метаморфозы? Мустафин: – Да, метаморфозы именно. Потому что кроме художника, там ничего нет. Там нет натуры, с которой он это делал, потому что только есть его впечатление от натуры. Это очень сложно, тяжело. И недостаток или положительная сторона, это неизвестно. Все виды искусства для этого, для самовыражения, придуманы человеком и поддерживаются тысячелетиями человечеством. Самовыражение. Не выражение той эпохи, а вот впечатление, которое произвела та эпоха. На Костю сегодняшнего. Малова: – Как Вы охарактеризуете его интерес именно к истории? Не к повседневным темам, он же, например, не художник-индустриалист? Мустафин: – Это легко объяснить. Ты проронила это слово – глубь. Ты знаешь, есть люди, легкомысленные, а есть глубокие, глубокомысленные. Их отличить мы можем как-то. Но это зависит опять же от дара Божьего. Человека не удовлетворяет только внешность, а удовлетворяют причины, побудившие эту внешность. Вот поиск первопричин – это философия. Мозг такой дан человеку. Костя же, так сказать, сын войны Отечественной. И отец партизан, и Костя родился в плену, когда город был оккупирован немцами. Он – чистый сын войны. Война-то с немцами была. Всё это ведь не думано Костей в младенчестве, а впитанное вместе с воздухом, вместе с этими свиданиями тайными отца с матерью, когда он приходил из отряда… И потом, естественно, всё это отразилось. Мы доходим до первопричин: вот наши прародители, вот человечество… следствие только побуждает поиск. И Костя вот такого плана человек. От поверхности он сразу к причинам – откуда? Малова: – По арийской теории немцы и славяне – это родственные народы. Что Вы думаете по этому поводу? Мустафин: – Все народы родственные, если знать, что Адам и Ева – наши родители. Все народы родственные. Малова: Долгое время художника игнорировали и считали опасным именно за арийскую тематику. Мустафин: – Всё внешне. Все потому, что люди воспринимают и в живописи, к сожалению, и в музыке внешнее – то, что слышат. Вот удар в литавры вызывает дрожание какое-то в воздухе, такое, что живот аж чувствует этот удар, а литавры-то – где-то на сцене. Есть люди, воспринимающие только на уровне физиологии вот этой, вот этих вибраций тела. Говорят, глухонемые вот так слушают музыку – спиной поворачиваясь к оркестру. Они, глухонемые, так слушают, слышать им так удобнее, этими фибрами своими, которые очень чувствительные у них. Они музыку слушают, они слышат ее как-то, не по-нашему. Вот Константин первопричины этих следствий искал, он же вот германцев и в походах рисовал, и День Победы, помните? Там немцев нет вроде бы, а лица якобы немецкие – солдаты. Мировосприятие Константина было таковым, что его вдруг потянуло туда, к прапредкам каким-то. Мы, естественно, все родня – и немцы, и славяне. Обобщений тут не надо для индивидуума. Личность – она совокупляет в себе нюансы всех своих предков в уникальной совокупности. Почему человек уникум? Потому что другой совокупности вот всех этих предков не будет в родной сестре даже, в родном брате. Потому что в нас олицетворяются, что ли, одухотворяются, может быть, в нас вот эти все поколения. Малова: – Воплощаются? Мустафин: – Воплощаются, естественно, тоже, если тело брать. Вот этот уникум, вобравши в себя всё вот это, о чем он даже не знает, что в него вошло, он иногда чувствует такие нюансы уникальные, которые и пытается выразить. Они никому не должны быть понятны … априори, они понятны только ему, если вдруг ему дар Божий дан выразить как-то в одном из видов самовыражения. Это и искусство, это и наука, это… много видов самовыражения человеку дано. Вот он пытался выразить. А возражать – это нормально, нормально. Если мне нравится горчица, и я тебя буду угощать этой горчицей, а Ты категорически не любишь ее, чем ты плохая-то?! Не плохая и не хорошая. Тебе не нравится эта горчица, а мне очень нравится. Как мы поймем друг друга? В этом плане, я имею в виду. Мы совершенно, значит, разные по отношению к горчице. Наши вкусовые рецепторы разные. Тебе одни даны, мне – другие. На вкус и цвет товарищей нет. Это ведь не поговорка, это аксиома. Потому что вкус и цвет дан тебе одной только твой. Мой совсем другой. И когда пытается выразить всё это глубинное в себе уникум, естественно неприятие, Абсолютно естественное. И Костя это точно знал, что так должно быть. Даже в молодости он чувствовал, что это так и по-другому быть не может. То есть неприятие твоих вкусов – нормальный закон общежития. Малова: – Васильев Вас приглашал, на праздники, и на открытие своих картин. Как это происходило? Мустафин: – Ну, например, вот самое последнее, это был его «Автопортрет» в последний день рождения, то, что мне запомнилось. Мне запоминается, когда народу мало. А тут я оказался первый. На день рождения я приехал к нему. 33 года, что ли, ему исполнилось? Малова: – А что было принято дарить? Мустафин: – Я подарил ему Брокгауза и Эфрона, 3 тома, «Сатана и Бог» Мережковского. Он там об искусстве пишет. Ну, само издание уникальное. Ну что принято? Кто, что хотел, то и дарил. Какими местами Костю любил, тот то и дарил. Ну, я приехал, как раз никого не было. Он мне показал. Вот я, говорит, намазюкал тут себе подарок за ночь. Впечатление было колоссальным. Справа там висел, как в его комнату зайдешь, этот уникальный совершенно портрет. Это… он выразил там все невыразимое в себе. И у меня единственная реплика была. Конечно, хладом подуло того света. Я ему говорю: «Ой, Костя!» Очень я сильно был ошарашен буквально портретом этим. Он глядел с того света. Для меня в этом портрете он глядел с того света, узнав его. То есть он уже, увидев, узнав всё про тот свет, иной мир, он уже был наполнен этим знанием. И я ему говорю: «Ты что, успел?..» Он как-то содрогнулся. Я говорю: «…взглянуть вот на это». Да, говорит, только не говори никому. Вот он мне ясно сказал: «Только не говори никому». Ну и когда вечер прошел, я понял, что не увидели люди вот этого. Вот это потрясающее впечатление от этого портрета последнего. То есть он побывал на том свете уже, то есть в ином мире. Рене Декарт называет это состояние – состояние наблюдения истины. Истинного мира, не нашего, в котором мы обитаем, живем и глаз который наш видит, а вот того иного мира. Это познание истины. Вот этот портрет – это человека портрет, познавшего истину. Он молчит, потому что языка выразить нет. Он сумел это сделать средствами живописи. Портрет потрясающий, но он единственный был. У него других таких портретов нет. Малова: – А вот «Человек с филином»? Мустафин: – О! «Человек с филином» – это уже вершина. Это уже было как раз после того, как он там побывал. Он параллельно примерно до этого начал писать, он переделывал долго, много «Человека с филином». Для меня это – шедевром. Выше у Кости я ничего не видел. Не пришедший, а явившийся и наблюдающий. «Человек с филином» – человек того мира. Малова: – А вот символика? Мустафин: – А символика – это он так. Вы понимаете, он человек с юмором был. У него мозги работали очень быстро. Человек остроумный, он тем и отличается – скоростью мышления. Он еще изощрялся в символике для того, чтобы как-то вот на «нашем языке» говорить. Символика ведь она – мирская, она для передачи миру некоторых символов иного. Малова: – Метафизика? Мустафин: – Ну, конечно. Всё искусство – метафизика, в общем-то. Всё это для передачи иного. И вот для передачи иного годятся в живописи и символы. Они как часть живописных средств уже. Линия – это тоже символ, понимаете. Кружочек – тоже символ. Какие-то символические вещи, он, естественно, оставлял. Ну, там ведь Россия в ее будущем. Малова: – «Человек с филином»? Мустафин: – Конечно. Вот этот человек – это то, что было, есть и будет, то есть для него нет нашего времени, текущего – было сейчас, прошло. А человек – статика, статичный в моменте вечности. Вечность как момент. Это однозначное отображение внутреннего во внешнее, такое преобразование есть в математике. Ну, если говорить об инверсии по сути, это как раз то, что человек, «Человек с филином» мы имеем в виду, побывавший там, узнавший, вернее, мир иной, с этим знанием истины взирает на этот мир. Знание истины есть знание всего, любой мелочи и любого крупного. И человек, узнавший истину, ее объяснить не может. Их мало, таких людей, было на этом свете. Малова: – То есть один из них – Васильев? Мустафин: – Один из них. Одним из них Христос был. Он сначала не знал, что он знает, а потом, когда догадался, начал проповедовать, объяснять. Малова: – А проповедует ли что-нибудь Васильев? Мустафин: – Конечно. Всё, что он написал, и есть его проповедь. Малова: – Я еще хотела спросить про несколько вариантов картины «Ожидание». Известно, что находящаяся в галерее работа написана за несколько месяцев до гибели. Произошла ли какая-то трансформация в этих «Ожиданиях» в связи с другими картинами? Мустафин: – Да. Вот здесь само ожидание, само слово… Вот очень хороший пример. Валерий Покровский уже после смерти Константина с этого «Ожидания» сделал якобы собственную авторскую копию, но он ее трактовал как ожидание второго пришествия, это уже после смерти Кости. А Костя шел к ожиданию, а чего – он не знал, много раз переделывал картину. Он сначала конкретно писал: ожидание, положим, любимого, потом ожидание мужа, главы семьи или отца твоих детей, имеется в виду, то есть ожидание чего-то конкретного, а Костя сам не конкретный человек. И само ожидание, как таковое, – это ожидание вечности, ожидание иного. Вот ожидание иного можно прямо проследить по Костиным переделкам. Как он сам углублялся и как он сам пытался найти этот взгляд ожидания. Малова: – А это доказывается деталями картины? Мустафин: – Ой, нет. Детали это, знаете – к искусствоведам, потому что там явно есть всё это, явно есть, но я не искусствовед. Там надо буквально копаться с телескопом. Одну с другой сравнивать, но зная все наработанные методы живописи еще к тому же, всю историю живописи. Это очень тяжело. Я не знаю. Я так не могу подходить. Это, в принципе, нехороший подход. Подход восприятия – вообще говоря, хороший подход, честный. Как надо, как не надо, что должно изображать, что не должно изображать – это я не знаю. Это не хорошо, потому что Константин – уникум, он хотел выразить нечто, я вот трактую по-своему, это ведь я думаю так. Я, правда, уверен, что я прав. Но это ведь совсем не так. У Кости … всё другое. Он совершенно иной человек. И тем более – крупный, тем более – личность. Разницы в нас больше, чем сходства. Но в основе своей мы угадывали как-то друг друга в этом отношении. То есть он соглашался со мной. Мы с ним в дискуссиях, во всяком случае, ни разу не были замечены. Диалог был у нас, беседы были. А чтобы спорить с Костей, у меня даже мысли не было. То есть я с ним согласен был всегда. Малова: – И он с Вами? Мустафин: – И он. Он даже заранее был согласен иногда. Не успеешь рот открыть – «да-да». Он очень скородумающий человек был. О! Какой мужик был крупный! Очень мало таких я повидал на своем веку, подобного типа людей почти нет на свете. Это редкий совершенно человек. Малова: – Вам повезло. Мустафин: – Это величины неописуемой была личность, и не от мира сего еще. Малова: – Я хотела спросить по поводу света, присутствующего в картинах Константина. Помните, в нашей галерее, например, висят картины «Сумерки», «Часовня». В них присутствует один вид света. С другой стороны, «Человек с филином» – достаточно светлая работа, но там уже иной тип света. Вот метаморфозы света. «Один», («Вотан») – тоже свет. «Ярославна», и «Жница» – окрашены светом, даже бьющим сквозь полотна. Особенно это видно в «Свияжске», который в ИЗО-музее. Просто светящаяся картина. Она способна освещать всё вокруг. Что Вы думаете по этому поводу? Мустафин: – Да, здесь Вы начали как раз с того крайнего цвета – черного. Черный свет, я называл. Есть черный свет. Вот Костя это чувствовал, видимо. Он хотел узнать – чем и как можно выразить свет черный. Вот как черный ящик есть понятие, туда может свет проникнуть, а обратно не выходит. Это черный, абсолютно черный предмет, так трактуется, ну хотя бы понятие его, абсолютно черное тело, это которое только впускает и ничего не выпускает, никаких лучей, да. А есть вот это объятие, есть давление, есть влияние на нас этого именно темного сугубо света, то есть он излучает темноту. Вот изучить это, конечно, я думаю, у Кости были задумки, что такое это с точки зрения человеческой и как выразить. Вот не получилось. Вот триптих видели черный, вот это черное небо, ночное… Малова: – Созвездие. Мустафин: – Созвездия какие-то. Они блестят там, блески есть. Но черноту-то как выразить без этого? невозможно. Это черный квадрат на черном фоне, положим, если Малевича брать. Опять невозможно выразить. А вот сияние, сияние черного есть, но его выразить, я не знаю, Костя, может быть, пытался. Вот он, я думаю, занимался этими делами, когда черный темный период был, хотел выразить вот это сияние от черноты, от темноты, то есть влияние на меня, как зрителя, как присутствующего, объятого этим сиянием… Малова: – Именно? Мустафин: – Мраком, объятие мрака есть. Что это такое? Выражается как хлад. Это уже ощущение тела, да, холодно якобы. Но это не сам хлад, а вот как мы воспринимаем тьму, это загадка для человека. Все виды искусства пытались это выразить, и Костя, естественно, я думаю, как один из художников, пытался, но в тупике оказался относительно этих цветных, которые сами как нимб сияют. Картины сами сияют, это, конечно, одна из его целей была. Малова: – То же самое свеча. Мустафин: – Да. Свет ведь не только изобразительно сияет, он сияет физиологически как-то вот на нас, то есть свет – это даже не поток, это целое пространство излучения и воздействия на нас. И вот разные по радуге цвета дают различного типа излучения уже изображенные, в совокупе которые, может быть, как нимб сияют, мы не знаем истинный нимб, как он сияет над святыми, но святые сияние выдают. Иисус Христос, он сиял, и выразить вот это сияние невыразимое для живописца, конечно, благородная задача. Пытаться выразить. Получается это или не получается, это другое. Но у Константина почему это получалось, потому что он сам сиял и любая его работа – она излучает его сияние. Малова: – То есть, вспоминая наш разговор до записи, он был трансформатор высокого качества? Мустафин: – О! Какого качества мощного! Высокого, очень высокого, но искажение, так сказать… Малова: – Не могло не быть. Мустафин: – Первородный грех. Не могло не быть. Это мы за это всё отвечаем. Малова: – Отсюда же светомузыка, свет живописи. Интерес к светомузыке связан с желанием увидеть свет? Мустафин: – Конечно. Это, по сути дела, мечта, это, я думаю, никогда не выразится в человеческих деяниях. Это примерно как с нимбом. Это цвет Иного. И тут синтетические ресурсы как таковые, они сами искусственны, придуманы, потому что тысячелетиями такое подразделение, разделение искусств происходило у человечества. Вот та же светомузыка, идея синтетизма, идея – она в человеке. Он синтезирует всё, весь опыт прежних поколений, личность сама есть синтез. И в нем как раз все виды искусства в синтезированном виде, если творческий человек. Как мне говорил один любящий музыку человек: мне, говорит, светомузыка мешает слушать музыку, просто мешает. Малова: – А вот Геннадий Васильевич говорил, что когда Васильев слушал музыку, он запрещал вообще отвлекаться. Он тогда должен отвергать светомузыку? Мустафин: – Да, отторжение-то было, но мозги-то ведь просят, отторжение внутреннее, правильное, то есть естественное. А эти искусственные вещи, они нас привлекают. Соблазн велик. Это блазь, это грех, сидящий в нас. Малова: – Бесовщина? Мустафин: – Конечно. Это блазнение, оно нас привлекает, мы же в теле, мы же в ЭТОМ живем мире, не в ТОМ. А когда он естественен, конечно, кроме музыки ничего, музыка так глубока, что всё остальное ей мешает. Вот композитор для меня самый любимый – это Моцарт. Он выражал свое состояние в этот момент, и никакого другого содержания там быть не могло. Вот эта совокупность всего, всей истории человечества, олицетворенное в Моцарте или овеществленное или осуществленное в нем, она выдавала свои восприятия того, что он слышит, именно свое восприятие. И так радостно его слышать, и так хорошо … Малова: – А вот еще такой вопрос, отчасти не связанный с предыдущим. Вот Васильева, например, очень любят в народе. Почему тогда его не принимают в художественном мире? Союз художников до сих пор его не принимает. Вот Вы говорили до этого о том, что каждый имеет право быть не согласным. Но почему такое разделение – на народ и художников? Мустафин: – Большинство по идее… Вы знаете, вообще любой творческий человек, любой, дилетант или который профессионально занимается творчеством, он имеет представление внутреннее о результате этого творчества, то есть он пытается что-то изобразить: стих ли, повесть ли, рассказ ли, музыкальный ли опус. Пытается он изобразить нечто, идеал которого в нем существует, собственное. Ну и вот каждый художник, мы сейчас художников касаемся, имеет свой идеал искусства. Откуда он его взял? Всякое может быть. Может, научили его, если неодаренный человек и ему сказали: «Вот это хорошо, а это плохо». Определили где-то в детстве, и он принял вот этот идеал. Или он сам чувствует какой-то идеал, к которому сам лично только стремится. Он предполагает, что этот же идеал должен быть у другого. Это просто ограниченность, это тупость, это нормальные человеческие качества, нормальные, потому что кроме собственного идеала мы другого идеала даже познать не умеем, увидеть не можем. Он не наш. А люди думают, что он один, идеал, всеобщий какой-то, объективный якобы, да такого не существует. Малова: – А вот Богочеловек, стремление к Богочеловеку? Мустафин: – Нет. Бог есть Бог. Бог – не идеал. Богочеловек – это грех. Это грех, это… Иисус Христос во времена, так сказать, своего пришествия, если его называть Богочеловеком, да, был им. Малова: – Стремление человека – приблизиться к этому идеалу. К идеалу Христа? Он должен быть единым, по крайней мере, для общности православия. Мустафин: – Он не может быть общим априори. Человек ущербен. Только из-за того, что он в грехе, он от греха не может быть общим. Если бы человек был безгреховен, не было бы этого идеала, он был всеобщим бы и воплощенным в безгреховности своей. Грех наш, наличие греха создает вот эту разобщенность, в идеалах даже, как во вкусах, во всех видах вкусов. И градацию создает, то есть чувствительность так называемую, чувствительность каждого органа. И создает еще разнообразие, поэтому в профессиональной среде они думают, что они знают истину. А другой точно ведь человек не такой, как он. Он и рисует по-другому, и делает по-другому, потому что идеал у него другой и возможности другие. То есть ты вот не можешь мой идеал воплотить, значит, ты не умеешь рисовать. Вот ведь что. Это от тупоумия художественного нашего, от нехватки добра, доброжелательности. Малова: – А народ? Мустафин: – Народ чист в этом плане, нетворческий народ – он чист, для него нет идеала. Он открыт истине любой. Вот чистота ребенка – в чем заключается чистота? В том, что в нем нет замазки вот этой, собственных даже идеалов еще нет. И вот взрослый, на этом уровне сохранившийся (нет каких-то вето, нет каких-то канонов) видит откровенно или сокровенно, все равно, то он честен в отношении того, что видит. Но это не все. Этот человек, который что-то увидел, он должен обладать обязательно наличием хотя бы доброжелательности, то есть воспринимает он тебя не как пугало. Вот такой человек на выставке – это, конечно, подарок для выставки. Человек доброжелательный. А человек с догмами собственными и самоуверенный еще плюс к тому (самоуверенность тоже от нехватки ума всегда), это всё и создает ущерб отношения профессионалов так называемых, именно так называемых. А так как они еще слились в какой-то единый союз, в который по одним критериям только принимают, по разным критериям не могут же туда принять разных, чуждых ему. Зачем он будет принимать чуждого? А ты для меня чуждый и я для тебя чуждый. Кому судить – кто кому чужд? Ты понимаешь? А вот установки общества – делай, как мы… Уникум всегда изгой. Добровольный и не от зла, а от естества греховного нашего. Пример – Христос: «Распять!» – орала толпа. Это мы – та самая толпа. В любом сообществе мы – вот эта самая толпа, которая кричала Пилату: «Распни! распни!..».
|
ЭССЕ И АФОРИЗМЫ
Мои отношения …
Отношение к религии
Мое отношение к религии в течение всей моей жизни формировалось довольно сложно. Даже не столько отношение к самой религии, а к тем ее реальным разновидностям, которые обосновались в мире в виде так называемых религиозных конфессий, т.е. специфических «представительств» Бога на земле. Как однажды вспоминал академик Борис Раушенбах, формулируя итоги своих семнадцатилетних «наблюдений» за представителями различных слоев российского общества в экстремальных условиях советского концентрационного лагеря, где довольно широко были представлены и служители церкви. Так вот, на основе собственных довольно пристальных ежедневных наблюдений за этими людьми в течение такого длительного срока пребывания в лагере, какой был отпущен ему советской властью, Б.Раушенбах вывел для себя довольно любопытную закономерность относительно «религиозных способностей» людей, т.е. людских способностей к восприятию религии. Эта, выделяемая им особо «религиозная» способность, дается людям от рождения подобно любой другой врожденной способности, как например, музыкальной, литературной, математической, т.е. дана «от природы», «от Бога» и так же, как и любая из этих врожденных способностей (талантов), дана не каждому человеку в равных мерах, а распределена в людском сообществе по тому же закону, как и все иные способности человека. В мировой статистике по поводу распределения специфических способностей человека во всем человеческом обществе наиболее популярна оценка «один к четырем», т.е.количество людей «одаренных» от природы какой-либо из возможных способностей (наклонностей) составляет одну четверть всего населения, т.е.люди одарены той или иной способностью. Вот эту «одну четверть» академик Раушенбах отнес и к такой весьма затуманенной способности отдельно взятого человека, какой является способность его к восприятию Бога. Эта концепция мне весьма импонирует, т.к. мои собственные выводы почти адекватно с ней совпадают. Дело в том, что любая из способностей человеческих вытекает из врожденных физиологических возможностей человека, а именно: физические возможности – из структуры костных и мышечных тканей, быстроты реакции, и многих иных физических факторов; умственные возможности – из структуры мозговых клеток, из скорости их взаимодействия, из их композиционных природных конгломератов и т.п.; возможности чувственного восприятия – из «данности» либо «отсутствия» тех или иных физиологических рецепторов, предназначенных к восприятию звуковых, обонятельных, осязательных и всех иных видов чувствований человека. Творческие же его возможности есть результат внутренней потребности, которая непосредственно зависит от степени развития тех или иных частного вида рецепторов, «требующих» собственного развития, т.е. непрерывной «подпитки», «нагрузки», «работы» и т.д. и т.п. Потому-то лишь одна половина людских особей реализует свои природные потребности, другая половина «одаренного» человечества (из всех 25% одаренных) не представляет своим способностям возможностей для их развития, т.е. по тем или иным причинам не удовлетворяет своих внутренних потребностей, проявляющихся в виде позывов, прихотей и т.п. Вот потому-то и явных, т.е. наблюдаемых со стороны, «способных» людей в различных областях проявления человека, оказывается (в грубом приближении) один к десяти. Каков же вывод из всех этих наблюдений, статистик и исторических фактов? А вывод плачевен: всего лишь десятая часть человечества способна к естественному восприятию Бога… Остальные 90% людского населения, включая и «верующих», вообще не имеет возможности непосредственного восприятия «гласа Божьего». Они вынуждены, в случае необходимости, довольствоваться неким, соответствующим их собственному «уровню» восприятия, суррогатом, посредником, поводырем и т.д. и т.п. История октябрьского 1917 года переворота в России – очень разительный пример того, как якобы поголовно «религиозная» страна – «святая Русь» – смогла оказаться за считанные годы вся опять же поголовно «атеистической», причем, – воинственно атеистической … Мне в этом смысле повезло, – оказался в том меньшинстве, кому дарована природой неодолимая потребность общения с «иным» миром, миром истинной религии. Я это почувствовал давно, еще в молодом возрасте. Тогда эта потребность частично «удовлетворялась» мною через музыку: мессы, реквиемы, церковные напевы. Затем – чтение религиозной литературы: вся доступная в те времена литература на религиозные темы. Самой доступной к шестидесятым годам оказалась литература по буддизму: к ней вели и Герман Гессе, и Шопенгауэр, и йоги. Затем появилась литература по древней философии Китая и Индии. Чуть позже стали доступны источники по католицизму, протестантизму. Еще позже по православию. Еще позже – русские переводы Корана. К этому времени уже были прочитаны книги Ветхого и Нового заветов. Из всего прочитанного симпатии мои распределились примерно в следующей последовательности: 1) православие, 2) буддизм, 3) протестантизм, 4) магометанство. Остальные реально существующие церкви я относил к «сатанинским» (туда же ушло и практическое мусульманство, которое я резко отделяю от идей и установок Магомета, изложенных в Коране; там же – и большинство книг Ветхого завета; там же – практический иудаизм и все известные мне современные секты различных мировых религий). Следовательно, к тому времени, когда моя потребность «прислониться» к одной из исторически сложившихся земных церквей приобрела состояние «насущной», выбор мой пал на православие. Помехой для окончательной реализации этой потребности служили два фактора. Главный: мой дед по материнской линии Сулейман Мустафин, только благодаря заботам которого я остался среди живых на этом свете, был яростным мусульманином. Второстепенная: русская православная церковь вся сплошь состояла из ставленников ЧК, НКВД, МВД, КГБ – в исторической последовательности этих зловещих аббревиатур. Из факторов, способствовавших «свободе» моего собственного выбора, было то. Что я не был – ни родителями, ни дедами – приобщен ни к одной из церквей, т.е. не был ни «обрезан», ни тем более – крещен. Вот в этой «тесной широте» выбора, с тяжелыми переживаниями, многочисленными устными беседами со служителями различных конфессий, включая и русскую православную «катакомбную» церковь, я, наконец, принял крещение в русской православной церкви на Арском кладбище в г. Казани, где приобщил меня к святым тайнам мой давний друг (друг и Кости Васильева) протоиерей этой церкви (по светскому образованию – физик) отец Игорь Цветков, который чуть позже крестил и жену мою, и внучку Машеньку. Хочу поделиться одним из ярких воспоминаний, непосредственно касающихся излагаемых здесь перипетий моих внутренних переживаний. После всех тайных и явных мытарств, когда я, договорившись с отцом Игорем о времени моего крещения, должен был предстать в качестве оглашенного перед Всевышним, как раз накануне этого события я зашел по каким-то там делам домой к Мише Белгородскому. Они с женой Аллой были уже крещены за несколько лет до этого и принимали активное участие в церковной жизни. Так вот им я и сказал в тот вечер что завтра, мол, и я иду креститься. Алла вдруг так особенно на меня взглянула и сказала, как выдохнула: «Ой, Виля, как тебе будет хорошо!..» Наша память ведь очень удивительно независимо ведет себя в вопросах выбора неизгладимых впечатлений. Она (память) совершенно неуправляема в этих случаях, как кошачий хвост. Так вот, об истинном смысле этого незабываемого момента я догадался лишь спустя несколько лет. Кстати, Алла своеобразно уходила из жизни. Узнав, что она смертельно поражена раковой болезнью, она уехала в Америку к дочери своей Машеньке, которая к тому времени уже подарила Белгородским двоих внучат. Там, в Америке, Алле, естественно, предлагали оперироваться у каких-то там местных хирургических светил, но она, отказавшись от операции, попросилась в тамошний православных монастырь, куда и была помещена и в котором вскоре и умерла, все последние дни свои заполняя молитвой. Царствие ей небесное!..
Отношение к властям
К власти отношение мое всегда было однозначно-отрицательным. Но основную причину такого отношения я усматриваю в сугубо специфических свойствах моего характера, не терпящего ни малейшей зависимости от кого бы то ни было, т.е. в полнейшей моей «неуправляемости» кем бы то ни было. А любая власть, особенно та, что сложилась в России ко времени моего становления как личности, требует подчинения. Были. Быть может, и частные причины, касающиеся нюансов моей биографии, усугублявшие такое отрицательное отношение мое к властям, но основной причиной я все же склонен считать именно эту врожденную специфику моего характера. В отличие же от сугубо отрицательного отношения к властям вообще, с некоторыми отдельными представителями властей предержащих у меня складывались довольно приятельские отношения. Среди таковых в разное время оказывались и сотрудники милиции(причем, довольно высокопоставленные), и сотрудники КГБ (эти – из бывших выпускников Казанского университета), и секретари обкома комсомола (даже первые, – тоже из бывших выпускников КГУ) и обкома партии. Правда относительно использования этих приятельских отношений у меня как-то сам собой сложился принцип абсолютного и полного игнорирования каких бы то ни было возможностей. Исключение составляют мои просьбы выручить меня или моих друзей из лап милиции в довольно частых случаях попадания в эти лапы по пьяни, – чаще всего это касалось вытрезвителей. Вот и все… В остальном же я любую власть откровенно ненавидел и по мере сил игнорировал.
Отношение к карьере
Отношение мое к карьере очень похоже на мое отношение к власти: во все периоды своей жизни любым продвижениям меня по этой линии я только мешал. И это свое отрицательное отношение к карьерных продвижениям, возможность которых предоставлялась мне почти в неограниченных количествах на моем жизненном пути, я опять-таки отношу к врожденным свойствам моей довольно «странной» натуры. Здесь был и категорический отказ от вступления в партию (предлагалось это не один раз), и отказ от защиты диссертации (три раза, т.к. сознательно я пытался перебороть эту «странность» своей натуры). До того мощным было это неосознанное сугубо внутреннее сопротивление натуры, что ничем иным, кроме врожденных свойств, я ее объяснить не в состоянии. Я не припоминаю ни одного, даже приблизительного, своего желания кем-то «стать». Получается, что я всю жизнь пытался «быть», но никак не «стать» кем-то, т.е. старался быть собой и только собой, как бы ни складывались обстоятельства, хотя в пору юношества и ранней молодости я еще не вполне осознавал, кто я «есьм», но все же старался «им» всегда и оставаться. Потому еще в школьные годы я не понимал фразы Маяковского о том, «делать жизнь с кого». Для меня, как это ни прискорбно было мне осознавать в юности, никогда не существовало «авторитетов». Близких мне людей, даже намного старших меня по возрасту (Борис Михайлович Козырев, Александр Петрович Норден, Алексей Ананьевич Аникеенок) я просто-напросто любил, может быть уважал, хотя это слово «уважать» мне тоже не совсем понятно. Любовь и преданность, верность и максимальная отдача себя за ради друга, – это мне всегда было понятно, причем понятия эти не изменялись в течение жизни, оставаясь чем-то вроде априорных аксиом.
Отношение к смерти
В начале становления личности человек, - видимо, любой человек, - считает себя таким же, как все. Потому и свои взгляды, которые сформировались у него вне зависимости от окружающей обстановки, а были даны природой, без его сознательного вмешательства, этот человек считал элементарно присущими всем, не выделяя себя в некую особь. Понимание особи вообще и своей «особенности», в частности, приходит позднее – при близком знакомстве с «иными» тварями: людьми, животными, насекомыми, растениями и т.п. Потому и отношение к жизни и смерти, присущие мне лично, я относил и к другим людям. Но это оказалось совсем не так, а даже, если можно так выразиться, - совсем наоборот… Жизнь для меня – всегда мука. Смерть - мечта, причем, мечта светлая, - светлее самой «счастливой» жизни… Оказалось, что для подавляющего большинства населения земли «страх смерти» - одна из основ существования. Открытие этого закона было для меня очень печальным событием, которое еще более отдалило меня от людей. И очень радостным оказалось мое открытие того, что религиозный взгляд на эти «детали» совпадает с моим. 9 мая 2000
Читая Шмелёва
Рукописные заметки, найденные в домашнем архиве
Солнце мертвых
Надо начинать день, увертываться от мыслей. Надо так завертеться в пустяках дня, чтобы бездумно сказать себе: еще один день убит!
Надо разучиться думать! Надо долбить шифер мотыгой, таскать землю мешками, рассыпать мысли.
Не надо бояться смерти… За ней истинная гармония!
Два письма
Вы должны ясно видеть, что давно умерла культура. Культура – святое дерзание и порыв, культура – трепетное искание в восторгах веры, культура – продвижение к Божеству! Где они?! Ушел из Европы Бог, и умерла культура…
На пеньках
Заметьте: не имеющий своего лица всегда укрывается за массой, в массу…
24 августа 2009
Крона и корни Несколько слов об истоках творчества художника Надира Альмеева ( к открытию персрнальной выставки в Галерее семи картин)
Чудесное и обыденное, небесное и земное так замысловато и вместе с тем естественно переплелось в жизненной судьбе Надира Альмеева и даже сейчас, когда художник перешагнул свой пятидесятилетний рубеж, когда уже на нескольких персональных выставках, сопровождавшихся неизменным успехом как в нашей стране, так и в далеком зарубежье широкому зрителю были показаны результаты его тридцатилетнего творческого труда. Трудно отделить природную одаренность художника, его врожденные способности от приобретенных за годы непрерывной учебы творческих навыков и с полной уверенностью сказать, что же является основным, определяющим в судьбе этой незаурядной личности: промысел Божий или каждодневный скрупулезный и кропотливый труд, труд и труд… Конечно же, ему «крупно повезло» с самого начала: Надир родился и рос в семье профессиональных музыкантов. Его мать Разия Юсуповна – известная флейтистка, отец Усман Альмеев – популярнейший татарский певец, имя которого уже навсегда вписано в анналы национального музыкального искусства, – обстановка в доме самая благоприятная для роста и становления нового музыкального дарования. Но здесь провидение ниспосылает свой, быть может, самый щедрый подарок судьбе будущего художника… В 1958 году после многолетней ссылки в Казань возвращается Баки Идрисович Урманче. Лемех репрессий глубоко прошелся по «культурному слою» родной земли, – в Казани у Баки Идрисовича уже – ни родных, ни друзей. Жена в Москве, куда опальному художнику путь заказан, а друзья «одни ушли, а те далече»… Живя в одиночестве и полностью отдавшись творческой работе, художник все же тоскует по домашнему теплу и семейному уюту. И здесь волею судеб семья Альмеевых оказалась для истосковавшейся души художника именно тем прибежищем, где она могла найти долгожданное радушие и блаженное тепло семейного очага, – дом Альмеевых до конца жизни Баки Идрисовича стал его вторым домом. Как углядел Баки-ага художественные способности в двенадцатилетнем мальчишке, еще и не помышлявшем о своем будущем поприще, – эту тайну мастер унес с собой, но буквально с первого появления Баки Идрисовича в доме Альмеевых на столе у Надира появляются кисти и краски, а через недолго и липовая доска с инструментами для резьбы по дереву. С этого времени страсть к художественному творчеству постепенно овладевает подростком, а далее лишь она одна ведет его по тому неизведанному пути, который зовется жизнью. И в этой жизни у Надира появляется верный и по-отечески преданный спутник – маститый художник Баки-ага Урманче, к тому же умудренный богатейшим жизненным опытом. Он с удивительнейшим тактом и душевной чуткостью пестует молодого художника в период его обучения и становления, по-детски откровенно радуется первым его успехам, он до конца своей жизни первый и самый почетный гость всех художественных выставок, на которых демонстрировались работы Надира Альмеева. Даже покинув сей мир, Баки-ага продолжает оказывать знаки внимания своему любимому ученику: пятидесятилетний юбилей Надира Альмеева по времени совпал с торжествами, посвященными столетнему юбилею Баки Урманче, а персональная выставка, посвященная юбилею Надира Альмеева, разместилась именно в тех залах Государственного музея изобразительных искусств Республики Татарстан, где только что проходила юбилейная выставка Баки Урманче, истинного корифея национального изобразительного искусства. Надиру пришлось развешивать свои работы буквально на тех стенах, где только что перед этим висели произведения его старшего друга и любимого учителя. Вот такие совпадения… После окончания Художественного училища Надир Альмеев работает художником-иллюстратором в книжном издательстве. В работе с книжной иллюстрацией проявляется будущая «графическая» направленность творчества художника, оттачивается его профессиональное мастерство и, что совсем немаловажно для развития внутренней культуры творческой личности, – исподволь и ненарочито вырабатывается тот редкий навык образного чтения, который за словами и предложениями языка помогает не только глубже проникнуть в содержание литературного произведения, но и раскрыть для себя внутренний смысл авторских стремлений и переживаний. Это трудный вид чтения, зато каким богатством эстетического, эмоционального и интеллектуального наполнения «оплачивается» читателю сей труд! Надиру и здесь крупно повезло. Не берусь гадать, чем и как смог бы он удовлетворить свою природную склонность и любовь к изящной словесности, если бы не «хрущевская оттепель», которая встретила юношу именно в тот период становления личности, когда жажда познания и жажда свободы, слившись воедино, празднуют свой романтический взлет. Незабвенные «шестидесятые» с таким незнакомым романтически-сладким ароматом свободы, со своими, долгое время прятавшимися в толщах темных туч, первыми дождями освежающей литературы и поэзии, с весенними потоками оттаивающей после длительного обледенения живой человеческой мысли, со своим радужным многоцветием художественных выставок и альбомов с иллюстрациями произведений «нехороших», а значит и недоступных для нашего глаза художников, - весь этот пенящийся и играющий в блеске солнца сказочный водопад новых для нашего человека радостных впечатлений удивительнейшим образом совпал для Надира с неповторимыми днями весны его жизни. «Ищущий да обрящет», – гласит библейская мудрость. Творчество Надира Альмеева удивительно наглядно подтверждает живучесть и бессмертность этой древнейшей истины, демонстрируя своими произведениями, какую благодатную почву нашли для себя в глубинах души художника все эти «случайные совпадения» и чудесные «стечения обстоятельств». Художник, до тонкостей освоивший все премудрости западного искусства и вовсе не скрывающий своего тяготения к европейской манере образного мышления, к европейскому способу художественного выражения, извлекает из глубин своей души и воплощает в своих работах «томление по чему-то нездешнему, далекому, иному…», воплощает с такой изысканностью, которая «утончает материю до тех предельных значений, когда она сходит на нет, начиная просвечивать, – сквозь нее все зримей и достоверней проступает запредельное, несказанное». Приведенные цитаты, используемые мной для характеристики творчества Надира Альмеева, извлечены из недавно выпущенной книги «Мой ислам» известного религиозного философа и искусствоведа Юрия Линника, где автор использует их для характеристики основных, по его мнению, критериев и отличительных особенностей всего мусульманского искусства: томности (томления) и изысканности (эстетизма). Здесь нет никакой натяжки, так как именно эти «критерии и отличительные особенности» с поразительной точностью характеризуют художественное творчество нашего земляка. И словно в подтверждение этого удивительного совпадения двум последним по времени исполнения циклам своих великолепных работ Надир Альмеев дает такие символические названия: «Spleen», (что в переводе с английского означает: «Томление», «Тоска») и «Per aspera» (в переводе с латинского – «Сквозь тернии»), причем в последнем названии художник использует лишь начало известного латинского выражения, полный смысл которого выражает устремление земного в занебесные выси, подобно тому, как пышная крона дерева, устремляя свои ветви все выше и выше, выражает извечное томление корней по бескрайним небесным далям, их тоску «по чему-то далекому, иному»… Так в нас, – хотим мы этого или не хотим, – проявляется сугубо личностный, априорно заложенный в глубинах нашей человеческой породы, а значит и истинно природный патриотизм, который словно являет на свет передаваемую из рода в род, тысячелетиями заботливо оберегаемую и тщательно охраняемую сокровенную мечту поколений о «человеке истинном»…
1 октября 1997 г.
АФОРИЗМЫ
* Личная жизнь лишь тогда становится полной, когда вы её отдаете.
* Старость дается нам по грехам нашим: чем больше грехов, тем дольше старость.
* Убегающий от истины пытается ощутить вечность.
* Истинное видение открывает лишь полноту нашего неведения.
* Силу Господа не сможет почувствовать тот, кто в Нем не уверен.
* Старость – это след жизни, – волочимой и стирающий след волочащей поступи.
* Суть настолько очевидна, что ослепляет зрение.
* Чем дольше живешь, тем больше отдаляешься от Истины.
* Мудрость – это дар, который ни приобресть, ни потерять невозможно.
* Серьёзное отношение к жизни – признак тупоумия.
* Серьёзное отношение к смерти – признак тупоумия.
* Страх смерти – характернейший признак атеизма.
|
СТИХОТВОРЕНИЯ, РАНЕЕ НЕ ОПУБЛИКОВАННЫЕ ИЛИ ОПУБЛИКОВАННЫЕ В ПЕРИОДИЧЕСКИХ ИЗДАНИЯХ
СТИХОТВОРЕНИЯ ДО 2000 ГОДА
Бабочка В. Игнатюку
Толпа весенняя кудахтала, несла в себе меня кудлатого, как плот безвесельный, куда-то.
А я, как сонный кот – в живот, сопя, ушел в мохнатость мыслей о таинственной бабочке, той единственной гостье что спускается к лампочке воспаленного мозга и кружит, завораживая отраженной в мозаике крыльев фосфорической музыкой края, откуда она прилетает, страны, где живу я ночами… А утро ее у меня отнимает…
И снова сегодня, как сонный, бреду, сутолокой улиц ссутуленный, и вдруг: толпа раскрылась, и пара крыльев палитрой красок плеснула в зрачки!
Я бросился к ним……..
но оказалось: это – простые матовые очки, и в них отражался, сжатый оправой, мир, что лежал у меня за спиной.
* * *
Ты во мне, как улитка в раковине.
Ты росла, меня растя: я твердел, тебя оберегая.
Но людям улитка нужна для еды, а ракушки для украшения.
И они выдирают тебя из меня, и жуют, и любуются мною.
В этом их наслажденье, в этом их жизнь.
Они горды тем, что сделали меня чистым. Им не дано понять, что вырывая любовь, они убивают меня…
Знаем Перевод с башкирского из Энгама Атнабаева.
Вас каждый день на улицах встречаем и улыбаемся, и руки подаем. Пожимаем…
Но не подумайте, – мы ничего не знаем – Мы знаем!
Мы помним дни, они еще не стали историй пожелтевшими листами; и знаем, чем вы в эти дни блистали. Чем промышляли.
Как пятна черные на белом вы искали, высасывая грязь из-под ногтей, доносы мерзкие ночами вы писали, карабкаясь по головам людей.
Ценой великой, да, ценой великой ценилась вами писаная ложь; и сколько полегло тогда великих умов, талантов сколько полегло.
Но вы меня превратно не поймите и не подумайте: «Они нам будут мстить». Мстить мы не будем, – дрожь свою уймите, ведь мстить подонкам – все равно, что льстить.
Простили мы – добра душа у сильных; И зря вы озираетесь, как зайцы, мы ходим смело, ходим, улыбаясь… Но знайте, что мы знаем – это знайте.
* * *
Мне было плохо. Я шёл аллеей. Как скоморохи, листы алели. Они смеялись, они звенели… Мне было плохо. Я шёл аллеей. Аллеей сада. Но кто-то тихий подкрался сзади и тронул руку. И ощущенье было диким, когда в ладонь вошло тепло. Я оглянулся, но никого… только маленький жёлтый листок, словно маленький жёлтый щенок, вертелся у ног. Я нагнулся – он в щёку лизнул. Я погладил его – он уткнулся мокрым носом в ладонь и напомнил о том, что когда-то вдвоём… 23.02.1965
* * *
Какие-то мыши шуршат бумагами, машут руками, зубами скрипят. – И все – под ногами. Все – под ногами.
Я прохожу, – и они, испугавшись, все разбегаются, все разбегаются. А за спиной моей Снова шуршат.
Их напугал бы давно уже я. Только меж ними – Мои друзья.
14.03.1965
* * *
Моя судьба лежит в пеленках. И некому их подменить. Лежит и стонет тонко-тонко, Уж не надеясь подманить.
Ни мать свою, Ни повитуху. Весь мир оглох давным-давно. Моя судьба лежит и тухнет, Давя ручонками дерьмо. 17.05.1966
* * *
А будни суровы. Суровы и нудны, как студни. И ровны. И горьки, как слезы. И добры. И добры. И добры, как кобры.
А будни до дикости кратки. И коротки даты, что красны. И жутки. До чуткости – падки. И так ненадежны, как ласки.
А будни так блинно размывны. И так безучастны, что страшно. Так жирно-лилово напрасны. Так дико-обидно не наши. Не ваши. Ничьи. И не ждите. 22.12.1966
Юбилейное К десятилетию моего кота Серафима Сиамского
Мой милый кот, – усатый «Черноморд»!.. Мой сын приблудный – Серафим Сиамский!.. В тебе слилась изысканность природ с чистопородной искренностью ласки.
Мой брат меньшой!.. С тобою я молчу, глотая комья злой людской обиды… И ты молчишь, прижавшись ко плечу, как будто чуешь боль моей планиды…
Мой верный друг!.. Все беды – стороной, когда ты мокрым носом тычешь в шею. И крепок дом, покуда ты со мной, и мир еще далек от сокрушенья.
Твой гордый род растила красота, вскормленная бесстрашьем антирабства, – свирепый взгляд, и внешностью кота прикрытое космическое братство.
Твоим зрачком – микробы и леса глядят в меня сородичами зверя, твоим когтем – скребутся голоса былых времен, грядущему не веря.
Твоим «мурлы» – курлычат журавли, отстрелянные братьями по крови, твоим хребтом – горбатятся орлы, приняв в живот заряд свинцовой дроби…
Бесись, мой кот! Круши об пол хрусталь! Дери обшивку финского дивана! Все это – чушь, – ведь вещи неспроста несут в себе мильоны тонн обмана…
Витийствуй, воплощение веков! – Возмездье репетирует победу!.. Мой старший брат… Мой младший из сынов… Царуй!.. – У нас сегодня хек – к обеду… 18.04.1984
Воспевание долгов
Ни жить, ни действовать, ни спать, ни пробуждаться желаний нет, тем менее – надежд. Хранят долги. А если уж признаться, то – кроме них и стимулов-то нет.
Вся суть житья от осознанья: должен… Обязан всем: травинкам, небесам, давно умершим и живущим кошкам, букашкам всяким, бьющимся в окошко, и у порога мяса ждущим – псам…
Отдам им все, но нет успокоенья и умиротворенья тоже нет: отдал сегодня, – завтра поколенье других грядет и вновь ответа ждет.
Так – без конца… Видать, начало где-то запропастилось в будущих мирах, а окончанье, – если знать приметы, – давно прошло, упрятавшись в брикеты историй давних, претворенных в прах… 1984
Покуда жив… иль – жив еще покуда… Ирине Изотовой по прочтению «Отрывков из романа»
Мы все уйдем… – Таков закон природ. И ты уйдешь… Но как же обеднеет, - (того не зная), – бедный наш народ… Представлю, – даже сердце побледнеет…
Cидеть на облаке … Качаться на луче Звезды ночной… Проплыть в густом тумане… Красоты дня сменить красой ночей, Которые пугают нас, но манят…
А хлопоты в быту… – сия нужда Всесвойственна живущему полюдью. – Как ногти стричь… Как очереди ждать К врачу зубному… Как испечь оладьи… -
Куда ж деваться… – Тело бременит… Душа повязана… Она – в мешке из кожи… Скулит порой… Порой орет безбожно… Но все же терпит… Как-то временит…
«Покуда жив…» - не просто лексикон… Иль «Жив покуда…» – что-то все же значит… Послать бы это все к чертям собачьим, - Быть может, проявился бы резон…
Но так нельзя!.. Так значит: «Жив покуда…» Так значит, слышу-вижу-говорю… Круги своя еще раз повторю, спросив с утра: «Какая там погода?» 1999
СТИХОТВОРЕНИЯ 2000 ГОДА
Когда-то еще в молодости давней дано мне было услышать Голос, предрекший срок жизни моей на этом свете – 74 года…
Не дотянул десяток лет до Богом спущенного срока… Но так устал, что мочи нет плестись под бременем оброка:
«Ты должен!»… Каждому и всем: «Все, что положено, отдай нам!» Иссякла силушка совсем, ну, а желанья – и подавно…
И в невесомости повис я меж землей и облаками: долги усердно тянут вниз, а душу небо увлекает…
Старался помогать судьбе, но тяжким бременем подавлен (любой из знаков, – «в» иль «б» в начале может быть поставлен)…
Но оказалось, что не смог устроить мирно всё и ладно… Хранит надежду только Бог… А что до близких… Ну, да ладно…
Поэт действительно прожил ровно 74 года - прим. сост. 13.02.2000
Мольба Н.К.
Он подарил мне крест латунный, а сам ушел… Опять – в дурдом… Тот мир для нас, чей мир – подлунный, – воспринимается с трудом…
Он обитает там годами… Чем тешит душу?.. Чем живет?.. Мы здесь об этом лишь гадаем… А он живет… который год…
Молитвами?.. – Не помогают… Врачи?.. – Не верю в сей народ… Они, конечно же, пугают… Ругают… – Ждут, когда помрет…
А он живет… И год за годом… Уж век прошел… А он живет… О, Боже! – Лишь Твоим заботам вручен убогий тот народ…
Не дай им знать своей болезни… Не дай предчувствовать исход… Им ласки неба лишь полезны… Лишь там – отрада их невзгод…
О, будь, Господь, великодушен к сим сирым пасынкам земли. И их блуждающие души в Небесном Царстве посели… 29.02.2000
Неведение Вчера, в мечтах обвороженных… Ф. Тютчев
Мечта – благое свойство юных душ, не скованных ни волей, ни рассудком… Способен ли мечтать степенный муж для дел земных распределивший сутки?..
Сие неведомо… Степенство – не для тех, кому чужды законы постоянства, кто, обаянный легкостью утех, был увлечен доступностями пьянства.
И жизнь прошла… А опыта все нет, – и каждый новый день – как самый первый… И утро снова действует на нервы отсутствием знакомых нам примет…
Лишь где-то там, – в преддверьи темноты, – размытые длиннотами дневными маячат неприглядные черты ночных пустот… И что-то там за ними… 10.03.2000
Беседа на погосте Марине Цветаевой
Уж много лет прошло с той самой даты, как ты ушла, покинув белый свет. Стою один – седой и бородатый – еще жилец и, может быть, поэт.
Стихи читаю над твоей могилой, читаю вслух – травинкам и листве… Быть может, их подхватит Божья сила и унесет в былую даль – к тебе…
И ты услышишь в далеке далеком свои слова, озвученные мной, и ты поймешь, о чем – таком нелегком я говорю, Маринушка, с тобой.
И может быть, наладится беседа на языке, понятном нам двоим,
на языке твоих отца и деда, произнесенном голосом моим
из этих лет, из нашего сегодня о том, что ныне так же тяжело существовать, где так же неугодным слывет поэт для города с селом…
Где так же, как и встарь, народ убогий и сирый, населяющий страну, не хочет быть подвластным только Богу, творя кумиров, славя сатану…
Прости их Бог!.. И ты прости, Марина, меня, что нарушаю твой покой… И пусть дойдет до Господа молитва: «Прости рабу Твою и упокой душу ея»… 12.03.2000
Резоны молчания Светлой памяти Владимира Рощектаева
Когда в молчаньи речи есть резон… Слова ушли, но вовсе не забыты, – их очертанья с облаками слиты, что медленно плывут за горизонт…
Когда в молчаньи речи есть резон… И нем узор, что вяжут ваши руки… И со словами в длительной разлуке – вдыхает грудь живительный озон…
Когда в молчаньи речи есть резон… И горло отдыхает от натуги… Мелодия давно забытой фуги ласкает слух, напомнив дивный сон… Когда в молчаньи речи есть резон… Слова ушли, покинули отчизну и унесли с собою укоризну, душе даруя благостный сезон… Когда в молчаньи речи есть резон… 25.04.2000
* * * О Боже, ну какой же русский не любит медленной езды? Владимир Евсеичев
О, Господи, какой же русский не любит медленной езды… Но кнут сечет по спинам узким и пот лиет от перегрузки, и губы рвутся от узды.
О, Боже мой, какой же русский не любит медленной езды… Но радости во взгляде тусклом, вином залитом – без закуски, не углядишь под лязг бразды.
О, мой Господь, какой же русский не любит медленной езды… Сгибает тело гнет нагрузки поклажи юэсейно-прусской – шмотья и жвачечной еды.
О, Боже мой, какой же русский не любит медленной езды… Но конь упал в начале спуска, и ось вонзилась – с тихим хрустом, как лемех – в рану борозды. 26.04.2000
День весеннего противостояния
Как будто – все… Зима исходит, Меж безграничного соседства Сама природа, как ребенок, - Весна уже не за горами, - 2000
СТИХОТВОРЕНИЯ 2001-2002 ГОДОВ
Покаяние Прости Господи, раба Твоего… . С друзьями, вроде б, я подобострастен… Врагов, как будто, вовсе не имел… Так почему ж я с Богом – слишком смел?.. Со Троицей Святой – в едином братстве?..
Так непотребно… Оттого стеснен в поступках жизненных, в противоборствах быта… На край событий, словно, оттеснен, и будто, – жизнь мирская мной забыта…
Витаю где-то средь былых времен – меж крыльев ангелов – пыльцою прозелита… За что?.. Откуда?.. Кем определен?.. И как попал я в царствие зенита?..
Спаси, Господь!.. Спаси и сохрани людскую суть в сем цирке мирозданья… Ты запрети уроки познаванья Тебя – как опознание родни… 22.04.2001
Предстоящее свидание
Свиданье, – то, что впереди, – за далью жизни… Не тел, не чувства во груди, не плача тризны, – подалее… Я лепечу о том свиданье, что будет воплощенным сном о самом давнем… О том, что было впереди тысячелетий, о том, что выросло среди отсутствий речи…
Как мне об этом рассказать живущим ныне?.. Как без обиды показать, что их не минет?.. Как родословную связать в букет приличий?.. Как абрис Ангела узнать – в толпе безличий?.. 23.04.2001
* * *
Смычка блаженно со струной соединенье, – нежнейшей музыки виной – уединенье…
Час одиночества высок, как дар от Бога, – ни расстояний, ни весов в глубинах вдоха…
И чем пустыннее вокруг, тем ближе к сути, – ни славословий, ни порук, ни словоблудий.
Душа восходит к небесам птенцом бескриким, внимая нежным голосам – смычка и скрипки… 27.04.2001
* * *
Памяти Иосифа Бродского
Очнулся я в стихиях той страны, в которой и в мечтах ни разу не был. Во снах лишь купола ее видны, поскольку купола поближе к небу.
И сны цветны… А ныне, наяву – сплошная тьма: светило не рождалось. И будто бы лежу я наплаву, а сквозь меня течет моя усталость.
Я уплываю будто в никуда, дыханьем ощущая запах дыма: так пахнет погоревшая беда, укрытая лохмотьями худыми…
Иль старый дом, – он тоже пахнет так, – заброшенный, в котором злые духи, бомжи ли, заселившие чердак, горят живьем в истоме бормотухи.
Но так же точно может пахнуть речь народа, истомленного изгнаньем, готовящегося себя возжечь – с невзгодою своею и страданьем.
Костры судеб – в один большой костер объединя, как будто части речи – в один язык: их траурное Вече слилось бы в общий огненный шатер.
И плыл я в теплых дымных облаках, – ни звуков, ни толчков, ни гравитаций, – лишь саваном мне душу облекал горчащий запах тлеющих простраций.
Предлоги отделяя от наречий, глагольный дух горенья источал союзы плеч, причастия предплечий и возвращал в Начало всех начал,
где Логос растекался по вселенной, и Вседержитель был еще не сед, а Мир не ведал Божьих повелений, – лишь Тьма сияла, словно черный свет… 16.09.2001
Старое слово
Слово забытое – жалким изгоем ждет не дождется: Когда же? Когда кто-то припомнит и вынет из горя: боли утихнут и сгинет беда?..
Но утекают и годы, и веки, – трудно в ненужности старость сберечь. Гаснут ручьи, обмеляются реки, тлеют писанья, ссыхается речь…
В жухлой пустыне, средь пыли и тлена некий безумец – отшельник-поэт, Слово узрев, упадет на колена, примет в ладони и благоговейно, нежно-лелейно уложит в сонет… 21.09.2001
Кроки несуществования
Извечный Путник, он – в дороге длиной в мильоны миль и лет… Еще не сотворили боги свой человеческий портрет.
Еще не родилась Планета. Еще Галактика – без звёзд, Нет ни лучей еще, ни света. И мир не слышал зова грёз.
Еще не существует вовсе ни расстояний, ни имен, и опрокинутая «восемь», – амёба будущих времен, –
еще не в силах раздвоиться и разорваться на «нули», чтоб обратиться – телом птицы – в туманный замысел Земли.
Еще ни что не затевалось и Хаос не существовал, лишь Тьма собою любовалась, за валом покрывая вал…
И в этом Несуществованьи шел Путник в облаченьи Тьмы, еще не ведая призванья к осуществлению. – Увы…
Кроки (франц.) – набросок, наскоро сделанный рисунок – прим .сост. 06.11.2001
* * *
Вот оно!.. Дошло отдохновенье… Духа веянье иль вздохи сатаны?.. Верой верую… Но вечность – не мгновенье…
Мягкость расплывается в сомненье, как семья – в обочину страны…
Как достать воистину до Бога?.. Бормочу молитвы и псалмы… Жду и жду какого-то итога – человек под именем «На-ны»… 21.09.2001
Хароновы проказы
Как будто не вкушал ни чая и ни водки, ни разу не дышал и словно бы не жил, – всё было так впервой, что помню только лодку, в которой я лежал и всё куда-то плыл.
За веслами старик тянул уныло песню, но я никак не мог ни слова разобрать: не то – чужой язык, то ль вовсе бессловесна та песенка была… Смолчу, чтоб не соврать…
Господствовала тьма, – рассвет едва лишь брезжил, – ни звезд и ни луны, – пустынны небеса… А старец пел и пел, но греб уже пореже, и слышались сквозь грёб иные голоса.
Уж где-то за бортом мне чудилися звуки: как будто кем-то с кем-то велся разговор, и в плеск воды вошли береговые стуки, – похоже, по дровам постукивал топор…
Очнулся я в избе, где бабы и старухи, а сам лежу в гробу, спеленутый, как труп… Потом одна из баб взяла меня на руки и ткнула что-то в рот: то ль титьку, то ли пуп…
Попозже, как подрос, я все пытал маманю, чтоб рассказала мне, как было наяву… Но у нее в глазах туман непониманья ответом наплывал вопросу моему…
И много лет прошло, и мама уж в могиле, и лики тех старух проканули во тьму. Я б так и не узнал, куда меня возили, когда б не ткнулся вдруг в Харонову корму
и не узнал лица, в упор всю память вперив, и не услышал въявь знакомый плеск о борт…
Но почему он вез меня на этот берег, хотя бывало всех возил наоборот?.. 21.01.2002
Уходит город мой…
Уходит город мой, уходит уходит прочь и навсегда… Лишь тень его – как призрак – бродит ночами по чужим садам.
За ней брожу я, как по следу, хоть нет от тени и следа, веду с ней тихую беседу о том, что к нам пришла беда.
Хочу понять, что происходит, ответов сам не нахожу: то ль старость так ко мне приходит, то ль я из жизни ухожу?..
Но я теряю милый город, теряю родину свою… Бывало, песни пели хором, – теперь лишь соло – плач пою.
Душа болит и тихо стонет, но боль не умаляет стон. В рассветной дымке призрак тонет и тени тают, словно сон…
Уходит город мой, уходит, уходит прочь и навсегда. И даже тень его не бродит по обезлюдевшим садам.
Судьба распутинской Матёры накрыла город, как беда… Но там – вода селенье стёрла, а здесь – матерая орда…
Аула дикости нещадны, – ломали город прищлецы, – под хлыст кнута, под гик площадный валились деды и отцы…
Я слышу – родина рыдает как полоняночка – навзрыд, – ордынец лютый обрекает ее на вечный срам и стыд.
Куда же мне-то подеваться?.. Родился здесь и здесь я рос… В изгои силы нет податься, – корнями крепко в землю врос…
Я тихо-молча наблюдаю, как тает город дорогой. И со щеки слеза сбегает, как будто хочет стать рекой…
Я здесь умру – в родной чужбине, – чужды мне лица и дома… Под злыми взглядами чужими не дай, Господь, сойти с ума…
СТИХОТВОРЕНИЯ 2003 ГОДА
Явление
Просторы памяти не ведают времен, – в них обитает дух некалендарный. И сполох истины, – до мига лапидарный, – не успевает выделить имен.
Лишь только – лик… Библейский… Лучезарный… Знакомый – от волос и до ремéн сандалевых. Апостольских измен Предвестник и Проститель благодарный…
Зачем явил мне виденье сие?.. И что Твое явленье означает?.. Но лик безмолвствует… И мне не отвечает…
Пронзает душу взгляда острие… 25.02.2003
Грезы осени
И жизнь совсем не интересна… Ничуть… Ну, вовсе… И голос просини небесной надтреснут в осень…
И Божий свет уже не ярок за сетью трещин… И день грядущий – не подарок: огарком вещи…
И тлеет запахом лампады ушедший вечер… И листья падшие лопатит залетный ветер… 25.02.2003
* * *
Осенний вид весьма забавен: в глаза бросается, пестрит. Нутро ж открыться не спешит, укрытое рядами ставен.
Уж низок солнечный зенит, прозрачный лес насквозь хрустален. Туман над озером кристаллен, коснись – ознобко зазвенит.
Весь мир как будто бы оставлен на прозябанье: позабыт, и умиранью предоставлен, приняв забытость без обид…
Лишь только ветер неустанный остаться живу норовит… 27.02.2003
* * *
Блаженный час не наступает вдруг… Блаженный миг – он исподволь крадется, укрывшись мукой, скорбью, – чем придется, – пред тем, как пред тобой предстать как друг:
во плод мечты реальность обернется, как идеал желаний и потуг, как центр того, о чем не знает круг, и что Блаженством Истинным зовется.
И Благодать к нам спустится с небес, лаская мир причастием чудес, господствуя и властвуя безмерно.
Душа, обозревая сей «ликбез», заплачет молча, обойдясь без слëз и устыдясь внимания, наверно… 29.04.2003
* * *
Как хорошо, когда никто не виден: ты и не беден, хоть и не богат, не царь, не бог, не поп и не аббат, ни лести нет причины, ни обиде.
Ты сам себе и кум, и сват, и брат, свидетель и участник всех событий, в которых нет ни склок, ни ссор, ни драк и никаких прибытий и убытий.
Но рода человеческого враг, задумал всё конечно же не так, а так сказать, – в наоборотнем виде.
Перед глазами дел заплечных кат, умноженный во много тысяч крат и положений: стоя, лежа, сидя… 17.05.2003
* * *
Изнывая извиваясь между стен, стволов и трав, я стараюсь: не сгибаюсь… Но: погибель выше прав…
Извиваясь – изливаясь изнеможенностью слов, я пытаюсь, измытарясь, превозмочь явленья снов.
Но изыски претворенья пахнут запахом варенья, – то есть: духом бытия…
А исчадия Творенья не имеют повторенья. – Потому и счастлив я… 18.06.2003
* * *
Над семью озерами – цветики дерев. Выдался для взоров нам новый обогрев. И старухи – струйками – тéнями стволов – вовсе без ау-канья, – обойдясь без слов:
миром сим любуются, – словно Божий храм здесь – при них – сбывается, – верится глазам. Хочется понравиться всем, кто не любим. И не хочет стариться даже нелюдим.
Тот, который загодя, – до начáл начáл, – не знававший Заповедь, – лишь любил да спал. Не имел ни помыслов, планов и т.п., вымыслов и домыслов, но умел терпеть.
И не смел грядущего даже подсмотреть, чтобы мира сущего думой не задеть. И не зыркал оками в глубь и в ширь, и в даль, – не желая пущего, жизнью обладал.
Так струились тéнями, не будя корней, старые растения миновавших дней… 22.06.2003
Про музыку
Продрáла музыка до плача… Гадаю, думаю… О чем?.. Что хочет Бог сказать?.. – Иначе вся эта музыка, зачем?..
Конкретных Слов не угадаю, – я только чую всем чутьем, – что в этом мире обитая, живу давненько в мире том.
И здешних слов не понимая, не принимая норм и прав, я ухожу к себе, внимая лишь ей, как запаху от трав… 23.06.2003
Вешние этюды
И таяли снега… Ручьи бежали, Капели пели, словно поучали Весна текла весьма неторопливо, Травинки подымались из-под грязи Светило солнце. Бегали собаки, И таяли снега… Ручьи журчали, И таяли снега… 06.04.2003
СТИХОТВОРЕНИЯ 2004 ГОДА
Юрию Кублановскому
Умирал барашек медленно, но верно, – эдак сорок сотен лет, примерно… Умирал – идуче и бегуче, иногда – прыгуче и летуче…
В том сороковечном помираньи осязал он мир бочком бараньим, – молчаливо, словно вспоминая агнца благодатного Синая…
Мир кружился с двух сторон бескрайних истовым движеньем магистралей: тормозил, юзил и надрывался, буксовал, скользил, порой срывался
в пропасти дарьялов, стиксов, Леты, оставляя памятные меты недолётов или перелетов нарождавшихся адамов, ев и лотов…
Абрисами вспыхивали блики, толпами затаптывались лики, яви безобразились туманом, вяжущим, прилипчивым, обманным…
Вопли, оглушая, подступали к узколобью век, что не моргали, зарывая взоры в дальней дали, словно отдаляя звук реалий…
Медленно вплывали годы в веки, впутываясь в шерсть тысячелетий… И стоял баран, от пыли пегий, возвращая взгляд глазницам смерти… 23.10.2004
Он взирал на новые ворота, вспоминая цвет былого мира, положив движеньям шеи квоты, наложив движеньям глаза шоры.
И стоял – единственный на свете – без движений, истинно природных: шерсть родную воспринявши сетью, чьи ячейки мельче капель водных,
мельче пор, внимающих природе, потом обнажая слезы рока. А порода… Что она, порода?.. – Загородь от прока как порока.
Одевая шоры – брегом Леты – широко и тесно – кожей тела: даже нет начала у куплета… Даже нотки нет, чтоб вдруг воспела… 04.01.2005
* * *
Льву Динабургу, – другу моему.
Мой милый друг… Мой рóдный брат… Без предисловий и присловий… Исконность истины стократ перекрывает суть историй…
Которых выдумок – народ, – себя не зная… Не доросший ни до широт, ни до долгот… Не смогший опуститься кожно
до глубины опознаванья себя, родни своей и ген… (В молитвах он когда-то пел… – А это для меня предел и познаванья узнаванья, и смысла дел, и формы тел)…
Мой милый друг… Мой рóдный брат… Превыше всех земных сношений любви изнанка… (Есть «обрат», – когда высасывают сливки сквозь сепаратор…) Есть: О, брат! – как обращенье к равноликому…
Излишни в этом обращеньи и поясненья отношений, и отвращенье к неким лицам, – они похожи на вращенье Земли вокруг своей же спицы.
Мой милый друг… Мой рóдный брат… Нам нет пути с тобой обратного… И только потому, что «Брат» чуть глубже возголосья внятного: о, брат!.. 01.12.2004
* * *
Неспешно, бестелесно, бессловесно витает дух, объемля небеса. Невдалеке – из тьмы – взирают бесы, пытаясь уловить момент, когда
Он Сам посредь небес, глаза слепящих, мешающих увидеть им Христа, проявится, Своим приходом вящим суля конец аж сотому из ста…
Конечно… Как тут жить: телесной кожей опутанный, прижатый до костей?.. Похожим стать?.. Но на Кого?.. О, Боже, Уйми Свою людскую ипостась!..
Им лишь бы верить: сказкам, перемолвкам, придумкам, выдумкам, фантазиям, речам… На их плечах, – на крылыстных обломках, – печали многотонные лежат.
И ждут они, когда же снимут тяжесть, возложенную, Господи, Тобой… Ты понимаешь: вызывают жалость все те, кто веруют… Все те, кто вразнобой
причастен к осквернению культуры, – ссылаясь на Тебя иль без того… все те, – их тьма и тьма, – что без котурнов не могут воспринять своих богов…
Так помоги же им! Их – самых низких – возвысь хотя б на уровень людей. Других тут нет. Зато мильоны склизких, что ускользнут из Божеских сетей в любую тьму сокрытого богатства…
Спаси ничтожных, верящих досель, что Ты придешь!.. Хоть нет меж ними братства… Спаси их, Господи!.. Иль укажи хоть щель, куда упрятаться… 01.12.2004
Заметки про старость
Куда же деваться, коль старость сама подошла? «Сама» – это значит без нашей инициативы. Она подошла без «Здравствуйте!», но без картинности, (которая, кстати, могла испортить портретно посла)…
Она подошла… подползла как отличный в учебе лазутчик, которых знакомить не принято, значит и знаться ни мне, ни тебе не дано (не то что он мелок иль, может быть, в прятках везунчик, – попроще: зерно от хлебов никогда не полюбит гумно).
А старость ползет меж крапив, лопухов и моркови, ползет под порог и, улучив удобный момент, – уже за порогом: в какой-нибудь темной каморке себе оборудует лежбище как кабинет.
А ты – по соседству – не знающ и не посвященный – орудуешь в доме как сын, как отец и как дед. Ты в жизни не нюхал тех запахов тел ущемленных, и просто не ведал, что абрисом змей означается некий удел.
Знакомишься с нею – ночами, на собственной кухне, – знакомишься ласково, льстиво, но всё-таки не узнаёшь ни рожи её, пресловуто картинной, ни взгляда… И втуне готовишься выгнать из дома как некую вошь..
Но что же в итоге? – В итоге: потуги излишни, – ты с нею подружишься (если не принял маразм). Ты будешь беседовать с ней – диверсантом от Высшего – ты будешь лелеять и нежить её сколь горазд.
И так приживётесь, сживётесь… Но не квартиранткой, – она будет вечной жилицею в доме твоём… И жизни вдвоём так обучит тебя-ветерана, что ты позабудешь и маму, и деток, и дом… 03.12.2004
* * *
Проживанье, житьё или существованье… Где синоним?.. Где лад?.. И гармония где?.. Напридумали слов, унижая познанье, потому как основы ушли в пиетет.
А гордыня свербит и зудит кожно-костно, отнимая возможность судить и рядить мене-боле правдиво. А истине просто: в отдаленьи от нас во печали грустить
и томиться… А нам же – "великим и мудрым" – недоступность причин, утомляя мозги, предлагает смиренье, – растеньями тундры изгибая стволы под туманами зги… 31.12.2004
* * *
Я где-то согрешил, но вспомнить и восполнить… Деталями земли засыпать куст и вспомнить… Нет… – Совесть не дает… – не позволяет ложности пробраться – как любовь – в единоверье чувств…
Есть истина любви и сила слова Верность, – оно – без всяких благ… Оно почти ничто…
Но… Господи, прости за эту откровенность! … а флаг… (коль нужен флаг…) придумать мне – ништо… 02.12.04
* * * … гонит из красного красное в красное… Юрий Кублановский
Красная тряпка на белом снегу явно контрастит лишнего, - волгла и мята, словно отторгнута на бегу раной неведомого мне ближнего.
Взгляд, запечатлевающий эту яркость сквозь нежелания згу, чем пристальнее, тем ложней: зрение врет на каждом шагу, петлю обращая в лонжу.
Пустыня естественна так же, как дождь, покинувший это место. И вместо леса соснового опять же ложь оазиса пальмового. Будто бесы
играют без рампы. Туман жары, лишенной былого веса, давит, укутывая глазное яблоко изнутри, словно пари выигрывая, применяя шулерские кудесны.
Тут оправданья бессильны… И даже бедняжечка краснотал в ожидании веры то розгою служит как накалённый до красноты металл, то – в праздник церковный – вербой.
Деться-то некуда… Из-под угля, - красного истово, – вылетает красное – растерянной искрой – в пустошь бесцветного дня, в коем бесследно тает, как тля или же якобы близкая, но невостребованная истина… 23.10.2004
* * *
Я только о слове хочу поразмыслить… О русском, – в латинском я слаб… К примеру, такое: ЛЮБОВЬ. Касаются нежно давно позабытые выси - при воспоминаньи о нем наших, гордыней воспученных лбов.
Мы будто сникаем, но вновь возникаем, - в попытках разумность явить… Как будто – стихами, музыкой… Но вовсе не знаем: где благо, где сыть…
И не различить, если лик не распознан… Величие лика – ЛЮБОВЬ. Величить непознанное – неприлично ни прежде, ни ныне, ни вновь…
Но СЛОВО повязло, утопло словянно, как будто исчез в мире слух. И олово с медью, случась оловянно, дословно копируют Дух.
Постыдно, досадно и скорбно дознанье, да грех первородства велик… И нам не помогут регалии званья в обильном обильи улик… 28.10.2004
СТИХОТВОРЕНИЯ 2005 ГОДА
А где найти приличия умершим?.. Их смертный облик путает людей, – глядят они сквозь веки, вроде СМЕРШа, – напоминая смертный беспредел.
Ругаться, восставать иль, напрягаясь в попытках прояснить порядок лет, конечно же, противно, если гадость заполнила весь мир обильем бед…
Конечно, возразить на это трудно, но жизни токи вычурно тверды: повеситься – прискорбно и паскудно, разрезать вены – как «ала-верды»…
И как найти приличия для смерти?.. Живущим это даже не с руки, – приспособляться перебоям сердца, прощать себе сердечные грехи…
Но жизнь как нить – уводит, но выводит на совершенство мыслей и трудов. А нам, несчастным… мечтать о продолжении родов… 23.11.2005.
* * * Ах, как хочется радости!.. Это просто не в силах на миру рассказать… Это вроде предсвадьбы, где напор и бессилие… Это вроде предбанника: чистота, – так сказать…
Поиметь, чтоб имеючи осознать об отдаче, эко надо прикинуться, эко надо волей…
Но для воленьки-волюшки, но для волюшки-воленьки нет ни ладушек-ладушки, нет ни доски-доски…
Как судьбину-судьбинушку подтолкнуть в серединочку, чтоб не с краюшки-краюшка, чтобы чуть поправей…
Только нет даже нишечки с вертухаем на вышечке… Нет… Как не было выщепа для желанья кровей… 20.09. 2005
* * *
Алене Каримовой
В нас больше вымысла, чем смысла или прока… Но (ненароком) всколыхнется суть… И спрячется… Быть совести упреком ей стыдно стать, – ей непотребно врать…
Хотя соврать подстать её рассудок умеет, собирая грех в себе… И о судьбе мозги её трактуют свой монолог про скинию в избе…
Но в тот момент, – редчайший и спешащий до завершенья быть осуществленным, – судьба опять сворачивает… Чаще в ту сторону, где стены… Только стены… 01.10.2005
Венок Смерти
Памяти Смирнова Виктора Петровича Упокой, Господи, душу его…
1. В мой дом заходит Смерть без приглашенья, – мы с ней знакомы сорок с лишним лет, – протащит в двери ветхий свой скелет и сядет молча, словно в отрешеньи…
Давно устав глядеть на белый свет глазницами, лишенными суженья, свой тяжкий крест извечного служенья она послушно по миру несет.
День ото дня, час óт часу не легче, – познанья умножают нам скорбя, сжимая череп и давя на плечи. Мы ловим миг побега от себя, –
когда поклажу сможем отстегнуть, чайку откушать, просто отдохнуть…
2. Чайку откушать, просто отдохнуть… Бывают ли блаженнее минуты, когда долги забудутся и смуты душевные улягутся соснуть?..
На краткий миг ослабевают путы, которыми себя же обернуть пришлось когда-то, чтобы не свернуть на путь соблазна, уводящий в блуды…
Моя подружка мерно дует в блюдце, уйдя в себя, вкушая свой покой, и давнее желанье улыбнуться как будто бы нисходит к ней порой.
А иногда удастся и вздремнуть, – в миру-то от забот не продохнуть…
3. В миру-то от забот не продохнуть: аварии, убийства и крушенья, и кровообращенья нарушенья, инфаркты, раки; краник завернуть
забыли газовый; последствия вкушенья грибочков свеженьких; желанья сигануть с балконов, крыш… иль попросту свернуть кому-то шею (в силу искушенья)…
Да мало ли придумала природа причин для человеческих кончин… Уж если роженица мрёт при родах, что говорить про грешный род мужчин,
рождаемый для жертвоприношенья… А здесь – от дел насущных отрешенье…
4. А здесь – от дел насущных отрешенье… Хозяин помер сотни лет тому, а тот, что обитается в дому к ушедшему имеет отношенье
лишь внешнею похожестью ему, оставленною как бы в одолженье телесности (в порыве угожденья еще не омертвевшему уму).
А посему к проблеме выживанья давненько здесь утерян интерес: надежды нет, как нет и ожиданья чудесных манн, дарованных с небес…
Коль гостья не преминет заглянуть, – присядем, помолчим о чем-нибудь…
5. Присядем, помолчим о чем-нибудь несуетном, неспешном и далеком… хотя б о том, что сходит ненароком неведомо откуда в нашу суть,
нежданно возникая перед оком, не разнясь от реальности ничуть и явно не пытаясь упрекнуть в блазнении неведомым пороком…
Сей нежный образ бережно храня, не доверяем лживому рассудку, который жить не может без вранья – в угоду ненасытному желудку…
Свободно от соблазна обольщенья скупое бессловесное общенье…
6. Скупое бессловесное общенье, молчанием согретый диалог – безгласьем гласных обнаженный слог, отринувший согласных облаченье…
Слабеют токи болей и тревог и тает тень от черни огорчений: прозрачное течение речений ласкает молчаливый островок…
И, словно бы прислушавшись к беседе, затихнет говор листьев за окном, а вслед за ними смолкнут и соседи, как будто бы задумавшись о том,
что истинное чувство восхищенья чурается позывов оглашенья…
7. Чурается позывов оглашенья стеснительная скромность естества и, трепеща – как вешняя листва, бестактного не сносит обращенья.
Причуды удальства и баловства приятного не дарят ощущенья. Интим души не терпит ворошенья, – ведь простота не краше воровства…
Кто побывал в глубинах бытия, кому раскрылись тайны мирозданья, тому проблем земного жития не существует… Даже подсознанье
смиренно принимает жизни жуть, благим покоем наполняя грудь.
8. Благим покоем наполняя грудь, течет протяжно-тихая беседа о таинствах «того» – «иного» света, где бывший живый продолжает путь…
Живым туда ни щелки, ни просвета не уготовано. Попытки заглянуть пугают, вызывая злую жуть, на истину накладывая вето.
Но не дано уйти от Божьей воли… О, Господи, помилуй и прости мирскую трусость неминучей доли, что застит взор и мерзости растит,
влекущие к блазнительному блуду. Старушку люди гонят отовсюду…
9. Старушку люди гонят отовсюду, не то что видеть, – слышать не хотят. Растят насущный хлеб, плодят детят, едят и пьют, на счастье бьют посуду.
Намеки о кончине так претят, как будто не во временную ссуду дана им жизнь. «Я был! Я есть! Я буду!» – вот лозунг, коим лгут себе и льстят.
Безумство бытия настолько в радость, что нет ни сатаны, ни подлеца. Принять готовы всё: и зло, и гадость, но только б – «вечно», только – «без конца»…
Для Смерти уготован самосуд: лекарством травят, скальпелем секут…
10. Лекарством травят, скальпелем секут, идут на муки, боль и голоданье, – но лишь бы отодвинулось свиданье с негодницей на несколько секунд…
А коль придет… То слезы и рыданья в живых оставшихся на время отвлекут от легкомыслия… (Тут неуместен суд, хотя и слабоваты оправданья)…
Веками вразумляли нас пророки, апостолы, священники, попы о Царстве Божием: впустую их уроки, – мы вечно глупы, слепы и тупы…
Гонима Смерть и ненавистна люду, везде хулу встречая и осуду.
11. Везде хулу встречая и осуду, бедняжка Смерть сама устала жить. Любую хворь готова прихватить, согласна и на грипп, и на простуду…
Сложившись миром, ей бы положить бессрочную, безвременную ссуду: пускай жирует вечно, без пробуду пусть пьянствует, лишь бросила б служить.
Но денег с нас никак не соберешь… Чтоб не отдать, нам легче удавиться, но сохранить в поту добытый грош. – Сильнее Смерти жадности царица…
Не заслужив ни пенсий, ни простуд, она нет-нет да вспоминит наш закут…
12. Она нет-нет да вспомнит наш закут, лишенный театральности и маски, в котором неизбывен запах ласки и где не встретишь ноющих зануд…
Пусть на обоях выгорели краски, клеёнки порваны и краники текут, – предметы быта здесь себе не лгут, придумывая сладостные сказки
о том, что будем молоды всегда, и вечно нам блистать и веселиться, что не придет к нам старости беда, а будет только юность вечно длиться…
Здесь сказочных подарочков не ждут, – тепло, светло и мухи не снуют…
13. Тепло, светло и мухи не снуют, хозяева не лезут с разговором, не попрекнут ни голосом, ни взором и паритет в общении блюдут.
А тот вопрос, познания в котором ни блага, ни удобства не дают, обходят стороною, словно ждут, что в будущем, – нескором или скором, –
он сам собой решится как-нибудь, – без суеты, без паники, без спешки… Придет пора, и мы закончим путь земной… Как эти вон дровешки,
в печи сгорая мерно, создают какой ни есть, но всё-таки – уют…
14. Какой ни есть, но все-таки – уют… И что особо нравится старушке, так это то, что сухари да сушки здесь к чаю непременно подают.
Беззубому – как детские игрушки… Но старости отрада есть и тут: их опускают в чай и долго ждут, покуда не размякнут побрякушки…
и лишь затем отправят в полый рот, чтоб там им окончательно домякнуть… А времечко… А времечко идет блаженное… Не смея даже якнуть.
Чтоб вновь сие отведать угощенье, в мой дом заходит Смерть без приглашенья…
15. В мой дом заходит Смерть без приглашенья, – чайку откушать, просто отдохнуть. В миру-то от забот не продохнуть, а здесь – от дел насущных отрешенье…
Присядем, помолчим о чем-нибудь… Скупое бессловесное общенье чурается позывов оглашенья, благим покоем наполняя грудь…
Старушку люди гонят отовсюду, лекарством травят, скальпелем секут. Везде хулу встречая и осуду, она нет-нет да вспомнит наш закут:
тепло, светло и мухи не снуют… Какой ни есть, но все-таки – уют… 2005
Визит Смерти
Ну, наконец-то… Все-таки пришла… Вздохнула как-то немощно, устало… Сняла калоши.. Тапочки нашла… Прошла на кухню… Словно бы пристало
ей так вести себя… Я растерялся… Не наглость, а всесилие… Отнюдь не прекословя, волею собрался и вслед за Нею свой направил путь.
Конечно же, впервые… И нежданно… Хотя мечтал, взывал – лет пятьдесят… Нет, не страшна… Но давит, словно здание так этажей примерно в шестьдесят…
Без наглости… Но, словно по привычке вокруг себя людей не замечать… Иду за ней, – и вроде бы привычно, – встречать гостей в потоке полудней…
Чем угощать?.. – Вопрос всегда не праздный, на этот раз возрос аж до проблемы… Бывали гости всякие и разные: поэты – от бомжей до академика…
Но здесь, как говорят, особый случай: здесь всё впервой, и опыты отсутствуют. И потому волнительность ползучая тут ненароком всё-таки присутствует…
Вхожу на кухню, – наблюдаю сцену: Она сидит… Её скелет обнявши, мой кот мурлычет, – громко, настояще, – мелодию обычную, бесценную…
Что тут сказать?.. Мандраж слабеет явно… Но, как на грех: ни сахара, ни чая… И явно то, что Череп опечален, а взор глазниц попахивает пьянью…
Не помню что… Не помню даже сколько… Но поутру: лежу на топчане, пытаясь вспомнить… Кот, свернувшись скобкой, всё продолжает пение во сне…
Но ведь Она намедни приходила!.. И есть улики: тапки увела, калоши же, что вечность прохудила, оставила… Такие вот дела… 02.01.2005
* * * Война истребителей – это забавно: идет истребление славно… Но главное: идет истребление люда повальное –война под шелест знамен и под пенье хоральное…
Что люди больны, доктора не озвучивают: врачи – из людей… А болеть человечеству не то что не можется, сколько не принято нашей моралью воистину сучьей… 19.09.2005
* * *
Да много ли, да мало ли, _ о том не нам судить…
За многое ль, за малое ль пыталися судить младого парня статного, в своем календаре достигнувшего статуса: семнадцать (в сентябре)…
Считать и пересчитывать заслуги и вины… (а поначалу впитывать в себя блажные сны – блаженством счастья близкого – схождением за ум) – так близкого, что склизостью мешающего дум производительности… 11.10.2005
* * *
Желание воспеть хвалу, – о, мой Господь, прости за эту наглость, – но – неизбывно… Я стесняюсь… Малость: но так мешает все слова во рту.
Избыточность любви, она ль причина стеснительности, рóжденной со мной в одной рубашке?.. И в одной купели… Прилипшая ко мне, как к песне – трели, горло – соловью, как вешней прели – росные капели… Во сла…
Во славу Господа пою свою молитву… Не зная, как Его благодарить… Прости… Прости… Но не смогу я битву за совесть в этот мир переместить… 16.09.2005
Звенигород
Звенигород… Там всё наоборот: трамвая нет, но всюду звон трамвайный…
Рассказывали: если здесь помрёшь, то станешь враз никем незабывайным…
Брожу по улицам, – пытаюсь вникнуть в суть: был Китеж-град, который затопили…
А тут – Звенигород – его молочный брат… Живущие за то и возлюбили его. Домов запыленный фасад
и профиль жалких улиц напоминают иностранное кино: то ль «Земляничную поляну», то ли танец тех черно-белых клавиш пиано…
Сумбура спесь весьма претенциозна, – не отличить, где явь, где сон, где бред…
И в сотый раз вглядеться невозможно, и в тысячный – не различить примет…
Звенигород… С тобой прощаться сложно… Ты в память влез, – и в этом мой трилемм…
Стоишь, как лес, колышащий подкожно мечты о прошлом и желаний тлен… 30.03.2005
* * *
Зевая на каждом шагу и мечтая: ну как бы уснуть в позапрошлом году, – уходишь в объятья толпы обитанья, опять же с надеждой: авось не сдадут…
Но будучи там – средь своих – не затоптан, но будучи там – не захаван мурлом, вновь (снова опять) вспоминаешь про кокон, оброненный встарь, – в том далёком былом…
«И скучно, и грустно…», – как там выражался один из ушедших, писавших стихи… Но даже ему приходилось сражаться с веревкой и бритвой, с желаньем руки…
Зевнув в позапрошлом шагу и не ставя задач, нерешимых черезнемогу, в полете вернув обитание стае, не можешь отринуть ни мысли в мозгу… 10.10.2005
* * *
Кудахчет клушка над яйцом, петух кричит свой «кукареку», – так жизнь перед своим концом взывает продолженье века…
Листок слетает голышом и вяло лóжится на почву. Но почве он не подошел, – поскольку изменился подчерк…
Не мы негодны на Земле… Земля, свой грех осуществляя, вертится в вечном веселе, потери ног не ощущая…
Справляет мир свой праздный день!.. – Справляется, покуда силы не оставляют «насовсем», переползая край могилы… 12.12.2005
* * *
Меня здесь нет… И нет меня надолго… Есть только след, оставленный в пыли и сдутый ветром, или смытый Волгой, как тень вчерашняя несбывшейся зари…
Как нет былого в будущих явленьях, как нет грядущего без бывших похорон, как нет даров, осуществленных ленью, как нет дедов, что повстречал Харон…
Но есть глаза (то бишь придаток мозга, а может быть, совсем наоборот, – предатель мозг трактует своепросто: коль мозги живы, значит жив народ)…
Меня здесь нет… И быть совсем не может, поскольку я погиб во цвете лет… Тех давних лет, о коих совесть гложет, за нерассказ об освоеньи бед… 18.11.2005
* * *
Над ущербным не удобно посмеяться, а, быть может, это – и нехорошо… Но волнует всё же глаз, – который жмется, – не признается, что наблюдает постоянно и якобы ненароком за тем, что перед ним произошло…
Славно бы было иметь некую отключку, где там она поместится – совсем и не важно. Важна её способность: отключить то, что видится… Напрочь отключить: мгновения получки, часы женитьбы, сутки неистовства, недели тоски, месяцы запоя, годы безысходности, века беспросветности…
Всё это, как мне кажется, сделать можно, если собрать силы…
И явится жизнь… Но только при напрочь отключенном зрении… 30.03.2005
* * *
Не буду я лукавить, не буду больше врать… А разыщу лекало: как к Господу попасть
Иначе… Даже мыслить мозгами не могу… Иначе даже ясли в двухтысячном мозгу
рисуются паясничеством… Но здесь я лгу и лгу… И лгу за то, что ясно мне мое же: «Не могу!»…
И, погибая в возрасте, я все же лгу и лгу, – с напраслиною гордости смириться не смогу… 12.09.2005
* * *
Не спотыкаясь и не запинаясь, приемля жизнь как быт посуд и хлама, не строя планов и не зарекаясь, топчу с утра свою тропинку к храму.
Кладбище заросло до полутемени, верней сказать: до полусумерека косного. Бреду почти дозревшим полусеменем для возрастанья племени погостова. 10.10.2005
* * *
Некому рассказывать… Представьте: некому рассказывать… Небылицы, что происходят по-яви, некому рассказывать…
Некто подумает: Вот я!.. Я, например бы, смог бы тебя послушать.
Я, молча, подобным ему отвечаю (включая: ему), мол, вам это кажется, потому как способность к уму в вас ограниченна генетически: слишком мало поколений коленями топчут траву, которая еще пытается вырасти, дабы умягчить прикосновения костей ваших … 19.09.2005
* * * Николаю Перовскому
Не помню, где и чем мы поменялись, – мешком заплечным или же сумой подручной. Но вспоминаю: словно вовсе снялись с нас наши ноши…
Птицы под луной запели песни… Снятые запоры влились в напев святых колоколов… Земля сама, забыв свои укоры, вдруг стала ласкова…
Вниманье докторов сменилось незатейливой улыбкой: мол, будешь жив…
А там, среди дворов, завешанных пеленочками зыбки, раскрылся занавес… И кто-то из воров, давно ушедших в четвертак за вышку, осипшим гласом вспомнил детворов… 16.10.2005
Из цикла «Любимой»
Ниспадала осень листьями на пожухлую траву, настилала – златом истины – покрывало к Покрову.
Чтоб никто не заприметил бы, что Родимица, устав, время отдыха наметила на хрустящий ледостав…
Отдыхай, землица-матушка, – время сева впереди… По весне придет Иванушка да с медалью на груди.
Будет вновь пахать и сеяти, урожая ожидать… Такова судьба… И сетовать – только Бога обижать.
Подремли до вёсен будущих, пусть послаще будут сны…
Желтизна листочков падучих пахнет смолями сосны… 14.10.2005
* * * Нордену
Семейство Норденов в веках не создавалось как попало, храня во генах светлый прах и Пушкина, и Ганнибала.
Генеалогии вуаль, скрывая тонкой паутиной детали, отдаляет даль налетом зелени патины.
Но молодеют с каждым днем и расширяют ветви древа Петр с Александром, чередом ведя мелодию запева.
Да будет вечен этот род, для семени растящий плод!
Окаянные дни Иван Бунин
Окаянные дни… Ну а ночи – ещё окаянней: ни уснуть, ни проснуться… Горит сумасшедший топчан… А вокруг – темнота, отвергая мои покаянья… И в ответ на молитву, – ногами мозги топоча…
Окаянные дни начинаются светом в окошке… Только в дом не заходит тот позаокошечный свет… То ли стекла грязны?.. То ли голос истошен у кошки?.. Только свет, миновав мою келью, исходит на нет…
Окаянные дни… Ну а ночи – ещё окаянней… И они-то пугают, стращая пришествием дня, что зардеет костром, горизонтовый лик окровянив… И уйдет восвояси, опять позабыв про меня… 10.04.2005
Признание
Родясь средь дураков, я ползал, чтоб унюхать следы былых богов, слезу былых понюхов…
Сейчас предположить уж не смогу, хоть память пытается напомнить тот мотив; когда полно глупцов, а ты, чтоб только выжить, пытаешься глупить для ради подлецов…
Стараешься оформиться до щиколоток, чтоб стать хотя бы с ними наравне… Но столько выпить!.. Как желудок высчитал, чтоб не прорваться блёвом по родне…
Но в этом истязаньи истин немощных ты помолиться всё же не забыл… И как сатрап, почуяв немощь не-мужчин, что мышь в щели – о стати позабыл… 20.09.2005
Про время
Писать о времени… Что может знать ублюдок, рожденный вроде даже вне времен, избытка семени иль крепости ремен стяжающий? Но любопытства блюдо желает быть наполненным. Прием довольно-таки жалкий, но бессменно работает, как помню, со времен Адама, проживавшего отменно, покуда не задумался о нем… 10.10.2005
* * *
Смири врага своего, смири… Ты пробуди, возроди радость и полюби врага, полюби и помоги, хотя бы малость…
Тут возликуют тайга и степь, не потому, что не слыхали, а потому, что явилась сель та, которую не видали…
лишь потому, что явилась сель та, что не видна из дали…
Ну а сейчас, ну а теперь ты оглядись поаккуратней, чтоб не спугнуть, чтоб не свернуть радости самой самый наиприятный момент… 13.12.2005
* * *
Сорока сороков купола, крестовины… Песнопенья, молитвы и тихость икон, – словно окна туда, где все души невинны, словно взгляды оттуда, где нету окон…
О, безлюдное царство любови и ласки, – добровольное рабство – от Сына – Отцу… О, безбрежный простор, где не властвуют маски, Где открытые взоры – от ликов к лицу…
Упоенье общения с миром надмирным, омовенье дыханья Святым Божеством… Утоление жажды – глоточком потирным… Причащение Таин Святых – торжество…
Во храму ль «На крови» иль в Казанском соборе, а бывало, – в московской Храмине Христа, – воединое слитые – паства и хоры, под единою сенью Святого креста…
Матерь Божья и Ты, Пресвятая Триада, нас прости и помилуй за грех наш земной!.. Сохрани наши души от вражьего ада!.. И молитву услышь… И от горя укрой… 10.04.2005
* * *
По саду ль гуляя под шорохи листьев, бродя ль по асфальтам земных площадей, от жизни мирской непотребно зависим, ты молишь: Господь, пощади пощадей…
Молитвы уходят, ответом нисхóдя так редко… Что гласы толпы из людей собой заполняют и ген испородье, лаская и гладя водами ладей.
* * *
Стихи подходят медленно… красиво… (стараясь эти жизни превозмочь). От них попахивает шелудивой псиной но мне их жалко… надо бы помочь…
И!.. Восседая на безногом стуле, я их пытаюсь как-то ублажить… Но вспомнив боль (вчерашнюю) во скуле: я – (задней тайной) – продолжаю жить.
И!.. Подчинившись помыслам телесным, (за их почин спасибо говоря), в уме секу: то – происки на плесень!.. (творя грибки, она их повторят!..)…
Вот тут, (куда ни ткнись), – кругом простуда, – (куда ни укрывайся в Бого-Мать)… Берлога есть единственное чудо, что мне пришлось (по жизни) восприять… 12.12.2005
Плач
Откуда плач, коль слезы только утром успел стереть?.. И, вроде бы, поспал затем слегка… Но горечь, словно перхотная пудра, слепила горло прихотью комка…
И: ни вдохнуть, ни выдохнуть… Природа бездыханность нас волит воспринять той болью незабвенной, что при родах испытывает мать…
* * *
Тихий стук по стеклу: то ль дождя, то ль событий вчерашних пробуждает от снов, порождаемых нудью сует… За окном: то ли лес подступил непроглядною чащей, то ли это туман застилает и темень, и свет…
«Не-порок» любопытства – не только людская забава, – вся природная тварь эту прихоть лелеет в себе: и река, и трава, и ворона, и лебедь, и пава, – им желательно вызнать хоть что-то в соседской судьбе…
Не в судьбе, так в избе: что творится за дверью закрытой?.. И замки здесь не властны, и коры стволов – не покров… И холодная кровь хладнокровных под кровом корыта проникает в утробу курей и овец, и коров…
Отмахнувшись от знаний, медведю лежать бы в берлоге, а туману висеть бы над тихим болотом судьбы… Только нет!.. Не дано!.. Вот и лес под укромным предлогом подогнал своих деток к тесовым укладам избы…
Словно хочет сказать: Здесь прародина ваша!.. А предки возлежат непорочно, собой сберегая полет вертикальный. Но мы – это лес! Лишь в единстве мы стойки и крепки!.. Даже если уложат нас в горизонтальный оплот…
Ну а детки не слышат, прильнув к перепончатой раме, словно вникнуть пытаются в догмы людской доброты… А увидят… меня, упоенного вéденьем драмы, напоенного зельем познания и красоты…
Тут туман подползет как охрана моя и прикрытие, заслонивши от взглядов чужих, а меня – от моих любопытств, от стяжательств греховной услады наития, тучным телом прикрыв от отравы земных заманих…
Но охрана сама любознательна: краешком глазоньков норовит разглядеть, различить, разгадать, распознать, что творится во мне… А узрев, своим женам рассказывать, небылицу, но явь: как, бомжовый прикид, упивается всласть…
И порода пустот заполняется знаньем досужим: где-чего? что-почем? – по базарам земных площадей… Да хранит нас туман, что нам верно и преданно служит!.. Любопытство моё, пощади ты меня пощадéй!.. 10.04.2005
* * *
Этой глупости верить не так уж и страшно, как тупо… Словно кем-то измерить своих же примет перестук… Словно детство представить – еще до рожденья – израненным трупом… Словно пуп намотать на иззябший гортанный испуг…
Заглянуть в эту тайную тайн оголенным прицелом… Доутробного эха услышать приливный мотив изумрудного моря и тьмы, переплавленных в целое: то ли тело, то ль жизнь, – выжидающих старта на дальний заплыв…
Обоюдную боль раздробив, разбросать по вселенной, а потом собирать, словно камни – в обратном порядке и укладывать в кожный мешочек своей зателесной, как обкладывать сердце стеною от пуль и снарядов…
Эко дело – выдумывать то, что творилось когда-то!.. Эка невидаль – птица, ползущая шепотом в воду, а потом, возродившись из пен Афродитой крылатой застить сетку глазную всему человечьему роду…
Не увидеть ни зги, даже ночью прильнув к телескопу, как крути ни верти шестеренками купол стальной… Разве только учуешь по запаху пота, что скопом захромали калики убогие к яме спальной…
И свечами голов замерцают твои же потомки непонятную правду о прошлом, добытом в грехе…
И рассыпанных зерен из нищенской ветхой котомки не отыщутся всходы… Лишь руки увязнут в трухе… 10.04.2005
Причуды памяти Владимиру Скворцову
Наша память забавна хотя бы лишь тем, что отдельно от забот и желаний, от наших сует и хлопот проживает локально, презрев наше тело и дело, и взирая на нас со своих суверенных высот.
Словно знает о том, что на свете творится, заранее, будто ведает все, что с планидою произойдет: безучастно смолчит, наблюдая пустые старания, при успешных деяньях – ухмылкою лишь снизойдет.
Иногда и напомнит о чем-нибудь нам ненароком: изредка – о победах, а чаще – о наших винах, в горе нам намекнет о прошедших впустую уроках, а в веселье вспомянет о самых худых временах.
Но в кичливости гордой стараемся мы что есть мочи все, что кажется важным, запомнить, забить, застолбить, заучить, зазубрить, углубить наши знанья, упрочить, своевольную память рассудку переподчинить.
Но над нашей тщетою беспутная девка хохочет, забивая кладовки ненужной для нас ерундой: бестолковые фразы, случайные даты и прочая заполняют весь череп, грозя переборкам бедой.
Ну а если ее припугнем генеральной уборкой, истерический хохот извилины нам растрясет: что томилось в пыли переполненной чушью каморки, словно свежую новость по всем уголкам разнесет.
Позабыть, – даже мелочь, – не в силах любые уловки, своенравная дама все сделает наоборот: будем помнить годами базарную ругань торговки, забывая прикрыть изумленьем распахнутый рот.
Можем лишь наблюдать мы, любуясь повадками девы, как коты наблюдают за плавным движеньем хвоста, своего же хвоста, но живущего явно отдельно, по законам, сокрытым от зоркого взора кота.
Можем бранно ворчать, осуждая критерий отбора, вспоминая лишь то, что когда-то запомнилось нам. Почему, для чего мы храним столько давнего сора, не оставив ни щелки вчерашним провидческим снам?..
Почему, например, вечно помню я мамину фразу: «Не живи, мой сыночек, ты дольше восьмидести лет, – что-нибудь да придумай…»? – Тирада запомнилась сразу, только вот до сих пор я никак не придумал ответ…
Или эти слова, что услышал немного пораньше… Дело было весною… Я как-то в деревне гостил… На вопрос: «Как живешь?..», – мне ответила бабка Параша: – Видно, плохо живу, коль Всевышний опять не пустил.
А уж как я просила… Зима – в самый раз для ухода… Уж совсем задыхалась… С печи не слезала, – ждала… – Что ты, бабка! Окотись! – Погляди-ка, какая погода!.. – Что глядеть-то гляденого, милый?.. – Пустые дела…
А ведь шел мне в ту пору от роду лишь третий десяток, и «гляденого» было тогда только «с гулькин носок»… Отчего-почему это слово осело в осадок?.. От каких искушений избавил меня этот ранний урок?..
Отгадать и не тщусь, раскрывать этой тайны не чаю, лишь мерцаньям далекой догадки доверивши путь: если свиток того, что запало нам в память «случайно», развернуть и прочесть, поборов непомерную жуть, нам раскроется лик, – нашей сущности лик изначальный, – и предстанет воистину наша греховная суть…
СТИХОТВОРЕНИЯ 2006 ГОДА
Вот уж снова ночь пошла на убыль, – значит скоро лето за окном изотрет до пудры черный уголь, возвратив бескрайность в окоём.
Только мне на кой такое благо, коли знанье высушило глаз. Приближенье вещего закланья оставляет зренье без прикрас.
И прозрачность теми заоконной лучик света плавно обойдет, послушаясь Божьему закону, радуясь обилию забот.
Там вон почка выпуклостью грезит, там травинку тонкость полонит, там цветочек красочностью бредит и к себе расцветочность манит.
К каждой прикоснется лучик нежный, всякую сумеет обогреть, чтобы жизнь цвела не только внешне, чтоб душа желала подобреть.
Мне ж осталось только любоваться, – зритель – не участник торжества. В радость жизни гоже ли соваться помнящим уроки Божества?.. 29.12.2006
* * *
Володе Курашову
Мысленно. Интимно. Без огласки. Так бы жить и жить… Однако, нет: гниль мирская, словно омут тряский, застит взор и замутняет свет. –
Нет ни правых тут, ни виноватых… Вдалеке мерещится ответ вроде «Да»… Но так замысловато испаренья застят всё окрест, что гравёр – шальной и бесноватый – вяло выцарапывает «Нет!». 24.02.2006
* * *
Избыток просится наружу, не в силах доле удержать своих обилий. Аки луже весной желается сбежать куда нибудь, не зная даже, что ждет бедняжку впереди, – не важен путь в подобном раже, избытка зуд непобедим.
Ручьем бежать, рекой ли литься, – какая разница – куда? Одно стремление – избыться, – без пользы… даже без следа…
Давным-давно иссохло русло, овраг осыпался… Но глянь: тут гниль цвела, тут пахло суслом, а ныне – лес и дух полян. 31.12.2006
* * *
Источником веселья у древес является безумство псевдокорня. – Он так поспешно набирает вес, что ствол и лист лишаются прокорма.
* * *
Мыслями ползучими, неуемными во своей ползучести… Думами туманными, неотлучными, безымянными… Дремотой тревожною, – как туман противоборствует с текучестью… Срамотою неизбывною карман топорщится, лишь наполовину полный манною небесною…
Понимаешь полностью, что бесы бесятся от бессилия, всё жалеешь их, бедных и обессиленных, всё спасти их хочешь своею молитвою: помоги, Господь, заблудившимся между липами… Оказавшимся да меж ликами, да безликими…
Ты пойми меня, Боже, раба Своего, ты прими меня, Господи, в свиту Свою, – постою в отдаленьи, – мне хватит того… В отдалении даже слышнее поют…
Ты прими меня, Боже, хотя б долевó, хоть и доля моя нулева… Но терпенье мое начинает… того… – начинает околевать…
Ты прости меня, Господь, и помилуй – раба Твоего… Ты помилуй меня, мой Боже, но не жалей… Потребляя судьбу свою ради спасения своего, спасся бы, но…
Вскользь ускальзывают мысли без попыток обойти осклизлости… Беспонятными понятиями оперируют мозги, как костылями… Мне цыганка нагадала то, что голос провещал, дальний голос, оказавшийся поблизости…
Только мыслями ползучими, неуемными во своей ползучести… Да и думами туманными, неотлучными, безымянными не могу отлучиться ни на секунду я от вопроса, вязнущего в ненасущности, сколь Ты выделил, Господь, мне терпеть?.. 04.01.2006
Реплика
… а молва – она лишь молвит… … ей внимать – превыше сил… (коль Господь соблаговолит)… (Но толпы Он не творил..
Потому, обозревая издалека-свысока, Он толпы не принимает, хоть она и велика.)
Своего благоволенья ни раза не посылал. И тому – обет смиренья – самый что ни есть мисал*).
Трудно строки обозначить. а еще трудней – себя в этих строках – без «заначки» проявить, не погубя…
Величавость русской речи давит опытом любви, – многослойным, многовечным, словно истиной – в крови.
Не найдя (похоже) слова объяснению начал, сполз в глубины. Но основа там живет… Pardon… И – chao!..
* Мисал (тат.) – пример.
* * *
Находясь в безделии великом, мозг буровит думочка о том, как бы вырвать из носу полипы, чтоб дышалось носом, а не ртом.
Чтобы пелось дошлому певале не в прононс французским шансонье, а по русски пелось, как бывало слышалось ушедшей пацанве.
И тогда тошнота не вольется – через уши в душу – как дурман, и тогда над высохшим болотцем заклубится утрешний туман.
И тогда, быть может, возвернется радость в оскудевшие края. И тогда – Бог даст – ужо проснется Родина забытая твоя.
* * *
От местных глинобитных изб и скиний остался лишь обугленный чердак…
И тот мы сохранили «не за так», а расплатившись пачкой «светлосиних» с командою «Чиновничий пиджак».
Трудны пути-дороги на Пенджаб, – следы колес занес песок пустыни…
Узнавший притчу о приблудном сыне уж не забудет взглядов старых жаб, поверивших, что жар золы остынет…
Сокровища шкатулочки Пандоры летели вслед – за дальние кордоны, – кондоры прозорливы и мудры…
И горе, обошедшее заборы, и взоры, обращенные за горы, – узоры затянувшейся игры…
И топоры забыты до поры… 30.05.2006
* * *
В дольней дали плыли дали, застя замыслы зари, проплывали, словно звали за собой поводыри.
И, поддавшись ласке зова, взгляд покинул глаз уют и подался без покрова в ту страну, куда зовут
эти дали, уплывая… Дом покинуло дитя, на надежду уповая, за мечтой своей летя.
Было лето. Плыли дали, застя пылью белый свет. Трубы ветру подвывали, коль другого дела нет
в лето трубам. Дед ладонью уху слушать помогал тот напев земной юдоли, – дали призрачный вокал… 20.11.2006
* * *
«Пардонья слобода»!.. – Отколь сие созвучье?.. Откуда навсегда забытые слова?..
Кто нам диктует смысл стремленья только к лучшему, не объяснив изгиб наплечных коромысл?..
«Пар-Донья слобода»… То ль пар на Дон свалился, то ль Донья (из Испании) замкнулась в проводах?..
А ночь идет по замыслу влюбленных – в засыпание, бедняжа-ночь – прислужница, как тот апо-морфин,
который вас (при случае) и вылечит, что к лучшему, а к худшему – отправитесь в края, где жив Морфин…
* * *
Расплывчато пространство осени… А у зимы пределов нет, – снега по далям поразбросаны, куда ни глянь, увидишь свет.
Небесный купол промороженный зияет белой глубиной. Земля взирает заворожено на мир, неведомо-иной.
И ничего понять не могучи, судьбе покорно отдалась, вертит меридианов обручи, блюдя земную ипостась.
Снега белеются, – им чается законам неба подражать, но ничего не получается, – удел земной – лишь отражать
небесный свет сияньем радужным и восхищать безвинный взгляд наивными цветами радости, не нарушающими лад… 29.12.2006
Сорочья баллада
Всяк муж достойный, являясь в мир сей, должен посадить дерево, построить дом и вырастить сына. Поговорка
Как-то в возрасте довольно невеликом насаждали мы зеленые саженья, оставляя нарочитые улики пребывания земного и служенья
догмам мира: сложим дом и в нем детишек нарожаем, суть мирскую завершая, остальное принимая за излишек, что карман не тяготит и не мешает
сознавать: тобою долг людской исполнен, и теперь ты можешь вольно любоваться с высоты тобой обжитой колокольни красотою (лет пятнадцать, или двадцать)…
За окном, пейзаж мирской разнообразя, времена меняют краски декораций, привнося в привычный ракурс раз за разом незнакомые синдромы аберраций.
То навалит чернота чернее ночи, то рассвет лучами тучи продырявит, то закатный горизонт закровоточит, то в зените ослепительность проявит
наше древнее надмирное светило… Но и этого природе маловато, что изрядно твой рассудок помутило, – у нее совсем иная голова-то
и совсем иные мысли в голове той, и не нашего ума ее резоны, – ей понадобились вдруг зима и лето (а быть может, просто нравятся сезоны)…
Иногда окно – гравюрой черно-белой – разрисуют очертанья голых веток, намекая, что зима взялась за дело, заполняя пустоту оконных клеток.
А весною!.. О, друзья мои, весною что творится на глазах у очевидца!.. (Может статься, это нечто возрастное, и мечта желает явью отчудиться?)
За моим окошком живопись творится: грунт холста голубизны неимоверной заполняют то ли личики, то ль лица, то ли это только почечки на вербе…
На моих глазах природа-роженица набухает сотней будущих листочков, чтоб явить на фоне сини эти лица, чтоб явить из ничего, – из черной точки…
И стоишь, насквозь пронзенный синей синью, донца глаз прикрыв ладонью от порыва, но зрачок запечатлеет мнимый снимок, восприняв как непосильные дары нам…
В утомлении опустишь долу руки, отдаваясь далям горним в полоненье, и отпустишь душу, словно на поруки силам неба – в состояньи поклоненья.
А природа тут же милостью ответит и жалеючи беднягу обласкает, не оставя даже памятных отметин от растерянности, явленной некстати. И продолжит живописное творенье, загустивши зелень лиственной окраски, – ornamentum неизменных повторений оградит твои виденья от огласки.
Словно занавес, окно завесит крона, – плотный занавес, подвластный только ветру, воплощая круговую оборону от соблазнов, посягающих на веру.
В полумраке, сберегающем от зноя, в полушепоте охраны заоконной обнаружишь преимущества покоя по сравненью с суетою беспокойной.
Не заметишь, как замедлятся движенья серых мыслей, копошащихся в коробке, и любая смена тела положенья станет медленной, степенной, неторопкой.
Но такая жизнь продержится не долго, – благо коротко, как коротки сезоны, и нежданно поутру иголкой колкой вдруг пронижет твой рассудок полусонный
солнца луч, пробравшись вовсе без помехи сквозь прорехи постаревшей занавески, – лето кончилось, а осени успехи в раздирании древес довольно дерзки.
Желтизною и скукоженностью жалкой пару дней еще продержатся растенья, наблюдая, как одежда их на свалках под дымами истлевает постепенно.
Но зима возьмет свое и пепел бурый, и остатки желтизны покроет снегом, а в окне моем проявится гравюра черно-белая: сучки в контрасте с небом… Все вернется на круги своя, и это отразит в себе окна прямоугольник. (То ли мне в сыром тумане предрассвета примерещился дядёк белопогонник?..)
Как положено, сезоны повторятся: за зимой придет весна, за ними лето, – чередою заоконных декораций, с неизменностью припева и куплета.
Но однажды на заре, весною ранней, той порой, когда черты гравюры резки, средь ветвей возникло нечто вроде брани, словно кто-то их тревожил, то ли лез к ним.
Я привстал, и мне открылася картина: две сороки, две сороки-белобоки меж ветвей, как будто мухи в паутине, копошились, но настырно, словно доки.
То толкнут одну из веток острым клювом, то другую цепкой лапой раскачают, поведеньем беспардонным, даже лютым выражают, не скрывая, что серчают.
Что за свара?.. От чего такая сшибка?.. В чем причина столь дурного поведенья?.. Разрешилось очень просто: я ошибся – по неведенью людскому… Целый день я
наблюдал затем за делом пары пташек, восхищаясь их сноровкой и силищей: две сороки, два супруга, две «иптәшки»*) занимались созиданием жилища.
Ни обедов, ни бесед, ни перекуров, – непрерывно, как игрушки заводные. (Если б это увидали наши куры, то, наверное, с ума б сошли, родные)… При закате завершалось пташье дело… Я глядел, лучами солнца ослепленный, и раздумывал: безумство или смелость – в этой близости, пусть даже застекленной?..
Но закон стихии, мозгу неподвластный, водит нас как поводырь в полях эстетства естества, минуя прелести соблазна, ослепительно манящие нас с детства…
Вот вам чёрный, вот вам белый, – пораздельно. Ну, а этот чёрно-белый – целокупно. Мы ж от лени, нам присущей, и безделья единение приемлем лишь лоскутно.
Приглядитесь: пресловутые сороки (из отряда воронёно-черноперых) белизною обладают, что уроки преподносят нашей гордости… Во-первых:
всё искусственно, придуманное мозгом; во-вторых: совсем уж незачем соваться под оглобли нáми груженного воза (только разве что конем порисоваться)…
Было так: в интимной близости телесной, огражденной лишь докучливостью рамы, мы прожили, – словно вечность, – это лето в ежедневных обновленьях панорамы.
Вот и села та сорока, что поменьше, и сидела, не слезая, чуть не месяц; означало: будет мамой та, что меньше, тот, что больше, станет папой в этот месяц,
обретя… Сперва малюсенький комочек, что пищал, направя клювик в выси мира. Мама с папою – посменно – дни и ночи изощрялись тонкий писк утихомирить, принося в своих изысканных пинцетах всяких-разных червячков и мошек-блошек, а быть может, части розовой плаценты, а быть может, и кусочки всяких крошек…
Тут уж зрак мой человечий слаб, простите, потому как слабоват его придаток, но поить, кормить детей, т.е. растить их, – долг родительский – на жизни всей остаток…
Маленькая шустрая сорочка, высиженная в начале лета, к сентябрю уж помнила построчно все азы сорочьего балета.
К моему окошку подлетая и владея шириной карниза эта балетэсса молодая раздавала адресно сюрпризы:
то кота раздразнит до трясучки, то меня походкой умиляет, затрещит, как баба на толкучке, а потом хвостом заковыляет.
Мы сдружились с этой вертихвосткой, чем могли красотку угощали. (Мать с отцом, режим имея жесткий, нашему общенью не мешали)…
Но не к месту осень подкатилась, – холода, дожди, – и наши птицы испарились, даже не простившись, – в чуждом духе аглицких традиций.
Ведь по-русски – надо бы обняться, трижды почеломкать в щеки, в губы, а потом всплакнуть и отдаляться медленно помахивая грубой дланью… Но наставшею весною снова прилетели две сороки, третью (к сожалению, – не скрою), видно, замуж выдали в дороге –
по пути домой… Четыре года повторялся распорядок действий двух частиц сорочьего народа, род продляющих. И в качестве последствий
каждый год один сынок иль дочка объявляли писко-стрекотаньем о рожденьи нового комочка в неизменном месте обитанья.
Но на пятый год, и вновь весною эта пара, – только что вернувшись из отлучки, – словно бы беснуясь, стала разрывать, крушить и рушить
то гнездо, что сами сочиняли (между прочим, – с тем же самым рвеньем), но не починяли, – расчленяли, разочаровавшися твореньем
собственным, служившим им годами домом, где родили и растили собственных детей, а покидали лишь на зиму. А теперь вот мстили…
дому… Но за что?.. Понять не в силах, я взирал… Покуда не отметил, что они куда-то уносили веточки… И сам себе ответил –
с облегченьем радостного вздоха: где-то тут, вблизи, в соседней роще строятся по-новой. Даже крохи не уронят на земь… А короче:
переносят старое жилище в новый ареальчик обитанья, – может быть, – поближе к сытой пище, может быть, – почище для дыханья.
Так ли, сяк ли, нам того не вемо, что за мысли в их головки птичьи нашептали гены или небо об оценках качеств и отличий.
За полдня гнездо исчезло вовсе, дерево оставя в непорочье, (люди тоже избы переносят, двигают столы, шкафы и прочая)…
А в июне буря налетела, ураган какой-то, не из местных, и упало дерево, как тело человечье падает при вести,
что пришла пора уйти из мира… Вот такие, братцы, повороты… Таковы природы «майны–виры»… Нашим разуменьям укороты…
P.S. А потом через годик, затем через два прилетали сорочки к окну моему, – оперившись едва, обучившись едва и летать-то… Что надо им было?.. Уму не понятно… Быть может, прародина-мать побуждала малюток сюда прилетать?.. *) иптәш (тат.) – товарищ, друг, подруга; в просторечии – супруг, супруга. 20.03.2006
* * *
Шопен, конечно, молодец! – Так написать свои ноктюрны, что их играющий юнец, жмя на педальные котурны со всею силой молодой, не в силах умалить покой…
Конечно, молодец Шопен! – Такие светлые этюды, что ни брюнет и ни шатен, ни с перепоя, ни с простуды не затемнят их нежный лик ну ни на люксик, ни на блик.
Конечно, это – Божий дар, – бесценный, редкостный подарок. На свете больше Божьих кар – уродов, неучей, бездарных. Но как Господь благоволит тому, кто музыку творит!
Земной поклон тебе, Шопен, А Богу – слава – за подарок. Меж нами нет ни лет, ни стен, ни перекрытий и ни арок, – есть только музыка… И свет души, трепещущей в ответ… 22.11.2006
* * *
Заболоцкий бывал (правда, изредка) слишком пугливым… правда, изредка слишком его ударяла судьба то башкою о пень, то башкою (всё той) – в справедливость, а однажды (ваще!), словно в темя, ударила в смерть…
Как измерить тоску?.. Как измерить пропажу?.. По сыну?.. Ну, а он только пьет, не желая казаться бесстыдным… Ну, а он только пьёт… И зачем я растила живот?..
* * *
Это очень похоже на счастье, если ты негоним-неведом, если ты принимаешь участье только там, где не виден резон.
Безответственность – благо, как благо – лень без пошлых границ. И притом не работает даже притяга, что содержит в себе гравитон.
Это здорово схоже со счастьем, если ты как пушинка паришь и, являясь подушкиной частью, ты угоден поверхностям крыш. 26.09.2006
СТИХОТВОРЕНИЯ 2007 ГОДА
Каденция
Подарено Эмилии Тайсиной 15.04.2007
Отыграно сорок страниц партитуры, но дело не сдвинулось в сторону дня, – темно на планете. И куры-недуры всё спят, своего крикуна не виня.
Яичко никак не твердеет обложкой, чтоб вызвать кудахтанье в мирной тиши. И пуст горизонт, и не рдеет полоска – намеком рассвета в кромешной глуши.
Спит колокол, спит пономарь без просыпа, не сыпятся зерна под спящий жернов. Спит солнце, забыв про Отца и про Сына, блаженствуя в ложных объятиях снов.
Лучи не хотят извергаться из чрева, – им сладко внутри материнских щедрот, а тот, что пытался взорваться от гнева, руками других отвращен от ворот.
Застыли аккорды расписанных партий, как будто под окрик команды «Замри!» из детской игры. Но никто «отмирать» их, похоже, не хочет с утратой зари.
Каденции лист, соскользнувший с пюпитра, упрятался в темный футляр скрипача. Он черной капелью, как оспой пропитан, губами шуршит, в полусне бормоча.
понóтно последний аккорд пантомимы, отыгранной в давнем театре теней. Но замысел звука, томленьем томимый, сползает слезою к истокам корней.
И там, в отдаленных от мира глубинах, он силится вспомнить мотивы огня еще в довременьях, – до-грешных, до-винных, – еще до Творений от Первого Дня… 27.03.2007
* * *
Пишу стихи, конечно, забывая, что их писать давно утрачен смысл… Читают их и слушают – зевая, почесываются – почуя мысль.
А если уж метафору раскрутишь, – лишь чуть коснувшись сути бытия, – ты этим только злой покой разбудишь: проснется спесь, то биш – амбиция.
Кому нужна вся эта «процедура» – гневить безвинных стихо-прихожан?.. Пусть мирно спят… И чем длинней цезура, тем слаще храпы в храмах возлежан… 02.02.2007
Интродукция и Рондо
Посвящены шестидесятилетнему юбилею Аркадия БАЛОЯНА
Интродукция
Привет, Аркаша! Первый раз пишу стишок тебе в подарок. Набор шаблонных устных фраз нам кажется не так уж ярок
для поздравительных клише. Как будто легче на душе становится, когда в «тушé» мы слышим рифму к букве «шé», И словно радуемся вновь, когда алеющая «кровь» рифмуется с «морковью» бледной. И рифма кажется не бедной, коль вслед бесцветная «Любовь» под ручку со старухой вредной, носящей прозвище «Свекровь», вдруг явятся скульптурой медной…
Я постараюсь быть построже, и не использовать порожних ни слов, ни рифм, – совсем негоже в подарок стразы приносить.
Хотя они весьма похожи на камень подлинный, но всё же мы имитацию отложим для тех, кто склонен их носить.
Рондо
Разные мысли теснили нам череп, разным путем проходили мы через скорби, страданья, болезни и горести, – разные мы и в одежде, и в голости.
Разными тропами путь свой торили мы к Храму. Разны врата, приоткрывшие нам Царства Небесного панорамы.
Разны молитвы, которыми души свои мы в покаяниях укрепляли. Разные руки святою водою головы нам во церквах окропляли.
Разны иконы и разны святители, коим мы молимся в стенах обители.
Все эти разницы разны, поскольку и сами мы разны – обликом нашим и плотью телесной, кожей обтянутой плотной и тесной, промыслом, чаще пустым и напрасным, нудной работой, отнюдь не небесной.
Разницы эти разъединяют, обособляют и отдаляют. Княжит Гордыня княжной искушения – для разделения и разрушения.
Только лишь в Боге Едином мы волей Господней едины, Царством Небесным, в коем окраины нет, как и нет середины, Духом Святым, изнутри нас объемлющим и единящим, Гласом Господним, с небес приходящим, – вещим и вящим.
Ты ли во мне, словно часть моей сущности вечной, я ли в тебе – доутробной частицей вселенной, – с нами Господь, даровавший нам радости встречи, с нами наш Бог, облекающий Духом нетленным.
Каденция
Прими, Аркадий, этот стих как весть из молодости нашей, когда ты был еще Аркашей. А для меня, прости, до сих времен все им же сохранился, хотя (по паспорту) родился иным покажется «давно». Нам, – слава Богу, – не дано в загадках «хроно» разобраться, (как в ритмах тех же респираций). Но мы с тобой живем в миру, приняв условностей игру. И потому прими, Аркадий, не обижаясь, Бога ради, мои мирские поздравленья с твоим округлым ДНЕМ РОЖДЕНЬЯ! 14.04.2007
Весенняя шутка
Взгляну в окно, – а там опять весна, опять цветами пудрятся деревья. «Природа пробуждается от сна», – так, кажется, в клише каком-то древнем
об этом сказано. А травка и листва, впервые в жизни в ярких бликах лужи узрев свой лик, чураются родства с гнильем подлужным… и приходят в ужас.
Что так пугает вас, трава и лист? – ведь предки помирали ради вас же. Осеннее паденье сверху вниз единожды за жизнь свершает каждый
из жителей Земли, – таков закон. Не нам судить – жесток он или мягок. От зарожденья жизни, испокон, – взойдут одни, когда другие лягут
за них, – до них, под них, – лишь ради них, не требуя себе благодаренья. Не выбираем мы своих родных, лишь принимаем жизнь – как акт даренья.
Зерно, дрова… Удел – рождать и греть. Лишь только смерть исконно плодовита. Единожды нам суждено сгореть во имя обустроенности быта
потомков. Так что празднуйте весну, – она для вас, травинки и листочки.
А я в своем стихе поставлю точку и лягу спать… Быть может, и усну… 14.05.2007
* * *
Красоты мира… Как они – внезапным чудом – в мир нисходят…
Рассвет полночный… А за ним светило яркое восходит…
И… – тишина… И всё вокруг той тишине заворожено внимает…
Небесный свод, запорошенный туманом нежным, словно друг, теплом дыханья обнимает.
И в этой благостной тиши Ты чувствуешь, как тело тает…
Душа свободна, и она – освобожденная – летает в глубинах тайно-голубых, раскрывших радость непорочно, – нечаянно, – под сенью Господа витает… 11.02.2007
Миражирующий сонет
Находясь в прострации духовной, ты провидишь зябнущий мираж… Он, – возникнув словно бы фиксаж зрения вчерашнего, – восхолмлен,
будто неожиданный пассаж абриса, который даже вспомнить нет охоты: время не восполнит тот, ушедший с юностью, кураж…
Вырастут – ущербом – недомолвки, как ума убогие уловки, растолкав потомственный багаж, –
для чужого быта заготовки не сгодились новой обстановке, исказив прижизненный пейзаж. 6 ноября 2007
* * *
Она свою диагональ наметкой метит по лампасам… А Русь – с утра – похмелье квасом впивает, словно пастораль – No passaran!
Она во сне свою медаль щекой ласкает – ликом Спаса… А на столе гниют колбасы сегодня-присно, как и встарь, забыв телка как всяку тварь Божью…
Подножье ластится к земле все той же кожей. Накаблучник, давно забывший о золе, себя сгибает, словно лучник сгибал когда-то лук тугой своею правою рукой…
Забыто всё… И только спесь играет жизнь ухмылкой Евы…
Забыты замыслы посева… И купина – золою древа поет о жалобе небес… Не дремлет бес… 04.01.2007
Поминки по Дню убиенному
Я нынче снова праздную поминки!.. Убит еще один, – очередной… Часок-другой ходили с ним в обнимку, гадали: чей черёд, – его иль мой?
Еще один, ушедший без возврата, (его и память вряд ли сохранит)… Он зазывал к себе на помощь брата… Тот опоздал, – а этот был убит.
Браток пришел, – вчерашнего моложе… Ну что прикажешь делать мне с юнцом?.. На убиенного до ужаса похожий и статью, и одеждой, и лицом…
Я взял его не силой, не уменьем… Он ……… разыскивал меня в пыли сует… Только в этот день я проспал весь день, проспав кончину дня.
Друзья меня, конечно, поздравляют: «Твои уменья с каждым днем умней!» А я молчу, бутылки выставляю, стаканы наполняю пополней…
Всю ночь пропьянствуем, а утреннею ранью, – дуэльный кодекс строг и нерушим, – я выйду вновь один на поле брани навстречу Дню. И только с ним решим
в который раз, – не на живóт, а нá смерть, – дилемму, что означена судьбой: не я – так он, не он – так я, но – нáсмерть, – не может миром кончиться наш бой.
С утра рассвет пригонит непоседу, – в который раз, – и сосчитать-то лень… А нынче, в ночь со вторника на среду, помянем вновь убитый мною день. 4-5.09.2007
* * *
Память давит какими-то тайнами: мол: и я всё ещё молода… Мне же думается: педальность не имеет синоним труда.
Мне же мыслится, что «ментальность» – только выдумка для людей неспособных усвоить данность дальше улиц и площадей…
И когда возрастут зарницы, озарив, – наконец, – мозги, мы, ослепнув, касаньем денницы Божьей, не вспомним ни зги… 23.11.2007
* * *
Не лик, а облик. Облако лица. Смешной старик, – он немощен лукавить. И на глаза надвинутый парик упрятал боль утрат под облаками.
* * *
Не принимаю этот мир… Стараюсь, что есть мочи… Но чужд мне этот тир квартир: орут, кричат и прочая…
Не получается любить постылый быт, как отчима… Найти б тот скит, что мохом крыт и мне назывался вотчиной…
Мечты… Мечты… Но неба звук бесплотен, как безоблачность… Как на земле гниющий сук – без имени и отчества….
И, видимо, с того туман любим у одиночества, – Ты сам укрыт и скрыт обман, и смазанны пророчества
* * *
Ползу за звуком по-пластунски, чтоб ни травинки не согнуть среди красот исконно русских чтоб даже буквы не спугнуть,
… и чую: травка и цветок общаются на древне-русском
Ь – ерь Љ – ять Ө – фита V – ижица
Ток и толк И вятский волк в сатинной блузке (- узки)
Навстречу – наречий
* * *
Собачья жизнь… Быть может, это – благо?.. – Без поводка. Без шейного ремня. Ни дома, ни отечества, ни флага. Хозяев нет. Отсутствует родня.
Собачья жизнь… Быть может, это – счастье?.. – Чего? Когда? Куда? – Вопросов нет! Ни справки не нужны и ни печати, бессрочен твой собачий партбилет.
Бачки для мусора наполнены одеждой, а нам наряды вовсе ни к чему. Зима в году приходит лишь однажды, уж как-нибудь обманем и зиму.
Шлак кочегарок, люки теплотрассы, да мало ли придумано людьми причуд на обогрев собачьей расы
* * *
То ли был это Гендель?.. А может быть, – все-таки, Моцарт?.. Только душу терзал тот, чайковски-банальный мотив… Был я вроде не пьян после нескольких выпитых порций, но фамилий не вспомнил и музыки той не постиг…
Было то ли вчера?.. А быть может, – забытое завтра?.. Только душу травил тот, некупленный мной календарь, где и Троя, и Рим, и детей убивавшая Спарта умещались в листах, обещавших тепло – через гарь…
Если б жизнь пережить, уважаючи дара остаток, если б в меру не пить обещающих радости мер, – можно даже сносить этот вечно скулящий придаток
* * *
Усталость дней и пагуба ночей не созидают значимых событий… Мерцающие зеркала забытий не отражают принятых лучей…
Туманный запах утренних убытий не оставляет вечеру речей
* * *
И Помазанник Божий пришел как обычный царь, разодетый во всяческие одежды: китайский шелк, арабский муар и всё остальное, одевающее невежду.
А народ ликовал, упоясь пестротой убранства, знамен и факелов, и, конечно же, по-людскому боясь ротами выстроенных фраеров.
Историю сотворяют бездельники: пляшущие и пишущие, – работник работает, живущий живет, монастыри населяют насельники. Воина, воюющего не на живот, заведомо уготованного безымянности, никто по имени не назовет, даже вспомнив его обязанности.
Тупость человеческая настолько банальна, что из века почитается нормой, – и любой сумасшедший маньяк, у которого вдруг поднимется рука, синхронно с истошным выкриком, становится непререкаемым на века, мимикрируя под исторического Пиквика.
* * *
Сто сорок лет (без лета) Продолжился простой, Как завершил куплеты Граф Алексей Толстой.
Проходит время быстро. Не прерывая связь, С Тимашева министра Продолжим, помолясь.
* * *
Кто Фроста читал, тот любить будет Фроста, но в оригинале… Сие не так просто: сначала изучишь букварь иноросса, затем – по слогам – как сквозь ситечко просо ты станешь слагать лишь в уме – как вопросы начала поэзии, выросшей росло под нивой заброшенных пастбищ…
Короста давно покрывает природу, – породную сущность праматери гордой, – Но много ль коросте-то надо (по сути: так тонок их слой), – да коростиных надоб, – так тонок и хрупок …
* * *
… и всё, что было наяву, как пыль песчаная в пустыне, уляжется, песок остынет, ночь наступившая простыни разложит сеном во хлеву…
… и звезд иголочки на спины усталым путникам пустыни свои узоры расписные нашьют умело на канву морщин и пор, открытых небу, укрыв под ними быль и небыль, – как боли радостей былых, – от взоров добрых или злых…
… и время вспомнит о своём былом, когда путем до-Млечным оно текло ручьем беспечным до невпаденья в водоём… … когда безочий окоём был в самом деле бесконечным…
… и Дух, летая над водами, кругами, словно ободами потоков норов усмирял… … и мысль о первенце Адаме и о его беспутной Даме в садах, наполненных плодами, почти реально обонял…
… но что-то там не получилось, – не просочилась Божья милость в Адамов череп костяной, – людская кожа задубилась, и ею тело оградилось от воли Божьей, как стеной…
… и Тьма объяла всю планету… … душа, не чуявшая свету, желаньям тела отдалась, и получило тело власть…
… мозг, переполненный гордыней, своих кумиров, словно дыни, по небосводу разбросал…
… и вознося с утра кумира, народ под крики: «Вира!.. Вира!..», встречал его как бога мира, когда с востока он вставал…
пустыми хлопая очами, слепые жители Земли не замечали, как подмены на жалких клочьях ойкумены цветами пышными взошли…
… но Тьма, во плоти воплотившись, того не знала, что сплотившись все звезды во звезде одной, осветят хлев под Вифлиемом и лик Мадонны, наклоненный над телом Родины былой…
… еще не знала Тьма, что Сына Отец послал во стынь пустыни душ человеческих, сокрыв Его под ликом человечьим…
… но миром был очеловечен благой Божественный порыв…
…не принят был Посланец Божий, на всех и каждого похожий…
…что говорил, зачем пришел, – никто не понял до сих пор…
…и даже те, двенадцать вместе не распознали Божьей Вести,
И жить под властью сатаны поныне мы обречены,
* * *
Нет худа без добра. Поговорка
Нет худа без добра, но есть добро без худа по имени Любовь. Без адресов, имен, любовь невесть в кого, любовь из ниоткуда, любовь как существо, которым ты пленен. ………………….. Ты ею опьянен, ты ею переполнен, не ведая куда и как ее избыть, – сей мир настолько мал, что даже щели молний узки и коротки в желании открыть
пути в нагорний мир, в страну безмерной шири, где место для любви твоей еще пусто
* * *
Безжизненных пространств простор тревожный вливает в мозги тягость нудных дум… Ужели мы натужностью подкожной вздували лишь меха…
* * *
В тумане фраз и в изморози слов сидит голубка на карнизе крыши, на самом краешке, – из давних детских снов, – ее не слышно, и она не слышит.
А значит там, на самом на краю, за гранью слов, за кромкой разговоров, печальный взгляд уж плавает в раю, где нет ни стен, ни крыш, и нет заборов.
СТИХОТВОРЕНИЯ 2009 ГОДА
Сонет встречи
Привет, друзья! Как всё же память хороша! Благодарю её за верность и надёжность. За далью давних лет она даёт возможность любить, свиданий наших были нежно вороша.
Теплом наполнив дом и чуткую подкожность, воспоминаний дым клубится неспеша. И в радости земной колышется душа, подъемля потолки и стен являя ложность.
Да длится песнь любви и в наши дни, и присно. Пусть нюх заполнит плов и нежные грибы, и блюда наших встреч наполненные рисом реально зрят на нас подарками судьбы.
Привет, привет, друзья, Борис и Маргарита, - мы снова свиделись. Душа глазам открыта! 18.08.2009
Про любовь
Пусть я себе тебя вообразил, - Такое допущенье допустимо… Так ты содействуй образу – сколь сил В тебя природа-матушка впустила.
Старайся, пыжься… Бог тебя простит Помаду губ и тушь ресниц, укладку Волос, твое старанье провести Черту под веком, скрадывая складку
Наивности невинного старенья… Мы ль не готовы? То ли смысл смиренья Не слышен ухом сорванным в бореньи Страстей, неведомых во времена даренья
старения. Но я тебя любить не перестану, даже ставши костью подгробовою. И благодарить судьбу и Бога, лежучи в погосте,
я не устану за чудесный дар, что мой Господь воздал избытком манны небесной. Вспоминаю календарь, когда Он повелел простить обманы…
Я человек мирской. И я не свят. За сто веков перебороть гордыни Все ж не сумел, – стараясь тыщу крат, Сосуществую с ней поныне 2009
Два стихотворения Виля Мустафина августа-сентября 2009 года, написанных незадолго до его кончины, помещены в начале книги в разделе “Memento Mori”.
= наверх =
|
СТИХИ О СТИХАХ Мустафин В.С. Стихи о стихах.: Книга стихотворений. – Казань: «Мастер Лайн», 2002. – 56 с.
Книга содержит стихотворения, посвященные процессу поэтического творчества, описывающие духовные, этические и эстетические переживания, сопутствующие этому процессу.
Бормотень…
Ни свет и ни заря… Исписана страница словами словаря, что мне ночами снится:
объятья растворя, слетает с неба птица – подобьем букваря – и на душу садится;
далекие моря зальются за ресницы… Ни свет и ни заря, – и снова мне не спится: листок календаря не в силах распроститься со стужей января и льдинками дробится…
А может, – все зазря?.. И жизнь моя кружится, кругами повторя успевшее отжиться?..
И дальние моря хранят свои тайницы, молчаньем предваря- я то, чему не сбыться?..
Ни свет и ни заря… 1981
Утренний стих
Ночами вы спите, сопя и ворочаясь, как сытые кошки, урчат ваши внутренности… А я в это время себя выворачиваю, перевоплощаясь в утренний стих.
Сонетом-аскетом иду по вселенной, – хрустят под ногами хулы и угрозы, – я новых историй крою поселенья в краях, где бездомные нищие бродят.
И мысли отторгнутых миром изгоев, завидя нутро мое настежь открытым, сбредаются, словно в истоки исхода, под череп мой входят, как будто под крышу.
И там собираясь без планов и целей, отбросив усталость остатком гримасы, в мозгу моем бомбой взбухают, а в теле колышутся «телом критической массы»… 18.10.1963
* * *
В своей излюбленной манере я начинаю этот стих. Никто не действует на нервы, – весь город спит, и дом затих.
По стеклам сонно шарит ветер, снега на улице, снега; и по сугробам след свой метит кошачья мягкая нога.
Как-будто отдыхает время, устав от гонки в никуда, и по секундам не теребит себя отставшая беда.
Лениво памяти теченье, как ниспадание листа, забывшего предназначенье быть облачением куста.
Блаженна ночь, когда о звуках напоминанья даже нет, и ни намека нет о муках в былое уходящих лет.
Страна печали
Однажды, сумрачной порою настиг меня мой робкий стих: я опечален был и тих, ему ж – бренчаньем слов пустых – хотелось поиграть со мною.
Но ни принять его игры, ни обижать его не в силах, я все пытался как–то скрыть улыбкой казусный разрыв, – но даже так – невыносимо…
“Меня, голубчик, не ругай, – иди к другим, – там веселее… Попроще… С ними поиграй… А этот – беспросветен край и сожжены его селенья.
Здесь дети больше не растут, – они состарились в утробе, – а стариков последних трое печальной мудрости уроки друг другу лишь преподают…”
Истоки печали
Прослушиваю печаль, – холодно изучаю причины ее начал, смысл ее изначальный…
Печален прощальный взгляд деревьев в лучах заката. Печален и сам закат – в облаке розоватом.
Печален писк комара, песня пилы печальна, печален стук топора, печален убор венчальный.
Печально, – как ни крутись, – даже веселье танца: кончится эта жизнь, дулю скрутив из шанса.
Тут и конец пути, но не конец печали: сыну вослед идти, – значит, опять начало, –
чертова круговерть… Если правы индусы, надо бы жизни треть переживать в Эльбрусах, (коль Гималаев твердь с краем Тибет – вне Руси).
Только, боюсь, печаль там к леднику примерзла… Выпить бы мне, да жаль, – третья весна как бросил…
Вот и сижу, – вожу ручкою по бумаге, щурюсь, – не услежу речки Печали бакен,
значащий: «Тут – исток!..» Только кольцо замкнулось, – кончился мой листок, – ручка в обрез уткнулась, словно обрез в висок…
* * *
Николаю Языкову
Ты лето с другом проводил… А я один встречаю лето… Но одинокость для поэта – бесценный дар небесных сил.
Ты это знал, как знает каждый, кто чует сердцем мир иной – с его звучащей тишиной и упоительнейшей жаждой…
Я ныне слушаю тебя, внимая звукам песнопений твоих спасительных сомнений о слабой лести бытия… И – о солености солений в уюте сельского житья…
Твое дыханье ворожит сближая дали и столетья, сдвигая вехи и межи, перемежая падежи и оживляя междометья…
Спасибо, друг, спасибо, брат, (и панибратство ты прости мне), – твоим стихом вкусил я ныне глоток воды в сухой пустыне, – и среди зарослей полыни – нежнейший розы аромат. Забытый сад…
* * *
Внимаю звукам запоздалых капель, – заблудшие, влекомые судьбой к земле родной… Не крик, а слабый кашель их, опознавших запах лубяной.
Куда?.. Зачем?.. – Они не понимают… Не ощущая тяги суеты, себя голубизною обнимают, но не воспринимают высоты.
Влачусь за звуком… Все иль много больше незнаемо, неведомо, нево– сполняемо, невыполнимо?.. Боже, куда? зачем?.. Отторгни, не неволь…
Мои поражения
В год по два иль три десятка я пишу стихотворений, Только, что ни день, то – драка, что ни сутки, то – боренье:
все дары и озаренья я тушу и отгоняю, – Божьих пташек оперенья я лишаю, – оголяю…
Еженочно умоляю: «Кыш, противные созданья! Брысь, крысята! Вон из рая! – Тщетны ваши притязанья!..»
Только, что им назиданья? – Всё талдычат, всё кружатся, всё долбят мое сознанье: просят, молят и божатся…
И на душу мне ложатся вопиющими стихами… И – не в силах обижаться – перед ними я сникаю,
обессиленно стихаю: пододвинув лист бумаги, я – как личность – затухаю… … И плывут ко мне варяги, –
словно черные коряги – топляки, нутро упрятав, скрывши суть в глубинах влаги, как гордец – свои утраты,
как скупец – свои наряды, как отцов своих – сироты, словно лемех свой – оратай, как мудрец – свои мудроты,
как народ – своих уродов… Их не вытащишь наружу, – так глубинна их порода, – коль потащишь, то нарушишь
и природу их, и душу… … Я нырнул, – куда ж деваться, – я нырнул, хотя и трушу, - сил на то, чтоб раздеваться,
нет, – сдаваться, так сдаваться! – сил на самом деле нету…
Чую: нет и гравитаций, – только гимны ла сонеты…
И плыву я, как планета, потерявшая орбиту: ни приказов, ни советов, ни издевки, ни обиды…
И поплыл я, весь увитый тех коряг-бедняг корнями… И меня они – как свита – берегли и охраняли…
Нет, ошибся я, – не свита, а элита… И корнями, и кровями с ними слит я… А коряги – королями – плыли, царственно светлы!.. Плыл и я меж тополями, - словно брат сестры-ветлы…
Жизнь подобную, похоже, счастьем можно величать… И писать об этом – гоже, но… гожее – промолчать… 12.12.1982
* * *
Откуда, откуда волшебные звуки – сквозь посвисты пуль и рыданья базуки? Откуда напев иноземной тоски, входящий в меня сквозь века и виски, сквозь жизни бренчанье, сквозь быта трещанье? Откуда, зачем это чревовещанье?
Как лиры звучанье – сквозь веры нищанье…
Дары ночи Маргарите Таль
Стихия ль бреда стихового, иль бред рифмованных стихий – как дети дара всеблагого – немногословны и тихи.
Как шепот нерожденной тучи, желавшей омочить дождем восход побегов трав певучих, не зная коих, всё же ждем.
Зовем, не ведая призванья, ни их таинственных имен, но в нас уже само незнанье рисует след иных времен.
В которых всё творилось явью: и пенье трав, и звуки туч, – уж память нашу осветляет их отголосков нежный луч.
И мы в туманах зыбкой ночи провидим ясно, словно днем, любви божественные очи лучащиеся лишь добром. 19.04.2000
Стихи из цикла: Иосифу Бродскому
Если Бог для меня и существует, то это именно язык. И.Бродский
1. Если слово возникло в глубинах сознанья как тайна, то его не удержат запреты досужих мозгов, и прорвется оно на свободу, порою рискуя летально, где пополнит, быть может, лишь только могильники слов.
Но его не расслышат крикливые грады и веси, эти шумные торжища сточенных мер и весов. И отринуто ими оно возлетит в занебесье, – высоко-высоко, где не слышно земных голосов.
Далеко-далеко, где ни времени нет, ни пространства, где ни ветры не веют и не громыхают грома, где душа языка неподвластна грамматикам рабства, где семантика звука свободна от логик ума.
Там единый язык, не познавший гордынь Вавилона, гласом Божьим глаголят на том языке небеса. Там словесницы-музы лелеют поэзии лоно, и хвалу воспевают Творцу своему словеса.
17.09.2001
2. Кружатся надо мною звуки, – то затихая, то слышней, – как заунывный голос муки из глубины минувших дней.
Давно забытым волхованьем заворожен убогий слух, и словно вторит заклинаньям толпа невидимых старух.
Теряя связь причин и следствий в круженьи пагуб вековых, впиваю кожей ливень бедствий народов – бывших и живых.
И, облачен потоком муки, плыву безвольною волной в страну безвременной разлуки простором боли неземной.
3. Плененный звучаньем поющего слова я, словно ныряльщик, пытаюсь достать жемчужину сути, – ту первооснову, тот смысл, что хранит в языке Благодать.
Теснятся вокруг голубые глубины, сжимают мне уши и давят на грудь. Но слух ни при чем и дыханье невинно, что в недрах запретно желанье вдохнуть.
Теченья теплы и потоки радушны, объятья раскрыты, я ими пленен. Единый язык наши судьбы и души возносит к истокам грядущих времен.
И выбор немыслим в плену у движенья, размывшего шоры и шторы завес. Плыву я, лишенный оценок сужденья, сливаясь с мелодией бывших небес.
4. О поэте самом не услышав ни звука, все узнаю о нем лишь по лику строки… Есть в природе живущего тонкая мука, напряженная звуком протяжной стопы.
Уплыванье светил за предел небосклона, как и вечное таянье вечных снегов, – все имеет причины… Но слово, но слово не имело причин, не имело основ…
Сказуемое… Диасу Валееву
Выписать сказуемое словом – лишь тщета… А может быть, – мечта… Слово сказанное – вроде всем знакомо, суть же слова – буквам не чета…
Там – за каждым звуком – шепот древа или – трав несбывшихся – мотив… Небеса не производят рева, корень, суть глубин познав, утих.
И в постройках утлого жилища пчелы – долгожители планет не изловят вкуса сладкой пищи, зная долга праведный секрет.
И покуда миром правит дьявол, ни один живущий господин нам не явит слова правды явной, – только сказку – истины помин…
Изысканность стиха Борису Алексеевичу Чичибабину
Изысканность стиха, – как утренняя нега – невинного греха томящийся позыв, упрятанный в снега мотив былого неба, забытая строка несбывшейся грозы.
Изысканность стиха таит в своих глубинах молитвенный напев, разлитый в небесах, – он некогда нам пел в полетах голубиных, взвивался и стихал в нездешних голосах.
Изысканность стиха влечет к себе и манит загадкою красы запретного плода, и трели пастуха во век не затуманят свирельный звон росы, коснувшейся следа.
Изысканность стиха интимностью прекрасна, – стыдливой чистоты раскрывшийся наив. Изысканность стиха воистину несчастна, – отвергнутой мечты отторгнутый порыв.
Души алкание Борису Алексеевичу Чичибабину
Упьюсь стихами Чичибабина, зальюсь симфониями Брамса… Опять душа грешит забавами, – сорвав защитные убранства…
Откуда, душенька, набралась ты таких изысканных потребностей?..
Не я ль всю жизнь свою старался-то лишить красот тебя и прелестей?
Не я ль, – тебя уберегаючи от всех пижонских поз и бредней, – держался, силы напрягаючи, чтоб не поддаться тяге вредной? –
То в быт зароюсь, то в работу ли уйду, проклятий не исторгнувши, – чтоб все излишества отторглись, чтоб весь досуг – борьбе и торжищу…
Но, – видно, сила обессилела, не одолев бесовских замыслов: я вновь плыву по небу синему – меж Чичибабиным и Брамсом…
Одинокость
Постулатом природы – наш душевный разлад: непригодность народа, неугодный расклад горьких судеб по шкалам ординаты времен, – остальное шакалам (ну а их – легион).
Как найтись нам для встречи?.. Как прорвать горизонт?.. – Неуслышанной речи даже век – не сезон, не резон – даже книги… Только темной порой – протяженный, бескрикий, продолжительный вой, только стон затаенный, раздирающий грудь, только стол потаенный, что заполнила грусть.
* * *
Не лепятся стихи, как будто бы разруха проникла даже в них – надмирных и благих. Как будто бы сопит по-за плечом старуха, – нет-нет и ковырнет корявым пальцем стих.
Не лепятся стихи… Но надо что-то делать, – как говорил один мечтатель и поэт. Ведь жизнь еще не вся, и куча недоделок топорщится в углу итогом долгих лет.
Не лепятся стихи… Причем, не угадаешь, – не на бумаге, нет, – бумага стерпит, но не лепятся внутри, куда и не заглянешь, где от скопленья бед всё глухо и темно.
Не лепятся стихи… А может, – это лучше? Быть может, уж пора от муки отдохнуть?.. Но всё ж немного жаль, что занебесный лучик в мой закут захудалый не хочет заглянуть…
Силлабо-тонические напасти
Изменяет возможность спокойно, – как раньше бывало, писать… Нервишки ли напрочь поизносились?.. Лишь появляется строчка, ну «самая та», ну совсем уж подстать, – и моментально: дыхание приостанавливается, мысль расплывается, а воля ведет себя так, будто ноженьки у нее подкосились…
Изнутри подступает дурнота, словно ее производит душа, безобразная шизофрения где-то рядышком бродит, близко… И с листа, на котором держалась, строка осыпается, как парша, вслед за нею и сам ниспадаешь куда-то вниз, неизвестно куда, но очень и очень низко…
Плюнешь на всю эту катавасию и в спасительной кухне завариваешь чаёк, – ведь с ума-то сходить, вестимо, не сильно как хочется. Цедишь губами заварку, сажая душу на голодный паёк, чтобы она скукожилась наподобие мумии, которой уже и не плачется и не хохочется…
Вот так и живем, дорогие собратия по перу и коллеги по одиночеству, словно миру сему пришлися не ко двору, как подкидыши – отчеству… И впадая в привычную продолжительную хандру, месяцами не прикасаясь к перу, я, уткнувшись в подушку, недвижно скучаю по вашему чудному обществу… 22.04.2002
Попытка ответа художнику Виктору Федорову на его вопрос о поре, для написания стихов наилучшей…
Всю жизнь от смерти я бегу, бегу, – старея на бегу… (Из некогда придуманного)
Пишу стихи, когда мне плохо: хандра, депрессия, тоска… Уж нет желания для вдоха, а тут – соломинка, доска…
И потому стихи ущербны, – отрады в них не наскрести, – скорей похожи на учебник: «Как самому себя спасти».
И в том-то, видимо, загвоздка, что без надежды на других я сам себя тащил за волосы из-под заплотин гробовых.
А что до времени приличного, – когда улыбка на лице, – тут ни местечка нету лишнего ни в голове, ни на листе…
Тут быт главенствует… и промысел… Быт – что за повод для стихов?.. А вот когда повис над пропастью, – то враз припомнишь всех богов…
И обратишься к ним с молитвою, где не придуманы слова, где вой и стоны – с песней слитые, и непричастна голова.
Вот тут – стихи… И нету силушки ни удержать их, ни сдержать… Они, как те же бурки-сивушки, – не про пожрать… 23:41; 29.02.2000
* * *
И вновь непостижимой далью заворожен и восхищен… Пусты попытки дать названья, не зная собственных имен.
Маняще брезжит эта данность сквозь тьму реалий и стихий, являя давешнюю давность слагающуюся в стихи.
И трепещу, и наслаждаюсь в сияньи ночи, в блеске звезд, и не ропщу, но соглашаюсь со своевольем робких слез.
Из дальних далей мирозданья печально музыка лиет, будя в груди воспоминанья ушедших в будущее лет… 2001
* * *
Юрию Макарову
В часы полночных пробуждений иль в полусне дневных забот ко мне снисходит добрый гений, крылами застя небосвод.
Ветшают стены убеждений, и, становясь прозрачней вод, истают тени отражений, переживая свой исход.
И суета мирских хождений, смертей, рождений обиход своею плавностью движений оберегает от невзгод.
В плену у дивных наваждений, в дыму Божественных щедрот душа впивает дух каждений, внимая музыке высот. 14.02.2001
Стишок про стишки
Идут стишата – стаечкой, как выводок утят. Идут, спешат за мамочкой, травою шелестят,
забавной перевалочкой подгузками вертят. Гусиной перепалочки и слышать не хотят.
Переставляют лапочки, о чем-то свиристят; головки их, как лампочки, под солнышком блестят.
А в головенках – сказочки о том, как улетят…
Не ведают, бедняжечки, что люди их съедят… 20.11.2000
Служенье муз Служенье муз не терпит суеты… А.Пушкин
Служу ли я прекрасным музам, они ль прислуживают мне, – но паритет сего союза осознаю я не вполне.
Стесняюсь или же смущаюсь я этой долюшки земной, во всяком случае, – смещаюсь от состоянья «быть собой».
А с этой девкой Суетою похуже обстоят дела, – в моем дому не на постое, – она хозяйкою жила.
Вот тут прибей, а там подчисти, бычка напой, козу подой… За ослушанье нет амнистий, – в обед и ужин – хлеб с водой.
Законы быта так настырны, так наглы, так остервлены, что успевай латать лишь дыры – то с той, то с этой стороны.
А где хоть час стихописанья найдешь без криков Суеты? – то свет мешает ночью ранней, то скрип пера, то просто ты, –
полу-смурной, полу-ленивый, с несостоявшейся судьбой… А жизнь настолько суетлива, что Суета всегда с тобой.
Прогонишь в дверь, она в окошко разбитое – косым дождем. Окно починишь, взвоет кошкой: мол, мы у плошки кильки ждем.
А что уж до изданья книги, то тут – сплошная суета: то клянчишь ссуду в виде фиги, то носом роешь лет полста.
Хоть рой стихов жужжит – как мухи над непромытой головой, но долг семье – иголкой в ухе – найти принудит мухобой.
И ты расплещешь по обоям цветные трупики стихов, победным взором поле боя окинешь, – вот, мол, я каков: еще силён, еще здоров, еще не надо докторов… 13.04.2000
|
Марина Цветаева – Виль Мустафин ЦВЕТАЕВА М.И., МУСТАФИН B.C. Беседы на погосте. Стихотворения. Казань: «Мастер Лайн», 2000. – 42 с.
Книга представляет стихотворный диалог нашего современника Виля Мустафина с поэтессой Мариной Цветаевой. Стихотворения В. Мустафина, включенные в эту книгу, публиковались в периодической печати; стихотворения М. Цветаевой перепечатаны из ее книг, изданных в России.
Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Марины, и прости ея вся согрешения вольная и невольная, и даруй ей Царствие Небесное.
Вместо предисловия
«Беседы» мои с Мариной Цветаевой начались именно «на погосте», – на том кладбище в Елабуге, где она была похоронена, – и продолжались в течение десятилетий. Стихи ее, впервые попавшиеся мне на глаза в начале шестидесятых, в буквальном смысле пленили (полонили) меня, захватив и заполнив всего целиком. Узнав, что могила ее – в Елабуге, я полетел туда. С первого захода я не смог отыскать места захоронения, проведя на кладбище ночь, – ту памятную ночь, когда я начал «беседовать» с Мариной… Поутру я разыскал дом, где квартировала Марина Ивановна, хозяйка которого и рассказала мне во всех подробностях о том, что произошло здесь дождливым августовским воскресеньем 41-го года… Под водительством кладбищенского сторожа мы отыскали почерневший от дождей деревянный надмогильный крест с надписью: «В этом месте кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева; 26 IX 1892 – 31 VIII 1941». И снова ночь я провел на погосте, но уже «в этом месте», вблизи от Марины, упоенно вслушиваясь в ее дивный голос…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Моим стихам, написанным так рано, Что и не знала я, что я – поэт, Сорвавшимся, как брызги из фонтана, Как искры из ракет.
Ворвавшимся, как маленькие черти, В святилище, где сон и фимиам, Моим стихам о юности и смерти – Нечитанным стихам!
Разбросанным в пыли по магазинам, Где их никто не брал и не берет, Моим стихам, как драгоценным винам, Настанет свой черед.
Виль Мустафин
Пришел я… Ты меня прости за то, что поздно… Что – после - стих меня настиг твой… Слишком – после…
Что я не клял свою судьбу за долгий прочерк. Я знал: ты есть!.. -И знал: не бу- дет прочих…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Идешь, на меня похожий, Глаза устремляя вниз. Я их опускала – тоже! Прохожий, остановись!
Прочти, – слепоты куриной И маков набрав букет, – Что звали меня Мариной И сколько мне было лет.
Не думай, что здесь – могила, Что я появлюсь, грозя… Я слишком сама любила Смеяться, когда нельзя!
И кровь приливала к коже, И кудри мои вились… Я тоже была, прохожий! Прохожий, остановись!
Сорви себе стебель дикий И ягоду – ему вслед. Кладбищенской земляники Крупнее и слаще нет.
Но только не стой угрюмо, Главу опустив на грудь. Легко обо мне подумай, Легко обо мне забудь.
Как луч тебя освещает! Ты весь в золотой пыли… И пусть тебя не смущает Мой голос из-под земли.
Виль Мустафин
Марина, прости, коль можешь… Молю тебя: не сердись, – не смог я судьбу стреножить и время остановить.
Прости… В пестроте карминной я поздно заметил цвет, тот бледно-румяно-дивный, что горлом твоим согрет.
Планида одно твердила: «Смирись, – ведь ты опоздал…» Она, мол, иных любила, а дух ее дьявол взял.
Гундела: «Полно похожих… Одумайся!.. Оглядись!..» – Так круто рвала за вожжи, что губы мои рвались…
Бреду к твоему лику сквозь дебри лихих бед и молча к траве никну, проросшей сквозь твой след…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Чтó же мне делать, слепцу и пасынку, В мире, где каждый и отч и зряч, Где по анафемам, как по насыпям, – Страсти! Где насморком назван – плач!
Чтó же мне делать, ребром и промыслом Певчей! – Как провод! Загар! Сибирь! По наважденьям своим – как по мосту! С их невесомостью в мире гирь.
Чтó же мне делать, певцу и первенцу, В мире, где наичернейший – сер! Где вдохновенье хранят, как в термосе! С этой безмерностью в мире мер?!
Виль Мустафин
Все вопросы твои – мои, но ответить-то вовсе некому. – Не услышав твоих молитв, мир оставил их безответными…
О, Марина, хоть ты ответь, - я услышу: я здесь, я близко, - нé прошедшему через смерть мне, прильнувшему к мертвым листьям…
Я прижался к тебе щекой, - надо мной лишь трава колышет, - ты ответь мне, скажи: доколь эта горькая неуслышанность?..
Безразличие – до когда?.. Знак отличья! – за сверх-безличъе… Чуть отличному здесь – беда: заплюют, заклюют, закличут…
Не умеющему украсть – от своих же детей – проклятье! Не совравшему власти в масть – вековечно свой лик прятать…
Что же делать, Марина? Что?.. Ты, прошедшая смерть навылет, подскажи, – покажи исток мне, – живущему так впервые…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Чтó нужно кусту от меня? Не речи ж! Не доли собачьей Моей человечьей, кляня Которую – голову прячу
В него же (седей – день от дня!). Сей мощи, и плéщи, и гущи – Чтó нужно кусту – от меня? Имущему – от неимущей!
А нужно! иначе б не шел мне в очи, и в мысли, и в уши. Не нужно б – тогда бы не цвел Мне прямо в разверстую душу,
Что только кустом не пуста: Окном моих всех захолустий! Чтó, полная чаша куста, Находишь на сем – месте пусте?
Чего не видал (на ветвях Твоих – хоть бы лист одинаков!) В моих преткновения пнях, Сплошных препинания знаках?
Чего не слыхал (на ветвях Молва не рождается в муках!), В моих преткновения пнях Сплошных препинания звуках?
Да вот и сейчас, словарю Предавши бессмертную силу – Да разве я тó говорю, Что знала, пока не раскрыла
Рта, знала еще на черте Губ, той – за которой осколки… И снова, во всей полноте, Знать буду – как только умолкну.
Виль Мустафин
Что нужно тебе от меня, – манящей, влекущей, зовущей родительнице огня, мятущегося меж сущим?..
Целительнице от небес, все петли руками рвущей, властительнице чудес, - в сем мире – блевотной гуще?
Спала бы себе… Стола не надо в краях блаженных… «Спасла» ты меня, спасла От смерти моей нашейной,
от встречи с тобой «спасла»: спешащего на свиданье с богиней – в игрище зла свезла, – связав, – на закланье
ты чудище… От чудес отторгнув, отъяв, отбросив в зловоние этих без- душнейших тел отбросов…
Так как же ты там сама?.. (С ума не сойти дай, Боже…)
Зима на душе, зима, хоть солнце сжигает кожу… О, Ма-а-а!..
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
К тебе, имеющему быть рожденным Столетие спустя, как отдышу, – Из самых недр, как на смерть осужденный, Своей рукой – пишу:
Друг! Не ищи меня! Другая мода! Меня не помнят даже старики. Ртом не достать! Через Летейски воды Протягиваю две руки.
Как два костра, глаза твои я вижу, Пылающие мне в могилу – в ад, Ту видящие, что рукой не движет, Умершую сто лет назад.
Со мной в руке – почти что горстка пыли: Мои стихи! Я вижу: на ветру Ты ищешь дом, где родилась я – или В котором я умру.
На встречных женщин – тех, живых, счастливых, – Горжусь, как смотришь, и ловлю слова: «Сборище самозванок! Все мертвы вы! Она одна жива!
Я ей служил служеньем добровольца, Все тайны знал, весь склад ее перстней! Грабительницы мертвых! – эти кольца Украдены у ней!»
О, сто моих колец! Мне тянет жилы, Раскаиваюсь в первый раз, Что столько я их вкривь и вкось дарила, – Тебя не дождалась!
И грустно мне еще, что в этот вечер, Сегодняшний, так долго шла я вслед Садящемуся солнцу – и навстречу Тебе: через сто лет.
Бьюсь об заклад, что бросишь ты проклятье Моим друзьям, во мглу могил: «Все восхваляли! Розового платья Никто не подарил!
Кто бескорыстней был?!» – Нет, я корыстна! Раз не убьешь, – корысти нет скрывать, Что я у всех выпрашивала письма, Чтоб ночью целовать.
Сказать? – Скажу! Небытие – условность. Ты мне сейчас – страстнейший из гостей, И ты откажешь перлу всех любовниц Во имя той – костей.
Виль Мустафин
Ох, Мариночка-Марина, – я не плачу, я кричу: ты такое сотворила, аж завидно палачу… Враз обуглила до срока, – я в костре твоем сожжен… Назовут тебя воровкой эти –местные – из жен…
Задана же ты задачу: быть в толпе, а жить тобой… Не кричу я, – горько плачу, обреченный на убой…
Вожделенно душат душу: не сравнится эта боль ни – когда свежуют тушу, ни – спиною на угóль…
Тело казни перетерпит, а душа, она – душа… Как кричат сухие степи? – Тихо, словно не дыша…
Не услышишь ни кусточка, ни травинки-мелюзги…
Сожжена душа… И точка… Ну, а пепел, – жги, не жги…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Вот опять окно, Где опять не спят. Может – пьют вино, Может – так сидят. Или просто – рук Не разнимут двое. В каждом доме, друг, Есть окно такое.
Не от свеч, от ламп темнота зажглась: От бессонных глаз!
Крик разлук и встреч – Ты, окно в ночи! Может – сотни свеч, Может – три свечи… Нет и нет уму Моему покоя. И в моем дому Завелось такое.
Помолись, дружок, за бессонный дом, За окно с огнем!
Виль Мустафин
Ох как тяжко мне, Марина, среди этих вечных зим… Медицина не повинна, если слаб аминазин…
Ох как тяжко… Нету мочи, – весь устал я от житья… Даже мозг уж не бормочет про красоты бытия…
Уж судьба, старухой горбясь, прячет робкие глаза, – знает, старая, что горя нам выказывать нельзя…
Пересохшею осокой тычат строки мне в лицо… А из окон, из-за окон – гвалт гогочущих юнцов…
Подойду, раздвину шторы, в даль, как в невидаль, взгляну. – Промолчу– «Ребятки, что вы так-то громко – про луну?..
Никуда-то вам не деться… (Хорошо, что разум слаб.) Дай-то Бог, чтоб ваша детскость вас подольше пронесла б…
Промолчу, коль сырость в горле простудила все слова… Почернел последний корень прошлогоднего ствола.
Не успев набухнуть, почки, – не прослышавши про лист, – пожелтели прошлой ночью, а ума не набрались…
Свой живот втяну к спине я и к столу прижмусь тишком, – я побалуюсь, смирнея, невеселеньким стишком:
про прошедшие желанья, не нашедшие творца, про уроки выживанъя, аж до самого конца…
Обману себя на часик, – слава Богу, – жизнь идет…
Ох, Марина, так мне тяжко… Шел бы час в зачет за год…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
В огромном городе моем – ночь. Из дома сонного иду – прочь, И люди думают: жена, дочь, А я запомнила одно: ночь.
Июльский ветер мне метет путь, И где-то музыка в окне – чуть. Ах, нынче ветру до зари дуть Сквозь стенки тонкие груди – в грудь.
Есть черный тополь, и в окне – свет, И звон на башне, и в руке – цвет, И шаг вот этот – никому вслед, И тень вот эта, а меня – нет.
Огни – как нити золотых бус, Ночного листика во рту – вкус. Освободите от дневных уз, Друзья, поймите, что я вам – снюсь.
Виль Мустафин
А в городе моем темным-темно, хоть свет горит, и лампы не чадят… Мой город спит уже давным-давно, – и кот молчит, и дети не шалят…
А в городе моем такая тишь, что даже слышен шепот облаков… О, город мой, спасибо, что молчишь, что ты далек от топота шагов…
А у меня – такая благодать! – Окошко – в ночь, и дверь не на замке… Я – далеко, – отсюда не видать, – я утопаю в этом далеке…
Так далеко, – не видно и Земли, так далеко, что небо – подо мной. Здесь – ни души! И вьюги замели последний след, что вел ко мне домой…
Мой город – одиночество мое. Окно в ночи, – за ним давно не спят, но видят сны, забыв про бытие… Прости, Господь, коль люди не простят…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Кто создан из камня, кто создан из глины, – А я серебрюсь и сверкаю! Мне дело – измена, мне имя – Марина, Я – бренная пена морская.
Кто создан из глины, кто создан из плоти – Тем гроб и надгробные плиты… – В купели морской крещена – и в полете Своем – непрестанно разбита!
Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети Пробьется мое своеволье. Меня – видишь кудри беспутные эти? – Земною не сделаешь солью.
Дробясь о гранитные ваши колена, Я с каждой волной – воскресаю! Да здравствует пена – веселая пена – Высокая пена морская!
Виль Мустафин
Далекой, чýдною эпохой повеяло от легких слов, – и музыка грудного вздоха ко мне сошла из давних снов.
И распахнулся звездный лóскут, впустив тебя в мои края, куда закрыт свободный доступ любым изыскам бытия,
где клоунада – словно кожа, где грим наложен на зрачки, где даже смерть на смех похожа, и все подпилены крючки…
И в этой келье скомороха ты появилась – как дитя, – забытую улыбку вдоха своим явленьем воплотя…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Уж сколько их упало в эту бездну, Разверстую вдали! Настанет день, когда и я исчезну С поверхности земли.
Застынет все, что пело и боролось, Сияло и рвалось: И зелень глаз моих, и нежный голос, И золото волос.
И будет жизнь с ее насущным хлебом, С забывчивостью дня. И будет все – как будто бы под небом И не было меня!
Изменчивой, как дети, в каждой мине, И так недолго злой, Любившей час, когда дрова в камине Становятся золой,
Виолончель, и кавалькады в чаще, И колокол в селе… Меня, такой живой и настоящей На ласковой земле!
К вам всем (чтó мне, ни в чем не знавшей меры, Чужие и свои?!) Я обращаюсь с требованьем веры И с просьбой о любви.
И день и ночь, и письменно и устно: За правду да и нет, За то, что мне так часто слишком грустно, И только двадцать лет,
За то, что мне прямая неизбежность – Прощение обид, За всю мою безудержную нежность И слишком гордый вид,
За быстроту стремительных событий, За правду, за игру… Послушайте! – Еще меня любите За то, что я умру.
Виль Мустафин
Марина, как же ты сюда пришла? Как в этом злобном мире появилась? И как меня – в толпе чужой – нашла? И обняла… И оказала милость…
И… увела в далекие миры, откуда в жизнь мирскую нет возврата, – где места нет для суетной игры, – где все – воистину: и праведно, и свято…
И я живу теперь – как полубог – привольно и вольготно – словно воздух: вокруг меня всё небо голубо, и все дела отправлены на отдых.
Земля-малютка где-то вдалеке маячит, как забытый в детстве мячик. И Смысл Существования к руке моей прильнул – как маленький – и плачет…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Откуда такая нежность? Не первые – эти кудри Разглаживаю, и губы Знавала темней твоих.
Всходили и гасли звезды, – Откуда такая нежность? – Всходили и гасли очи У самых моих очей.
Еще не такие песни Я слушала ночью темной, – Откуда такая нежность? – На самой груди певца.
Откуда такая нежность? И чтó с нею делать, отрок Лукавый, певец захожий, С ресницами – нет длинней?
Виль Мустафин
Но кáк отвечу я тебе, Марина, коль слово голо, словно гусь бритый? Коль даже музыка – не без ритма, пусть инструментом – не фагот, – горло…
Коль даже выдох – тишины тише – враждебен стону, – где тутъ выть вою?.. Но только знаю я, что нас – двое, и чую звуки те, что – меж – тонут…
Я слышу зов далекий твой – близко и даже ближе, чем ладонь – снегу. В тиши погоста голоса лишни, – я говорю с тобой, как ночь – с небом…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес, Оттого что лес – моя колыбель, и могила – лес, Оттого что я на земле стою – лишь одной ногой Оттого что я о тебе спою – как никто другой.
Я тебя отвоюю у всех времен, у всех ночей, У всех золотых знамен, у всех мечей, Я закину ключи и псов прогоню с крыльца, Оттого что в земной ночи я вернее пса.
Я тебя отвоюю у всех других – у той, одной, Ты не будешь ни чей жених, я – ни чьей женой, И в последнем споре возьму тебя – замолчи! – У того, с которым Иаков стоял в ночи.
Но пока тебе не скрещу на груди персты, – О, проклятие! – у тебя остаешься – ты: Два крыла твои, нацеленные в эфир, – Оттого что мир – твоя колыбель, и могила – мир!
Виль Мустафин
Одиссей, Одиссей… Не имеющий сердца – не плачет… И не слышит вестей от сирен – ослепленный удачей…
Проплывай, проплывай, привязавшись к столбу добровольно, – не познавший – не знай, как душе перевязанной больно.
Не услышавший песнь, не услышит призывной печали, – как израненный лес к топору свои веточки тянет!..
На погибель свою обрекаю безвинное тело: над могилой стою и молю, чтоб Сирена запела…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
О неподатливый язык! Чего бы попросту – мужик, Пойми, певал и до меня: – Россия, родина моя!
Но и с калужского холма Мне открывалася она – Даль, тридевятая земля! Чужбина, родина моя!
Даль, прирожденная, как боль, Настолько родина и столь – Рок, что повсюду, через всю Даль – всю ее с собой несу!
Даль, отдалившая мне близь, Даль, говорящая: «Вернись Домой!» Со всех – до горних звезд – Меня снимающая мест!
Недаром, голубей воды, Я далью обдавала лбы.
Ты! Сей руки своей лишусь, – Хоть двух! Губами подпишусь На плахе: распрь моих земля – Гордыня, родина моя!
Виль Мустафин
В груди кровоточила рана, тая за болью зов кровей, как неусыпная охрана своих березовых корней.
Когда порушились опоры и горем глянул лик судьбы, душа, – враждебная отпору, – спасла – уходом от борьбы.
И улыбаясь – маской ласки – встречала тех, о ком твой мозг твердил упорно: всё – напрасно, в руках у них – букеты розг.
Но ты молила, ты просила: «Верните Родину мою!..» Ты все забыла, все простила за полглотка – в родном краю…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
С большою нежностью – потому, Что скоро уйду от всех, – Я все раздумываю, кому Достанется волчий мех,
Кому – разнеживающий плед И тонкая трость с борзой, Кому – серебряный мой браслет, Осыпанный бирюзой…
И все записки и все цветы, Которых хранить невмочь… Последняя рифма моя – и ты, Последняя моя ночь!
Виль Мустафин
На клочки разодрали твое крыло и набили пером тюфяк. И пока храпело в ночи село, все чего-то жевал хряк.
Распилили череп, ища алмаз. Не найдя, раскроили грудь. Разорвали сердце и бросили в таз, – неразгаданной тайны суть.
А к утру, разрумянив свое мурло и упрятав разбой в гроб, повезли в самый дальний из всех миров по неведомейшей из троп…
На клочки разодрали твое крыло и набили пером тюфяк. И пока храпело в ночи село, все чего-то дожевывал хряк…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
О поэте не подумал Век – и мне не до него. Бог с ним, с громом, Бог с ним, с шумом Времени не моего!
Если веку не до предков – не до правнуков мне: стад. Век мой – яд мой, век мой – вред мой, Век мой – враг мой, век мой – ад.
Виль Мустафин
Вот тáк, Марина… Тáк-то, так… Всё – как всегда и – как везде… (Быть может, хуже, чем везде, но – как всегда, – уж это – факт.)
Кому нужны твои слова? Кому – души твоей куски? – Жратва. Корова. Дом. Дрова… Что? – Не о тех?.. – Не то, что рва меж «те» и «эти», – ни доски, ни щепки: близки, тáк близки!..
Вот тáк, Марина… Тáк-то, так… Теперь скулят: «Ах, затравил!.» – Брехня. – Не зá-, не нá-травил, а просто – цепь слегка стравил у лютой своры заправил, где каждый – вурдалак…
А их, Марина, их-то, их… Их столько!.. Столько их!.. – Ни Гумилевских, ни твоих, ни Тютчевских, ни Пуш- кинских, ни Лермонтовских душ не напасешь на них…
Вот тáк, Марина… Тáк-то, так… Прости меня, прости… Но было тáк, и будет тáк, покуда будет стих…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Тоска по родине! Давно Разоблаченная морока! Мне совершенно всё равно – Где совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой Брести с кошелкою базарной В дом, и не знающий, что – мой, Как госпиталь или казарма.
Мне всё равно, каких среди Лиц – ощетиниваться пленным Львом, из какой людской среды Быть вытесненной – непременно –
В себя, в единоличье чувств. Камчатским медведем без льдины Где не ужиться (и не тщусь!), Где унижаться – мне едино.
Не обольщусь и языком Родным, его призывом млечным. Мне безразлично – на каком Непонимаемой быть встречным!
(Читателем, газетных тонн Глотателем, доильцем сплетен…) Двадцатого столетья – он, А я – до всякого столетья!
Остолбеневши, как бревно, Оставшееся от аллеи, Мне всé – равны, мне всё – равно, И, может быть, всего равнее –
Роднее бывшее – всего. Все признаки с меня, все меты, Все даты – как рукой сняло: Душа, родившаяся – где-то.
Тáк край меня не уберег Мой, что и самый зоркий сыщик Вдоль всей души, всей – поперек! Родимого пятна не сыщет!
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст, И все – равно, и все – едино. Но если по дороге – куст Встает, особенно – рябина…
Виль Мустафин
Тебя похоронили зá кладбищем, невдалеке, но все же – зá стеной… Где, как чужак, холодный ветер рыщет и стонут звезды в копоти ночной…
Тебя похоронили зá погостом, – внутри нельзя (по вере иль по тьме, короче, – не положено по ГОСТу, – и баста!) ты – изгой – в своей стране.
Вопят людишки: «Такова планида! – Пророка нет в отечестве своем!..» Всё правильно, всё верно, – ведь для гниды царицей – вошь, всё прочее – бельё…
И потому таков удел поэта – быть изгнанным из всех людских эпох. Ведь чистота – души его примета! А чистота – смертельный враг для блох…
Но видит Бог, – людишки заплутались: ложь – точно вошь – царует над землей. Людишки лжи за денежку продались, и потому, не властвуют собой…
Ты знай, Марина: с нами Божья милость… И даже этот каменный забор переместился – зá твою могилу… Спокойно спи… Людишки – не укор…
♦ ♦ ♦
Марина Цветаева
Настанет день – печальный, говорят! Отцарствуют, отплачут, отгорят, – Остужены чужими пятаками, – Мои глаза, подвижные, как пламя. И – двойника нащупавший двойник – Сквозь легкое лицо проступит – лик. О, наконец тебя я удостоюсь, Благообразия прекрасный пояс!
А издали – завижу ли и Вас? – Потянется, растерянно крестясь, Паломничество по дорожке черной К моей руке, которой не отдерну, К моей руке, с которой снят запрет, К моей руке, которой больше нет.
На ваши поцелуи, о живые, Я ничего не возражу – впервые. Меня окутал с головы до пят Благообразия прекрасный плат. Ничто меня уже не вгонит в краску, Святая у меня сегодня Пасха.
По улицам оставленной Москвы Поеду – я, и побредете – вы. И не один дорогою отстанет, И первый ком о крышку гроба грянет, – И наконец-то будет разрешен Себялюбивый, одинокий сон. И ничего не надобно отныне Новопреставленной болярыне Марине.
Виль Мустафин
Ах, Елáбуга, Елáбуга-буга, – талой глины проливные берега… Слезы ль алые окрасили твой лик?.. Взор ли пасмурный от старости поник?..
Ох, Елабуга, – угрюмый городок, – то ли сроки виноваты, то ли рок?.. Может, Бога позабыла сторона?.. Иль в нее влюбился люто Сатана?..
Не горят уже и маковки над ней, облетели и кресты с ее церквей… Толи тлен возлег на город, то ли дым, – и деревья облысевшие под ним…
Божий свет тебя обходит стороной, даже звезды – вороненой бороной – чернотою понависли над тобой, сиротинушкой, сироткой, сиротой…
Что за горюшко… Ну что же за напасть… – В петлю слазить ли, с обрыва ли упасть?.. Волны шепчутся по камушкам: «Прощай… Обещай забыть навеки… Обещай…»
Ох, Елáбуга, Елáбуга-Ягá… Ах вы, алые над Камой берега… Темный камень тяжко давит мне на грудь, – аж не выдохнуть, – не то чтобы вдохнуть…
|